Текст книги ""Фантастика 2026-77". Компиляция. Книги 1-19 (СИ)"
Автор книги: Мария Барышева
Соавторы: Анастасия Разумовская,Виктория Богачева
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 124 (всего у книги 355 страниц)
Наташа вздернула голову и холодно посмотрела на мужа.
– А что я творю?
– Ты куда чистишь?!
– В ведро, которое ты так хорошо выбросил четыре дня назад!
Пашка по-старушечьи поджал губы со слегка смущенным видом.
– Ну, забыл. Ну, а почему ты сегодня не выкинула?
– Потому что я сказала это сделать ТЕБЕ! Не так уж это и сложно – выбросить мусор! Не требует ни физических, ни интеллектуальных, ни материальных затрат, правда?! Но ты уже даже этого не можешь сделать!
– Говорю же, забыл! Чего ты психуешь?! Выброшу я!
– Конечно! – Наташа кивнула и швырнула очищенную картофелину в раковину. Паша резко шагнул к ней.
– Слушай, в чем дело?!
– Ни в чем. Иди, иди, Паша, устал, наверное, за день. Иди, давай, чего встал?! Надоело, я не хочу с тобой ругаться, – Наташа махнула ножом в воздухе с каким-то безнадежным отчаянием. – Я вообще ничего не хочу с тобой делать.
Муж резко повернулся и ушел в комнату, а Наташа снова начала чистить картошку, с трудом сдерживая злые слезы. Она не понимала, что происходит – чем дальше, тем хуже. Жизнь теперь напоминала ей крутую обледенелую горку, на которой она споткнулась и теперь неумолимо скользит – вниз, вниз, и остановиться уже нет никакой возможности. А что внизу – об этом страшно даже подумать. Наташа сердито шмыгнула носом. Ей было жалко Дика, жалко себя, жалко мать, жалко отца, которого она никогда не видела, и ей хотелось, чтобы Паша, который этого не понимает, провалился ко всем чертям. Может, она и несправедлива к нему, но сейчас ей до этого не было дела.
Она думала об этом, пока ворошила картошку на сковородке, пока резала салат, пока они ужинали – молча – говорил только телевизор, пока мыла посуду, пока расстилала постель – пока катилась по привычной накатанной кольцевой дороге. Думала и в постели, когда они с Пашей, слегка примирившись, как-то виновато и осторожно занялись любовью. И только засыпая, уже соскальзывая в темные затягивающие глубины небытия, она успела подумать:
«Сволочь!»
И успела удивиться.
Определение дороги. Определение одушевленного.
* * *
Утром Наташа проснулась не сама – ее растолкали – грубо и торопливо, и она села на постели – взлохмаченная, сонная, недовольная, подтягивая простыню к подбородку. Посмотрела на часы на тумбочке (еще пятнадцать минут можно было прекрасно поспать!), потом на Пашу, который сидел на краю кровати, облаченный в спортивные штаны.
– Чего?
– А Семеновна-то померла, – сказал он негромко.
Сон мигом слетел с Наташи – даже ведро ледяной воды не подействовало бы более эффективно.
– Как?!
– А вот так. Толян со второго этажа сказал – я на балкон покурить вышел, а он уже двор метет, ну и сказал. Плохо ей вчера на дороге стало. Как собаку свою увидела, так и все. «Скорую» вызвали, да пока ж она доедет…
– А ты с ней вчера не ходил на дорогу? – с трудом произнесла Наташа, судорожно комкая и без того измятую простыню.
– Нет. Наверное, надо было, да?
Наташа неопределенно махнула рукой, отбросила простыню, встала и, в чем мать родила, побрела к выходу из комнаты, прижав ко лбу ладонь. Остановилась, повернулась.
– А ты ничего не путаешь?
Паша недоуменно пожал плечами.
– Чего тут путать? Увезли ее, все. Толян вот недавно за домом Дика закопал. Вот блин, как одно за другим-то, а? Думаешь, если б я с ней пошел, она бы… Так там вроде был уже кто-то.
Наташа покачала головой, потом тихо, даже как-то вкрадчиво спросила:
– Она умерла на дороге? На той же, где и Дика?..
Паша удивленно посмотрел на нее.
– Ну, я ж говорю… пока «Скорая» притащилась…
Наташа отвернулась и стала одеваться, путаясь в одежде, повторяя про себя: «Ничего, ничего», – словно это было простенькое заклинание, могущее избавить от чего угодно, в том числе и от нелепых мыслей. Ничего не происходит. Ничего страшного. Ничего удивительного. Ничего…
Пляшущие под напряжением провода… Изувеченный пес… Старушка, хватающаяся за сердце… Цветы и ленточки на сером бетоне… Ничего…
Фонарный столб упал – поработало время, был плохо установлен, дожди, плохой материал.
Дик – было темно, а он всегда так любил бегать за машинами – без лая, молча, как тень.
Виктория Семеновна – старая женщина, сердце больное – увидела любимую собаку, превратившуюся в кашу – и для здорового зрелище жуткое. Они тут тоже виноваты – не надо было вообще ее на дорогу пускать.
Венки на столбах – ну, про это она вообще ничего не знает – тут причины могут быть какие угодно – алкоголь, плохая видимость, скользкая дорога, неполадки с машинами.
Все обычно. Все настолько обычно, что это кажется ненормальным.
Все утро Наташа ходила сама не своя. Все валилось из рук, ничего не получалось. Разбила тарелку. Рассыпала крупу. Начала делать салат и порезала палец. Уронила масло. Сожгла яичницу, и завтрак пришлось готовить заново. Паша поглядывал немного удивленно, но ничего не говорил, приписав ее неуклюжесть растроенности по поводу кончины Виктории Семеновны. Уходя на работу, дверь за собой притворил так тихо, что Наташа его ухода даже не заметила.
Кое-как позавтракав и собравшись, вышла на улицу, но повернула не направо, как пять лет подряд, а пошла прямо, к дороге, сама не зная зачем.
Раннее утро, но уже жарко, уже душно – предгрозовое томление продолжалось много дней, и, возможно, дождь так и не пойдет, не увлажнит землю, не прибьет проклятую пыль. Весь мир превратился в огромную раскаленную духовку; небо – яркая, почти белая раскаленная крышка.
Вот оно, то самое место. Наташа остановилась и несколько минут смотрела на асфальт, потом неуверенно скользнула взглядом туда-сюда – не ошиблась ли? Нет, место то. Вот здесь вчера ночью лежал Дик. И, наверное, где-то рядом упала его хозяйка.
Наташа огляделась по сторонам – не видно ли машин – потом шагнула через бордюр и вышла на середину дороги. Наклонилась и внимательно осмотрела асфальт.
Здесь по дорогам не ездят по утрам поливальные машины, весело разбрызгивая воду и наполняя воздух мимолетной сыростью. Дождя ждут уже много дней. А дворник Толян конечно же не моет дорогу с мылом.
Наташа снова вспомнила, как бедный Дик лежал тут, умирая, бедный пес, разрезанный почти пополам, истекающий кровью – так много крови…
На дороге не было ни пятнышка.
Наташа тупо смотрела на асфальт, пытаясь подобрать разумное объяснение этому факту, но объяснения не находилось. Это вам не маленькое пятнышко на столбе – лужа крови. А дорога чистенькая, словно ее хорошенько помыли. Как это может быть, как…
Наташа вздрогнула – ей вдруг показалось, что кто-то стоит у нее за спиной, недобро глядя в затылок. Она обернулась – нет, двор пуст, если не считать прохожих, но они далеко и не смотрят на нее. Никого нет, но странное неприятное ощущение тяжелого взгляда осталось. Ей стало неуютно, тревожно. На секунду сложилось впечатление, что солнца на небе нет, все вокруг укрыто серыми холодными тенями, и ветер, который гоняет листья по дороге, не горячий до невозможности, а ледяной, пронизывающий, колючий. Наташа тряхнула головой, недоуменно глядя на резные платановые листья, съежившиеся от жары, прикоснулась ладонью к волосам на макушке, уже нагревшимся от солнца, смерила взглядом дорогу, уходящую вдаль неровной серой лентой (проклятая дорога! – теперь совершенно осознанная мысль).
Иллюзия исчезла, но тревога осталась, даже усилилась, перерастая в уверенность, что сейчас произойдет что-то, потому что она знает, знает…
Позже Наташа не желала себе признаться в том, что убежала с дороги, промчалась через двор так, словно за ней гнался кто-то очень страшный, и остановилась только за домом, чтобы (ее не было видно?) отдышаться.
Ничего не происходит.
Заходившие в этот день в павильон покупатели оставались ею недовольны – Наташа работала не то чтобы плохо, но как-то невесело, двигаясь словно во сне, бледная, потерянная, держа бутылки так, что они могли вот-вот выскользнуть и разлететься вдребезги на блестящем полу. Одна из постоянных клиенток даже с тревогой спросила, не заболела ли Наташа, и ей пришлось повторить вопрос несколько раз, чтобы та его услышала.
В обед павильон пустовал, и Наташа, подсчитав деньги в кошельке, сбегала на другой конец площади и купила карандаш и небольшой дешевенький блокнот. Обслуживая редких покупателей, она, согнувшись над кассовым столом, сосредоточенно рисовала, стараясь выбирать из роившихся в голове неясных образов нужные, но получались какие-то непонятные обрывки, иногда даже вообще невозможно было понять, что изображено на тонком листе – хаос густых карандашных штрихов. Почти не прерывалась, только отрывала использованный лист, рассеянно роняла его на пол и набрасывалась с карандашом на следующий. Заходившие в павильон люди наблюдали за ней с любопытством, и некоторым даже приходилось окликать ее, чтобы привлечь внимание к своей персоне.
Такого с ней раньше не было никогда. Это нельзя было назвать вдохновением, это был скорее голод, хищная голодная страсть, когда от вида пустого листа даже становится дурно. И она знает. Она все знает о чистых листах, о том, что на них должно быть и как должна быть расположена каждая линия, чтобы рисунок был живым, чтобы он заключал… заключал в себе что-то важное. Некая сила, что до сих пор лишь сонно зевала в ней, теперь проснулась и требовала выхода. Подошел какой-то срок, это можно было сравнить со вступлением в половую зрелость, когда все становится иным и открываются запретные тайны. Наташа чувствовала легкий холодок восторга. Дед не прав, она рисует не глупые картинки. Она будет рисовать. Но одной способности недостаточно. Надо работать. Работать.
И дорога.
А что дорога?
К вечеру поток покупателей из тонкого ручейка превратился в полноводную реку, и блокнот пришлось отложить. Она почти не стояла на месте, бегая от кассы к полкам и обратно. Минералка, «Алиготе», водка, «Мускатель», «Славянское», водка, водка, «Альминская долина», красный «Крымский», водка, вода, мороженое, «Приморское», водка, водка, водка… Кошмар, и куда в такую жару в народ лезет столько водки?
Во время небольшого перерыва, когда в магазине не было никого кроме двух мужичков изрядно потрепанного вида, которые плотоядно разглядывали аккуратные ряды бутылок, тихо пререкаясь между собой, Наташа разобрала брошенные на пол рисунки и обнаружила, что извела почти весь блокнот. От карандаша, который она купила вместе с маленькой точилкой, осталась половина. Собрав листы, она охнула – весь пол за столом был усыпан обрывками бумаги и карандашными стружками. Придется подметать.
Большинство изрисованных листов она сразу скомкала и выбросила – испорченная бумага, ничего больше. Остальные разложила перед собой, внимательно разглядывая. Пейзажные зарисовки, какие-то обрывки, чьи-то лица. А это…что-то странное, смутно знакомое и из каждой серой черточки, которые составляли рисунок, тянуло таким омерзительно-страшным, что при взгляде на него, Наташу затошнило, и она поспешно сжала лист в руках, сминая врисованный в белое безумный образ.
На последнем листке было изображено лицо мужчины. Красивое лицо. Примесь восточной крови. Небольшая бородка. Немного странная форма носа. Длинные темные волосы, но прическа аккуратная и кажется старомодной. В принципе, в портрете не было ничего особенного, он казался бы почти фотографическим, только глаза полностью затушеваны, и взгляд черных дыр придавал лицу хищную жестокость и безжизненность, и лицо казалось маской, надетой на что-то темное и безликое, выглядывающее только из глазниц.
Она не знала человека, которого нарисовала ее рука, она его никогда не видела, но отчего-то посчитала, что портрет нарисован абсолютно точно. Особенно глаза…
Наташа отложила портрет в сторону, но потом спрятала в сумку – ей казалось, что глаза из густых карандашных штрихов видят ее из любой точки, и это раздражало ее.
Позже она позвонила Наде и попросила ее рассказывать ей все, что еще удастся узнать о дороге.
* * *
– А это удобно? – снова спросила Наташа и крепче вцепилась в поручень, когда троллейбус лихо подбросило на очередном ухабе. Водитель в прошлом был гонщиком, не иначе, – троллейбус мчался под уклон на угрожающей скорости, дребезжа всеми составными частями, и пассажиров отчаянно швыряло вперед-назад. Помимо убойного запаха разнообразных продуктов парфюмерной промышленности смешанного со стойким, невзирая на употребление этих самых продуктов, запахом пота, в салоне стояла страшная жара – троллейбусная печка работала вовсю, явно перепутав времена года.
Надя страдальчески закатила глаза – мол, откуда ж вы такие деликатные беретесь?!
– Чего тут неудобного?! Зайдешь, картины посмотришь бесплатно, пока мы с Сергеичем будем работать. Ты когда в музее-то последний раз была?
– Давно, – признала Наташа и показала подошедшей контролерше проездной. Надя и Сергеич небрежно махнули удостоверениями.
– Это чьи? – заинтересовалась контролерша, протискиваясь поближе.
– Наши, – дружно ответили представители массмедиа, и Сергеич грозно потряс камерой, которую вез без всякого чемодана или сумки – на «Борее» на три камеры полагался только один чемодан и никакой сумки. Надя с пресно-деловым лицом добавила:
– У нас договор с троллейбусным управлением. Проверьте списки.
Контролерша, фыркнув, ввинтилась в плотную толпу пассажиров, и Надя засмеялась, пряча удостоверение.
– Как видишь, мы люди честные, – заметила она весело. – Что написано, то и есть. Особенно, если учесть, что написано исключительно по-украински и по-английски, так что разбираться пытаются не все. Тем более, когда натыкаются на страшное слово «broadcasting». Но все почти по честному. А вот один мой знакомый – он сам сторожем пробавляется – так в его удостоверении написано «Член комиссии по проверке радиационного фона вследствие аварии на Чернобыльской АЭС». И ничего, ездит. Остальныето, конечно, поскромнее – СБУ, военная прокуратура, милиция…
– Ну, – поддержал ее Сергеич, не отличавшийся многословностью, но отличавшийся редкостной худобой и носивший длинные волосы и бейсболку с надписью «Lakers». Надя не раз говорила, что он отличный оператор, но Наташа относилась к этому с недоверием – ей казалось, что Сергеич при его габаритах не сможет удержать камеру и пяти минут. Имя его было тайной – по имени Сергеича не называл никто.
– В общем, ничего неудобного тут нет, – сказала Надя, перескакивая на предыдущую тему, и поправила светлый пиджак. В нем было очень жарко, но она терпела – начальство требовало все интервью записывать исключительно в пиджаках. – Походишь, посмотришь, а поговорим потом.
Наташа кивнула, все еще сомневаясь, – ей пока что не доводилось ездить вместе с Надей на «задание». Сегодня она получила неожиданный выходной – павильон закрылся на ремонт – хозяин решил переделать полки и установить зеркальные задники. Ей хотелось воспользоваться свободным временем и поговорить с Надей – с тех пор, как умерла Виктория Семеновна, и с тех пор, как Наташа вернулась к картинам, прошло три дня, и теперь ей казалось, что ее жизнь вступила в какую-то новую фазу. Она рисовала в перерывах на работе, приходя домой наскоро готовила ужин и снова рисовала – в один день рисовала до глубокой ночи, перейдя с карандаша на черную акварель. По всей квартире валялись листы бумаги, и Паша ругался, спотыкаясь о выдвинутые ящики и коробки, лавируя среди банок и кистей, и они в один из вечеров поссорились до хрипоты, когда он случайно наступил на ее лучшую колонковую кисть и сломал. За эти три дня они отдалились друг от друга больше, чем за все пять лет брака, и Наташа не могла сказать, что была сильно этим огорчена, – она считала, что все к этому и шло, просто произошло слишком быстро. Возможно, еще был шанс вернуть все на свои места, но теперь на это уже не оставалось времени. Все, что ее волновало, теперь ложилось на бумагу, и за прикосновением кисти или карандаша к листу для Наташи теперь скрывалось нечто большее, чем мазок или штрих, – скрывались чувства, мироощущение, общение. Одно огорчало Наташу – как бы хороши не выходили наброски – они не были хорошими, в них не было ничего положительного. Скорее всего, потому, что в том, что она рисовала, ее привлекали именно отрицательные качества, ей казалось важным показать именно их. Некоторые рисунки несли в себе и красоту, но красота получалась холодной, бездушной, недоброй.
На дорогу она с тех пор не ходила ни разу, не желая признаваться себе, что боится. Только иногда поглядывала на нее с Вершины Мира – как-то украдкой, как наблюдают за опасным врагом. Рухнувший столб установили, но новых лампочек пока не поставили, и к вечеру дорога погружалась в плотный зловещий мрак, и лучи фар проносились сквозь него, словно болиды, не оставляя после себя ничего.
С Надей нужно было поговорить о многом, но подруга заявила, что с утра должна ехать в Художественный Музей набирать материал для юбилейной передачи, и прежде, чем Наташа успела со вздохом сказать «Ну ладно», добавила:
– Впрочем… собирайся, поедешь со мной. Я там свои дела разгребу, отработаю инвертю, ты пока по музею погуляешь, а потом Сергеича сплавим с камерой и посидим где-нибудь.
Так и получилось, что теперь она тряслась в троллейбусе рядом с Надей и решала – ждать подругу в музее или где-нибудь на улице. Все же привлекательней было ожидание в музее – интересно – она действительно там давно не была. Да еще и Надя наклонилась, шепнула:
– А они, кстати, продают картины.
– Кто, музей? Да брось, это ведь запрещено.
Надя тихо засмеялась в ответ и еще ближе придвинулась к ее уху.
– Наташк, тебе тоже запрещено чеки не выбивать! Смешная ты.
Когда они подошли к тяжелой двустворчатой двери музея, Наташа с любопытством посмотрела на большой плакат. «Антология порока».
И ниже, маленькими буквами.
Выставка работ А. Неволина.
– А ты мне не сказала, что здесь какая-то новая экспозиция, – заметила Наташа укоризненно. Надя недоуменно пожала плечами, разглядывая плакат.
– А я и не знала. Странно. Тамара Леонидовна по телефону и не заикнулась, может, считает, что эта выставка не настолько уж важное событие. Художник какой-нибудь аховый. Смотри, как раз с сегодняшнего числа. Что ж, снимем заодно и выставку.
– Кто такой А. Неволин? – поинтересовалась Наташа, изо всех сил дергая на себя неподатливую дверь. Надя тоже ухватилась за толстую деревянную ручку и вдвоем они с трудом приоткрыли одну из створок, посаженную на большую пружину, проскользнули внутрь.
– Откуда мне знать? Художники – твоя специализация.
– Я такого не знаю.
– Вот и узнаешь заодно.
Музей внутри совершенно не изменился с тех пор, как она была здесь без пяти минут выпускницей художественной школы – те же высокие потолки, широкая лестница, блестящие перила, красные ковры с зелеными полосками, маленький стол контролера и тот же старый, заклеенный изолентой телефон на нем, но по пожелтевшей лепнине бегут во все стороны трещины, и явственно видны мокрые пятна на потолке и стенах, и ковер совсем вытерся. Но в пустом холле по-прежнему накатывает ощущение официальности и торжественности. Наташа повернулась и посмотрела в очки пожилой контролерше, превратившиеся в два маленьких зеркальца от яркого света большой люстры.
– Здравствуйте. Мы с телевидения. Я договаривалась с Тамарой Леонидовной, – сказала Надя, и контролерша кивнула.
– Второй этаж направо.
– Ладно, – Надя поправила волосы, – ты пока осмотрись тут, походи по залам, а мы пойдем… Минут сорок, не больше. Все, давай.
– Ну, – буркнул Сергеич, и, судя по его тону и лицу, он произнес примерно то же самое, только гораздо лаконичней. Повернувшись, они начали подниматься по лестнице, и с каждым шагом, они, казалось, уходили куда-то неимоверно далеко, словно покрытые ковром ступеньки вели не на второй этаж музея, а в другой мир, из которого нет возврата, и когда они скрылись за поворотом, Наташа почувствовала себя очень одинокой в пустом гулком холле. Она посмотрела на склоненную над журналом седую голову контролерши, на стену, на перила и решительно направилась к входу в первый зал.
Всего в музее было три зала – два – для собственных экспозиций музея – и один – для привозных – на втором этаже. Уже давно Наташа, быстро изучив содержимое первых двух залов, всегда подолгу задерживалась в третьем, так же она поступила и сейчас, проведя среди «местных» картин и скульптур немного времени и машинально отметив, что все они на месте. Впрочем, это еще ни о чем не говорило – в музее существовали запасники, в которых и содержалась большая часть экспонатов – их Наташа никогда не видела.
В третьем зале никого не было, если не считать высокого крепкого человека, рассматривавшего картину в дальнем углу. Прочитав небольшую табличку, Наташа убедилась, что именно в этом зале выставлены картины А. Неволина. Кто же такой А. Неволин? – нет, она его не знает.
Картины подействовали на Наташу ошеломляюще, и ее разум оказался сбитым с ног, закружившись в водовороте эмоций – точь в точь, как подхваченная волной песчинка, и если б ее сейчас спросили об отношении к этим работам, вряд ли бы она смогла дать однозначный ответ. В картинах чувствовалась спонтанность – они не были продуктом скрупулезной работы и размышлений в течение долгих часов, их нарисовали одним махом, без подготовки. Никакой строгости и классических пропорций – манера письма отчего-то ассоциировалась у Наташи с разрушительной силой природных стихий, для которых нет ни ограничений, ни формы. Она не смогла бы точно назвать направление, но это был явно не реализм. И четко прорисованные лица людей в старинной одежде, и какие-то жуткие полузвериные образы, в которых, тем не менее, тоже угадывались люди, а иногда даже и пейзажи, вызывали какой-то сладкий ужас, одновременные желания отвернуться и подойти поближе, чтобы рассмотреть все в деталях. При взгляде на картины не возникало ни одной положительной эмоции, но в то же время Наташа никак не могла назвать их плохими, скорее гениальными до безумия. Неволин рисовал в основном людей, но не их внешность, а их душу, ее составляющие, выворачивая ее наизнанку, обнажая все пороки, все низменные наклонности, всю грязь настолько отчетливо, что Наташе даже лишним казались маленькие поясняющие таблички на картинах – во многом эти названия, по ее мнению, даже не соответствовали своей сути. С полотен на нее безжалостно смотрело все самое темное, что только может быть в человеке.
На выставке были представлены, в основном, портретные работы, и, переходя от картины к картине, Наташа не переставляла удивляться разнообразию выразительных средств, использованных художником, чтобы подчеркнуть ту или иную червоточину человеческой натуры. Одни лица были гротескно уродливы, другие же настолько красивы, что это вызывало недоумение – такой красоты просто не могло существовать в природе – и тут роль играли не внешние черты, а выражение глаз и лица, поза, какие-то детали второго плана. Так, при взгляде на портрет женщины в белом парике и темно-красном платье восемнадцатого века с безупречно правильными чертами лица, Наташа как-то сразу поняла, что эта женщина очень любила наблюдать, как забивали до смерти ее крепостных девушек, хотя на поясняющей табличке было написано совсем другое. С другой картины смотрело жуткое жапободобное существо, вокруг которого сладострастно обвилась огромная золотая змея, – скупец и накопитель, ради денег готовый на все, продавший двух своих дочерей в столичный бордель. На третьей картине вообще нечто кошмарное – женщина с телом паука и длинным извивающимся языком – сплетница и интриганка, сгубившая немало людей. На четвертой – мужчина с выражением неописуемого экстаза на лице и множеством длинных рук, которыми он обнимал самого себя, – самовлюбленный эгоист, холодный и равнодушный к окружающему миру.
Одну из картин Наташа разглядывала особенно долго. На ней была изображена молодая женщина в старинном платье – Наташа точно знала, что молодая и, кроме того, очень красивая, хотя вместо лица у той была лишь безликая туманная дымка – без единой черты. Женщина была нарисована по пояс и стояла, вывернув ладони к зрителю, кончиками сомкнутых пальцами вниз, – как на старых иконах, только наоборот, – и ладони были выписаны с фотографической точностью – каждая линия, каждый изгиб – по-видимому, художник придавал им особое значение. На секунду Наташе показалось, что она смотрит не на картину, а в окно, по другую сторону которого стоит женщина, прижав ладони к стеклу, и так же внимательно смотрит на нее. Видение было настолько отчетливым, что Наташа, зачарованная, подняла руки ладонями вперед, так же опустив кончики пальцев вниз, и потянулась ими к нарисованным ладоням, почти готовая ощутить их тепло сквозь мертвый холод стекла…
– Девушка! А картины трогать нельзя!
Вздрогнув, Наташа опустила руки и оглянулась, виновато моргая, а к ней уже подходил тот самый единственный посетитель. Его лицо не было сердитым, скорее заинтересованным. Кожаные шлепанцы с каждым шагом неприлично хлопали по музейному полу.
– Что это вы делаете? – осведомился он, остановившись рядом и внимательно ее разглядывая сквозь очки с маленькими стеклами в золотистой оправе. От него исходил сильный запах дорогого одеколона и табака. Темные волосы аккуратно зачесаны назад с высокого лба, строгое лицо человека, уже шагнувшего за сорокалетний рубеж, в руке черная кожаная барсетка. Вообще, человек имел бы сугубо деловой и солидный вид, если бы не совершенно не солидные короткие шорты.
– Да ничего, смотрю, – ответила Наташа, сердито подумав, что мямлит, как школьница, которую директор отловил на курилке. – Забавные картины.
– Забавные?! – человек изумленно приподнял брови. – Такое определение мог бы дать ребенок, но не взрослая женщина, которая настолько прониклась картиной, что пыталась стать ее отражением.
Наташа с досадой почувствовала, что краснеет.
– Я не это хотела сказать. Не забавные. Просто…ну… – она едва удержалась, чтобы не пожать плечами.
– Понимаю, – неожиданно подхватил человек и улыбнулся на американский манер, показав все зубы, и Наташа чуть не отшатнулась – ей показалось, что человек хочет ее укусить. – Когда я первый раз увидел одну из картин Неволина, я испытал удивительно противоречивые чувства, подобрать словесное определение которым было невозможно. Да, понимаю. Но… не могли бы вы все же сказать… как организатору, мне интересно мнение жителя этого города. Вы – первый человек, который сегодня зашел в этот зал. Надо сказать, в других городах посещаемость была не в пример выше, а в Париже…
– В Париже… – с невольным восхищением повторила Наташа.
– Да, в Париже. Мы возили выставку во многие страны и везде успех. Представлять же Неволина в бывшем Советском Союзе – труд совершенно неблагодарный. Но, согласитесь, обидно, когда мастеров совершенно не знают на их родине, а восхваляют лишь за границей.
Наташа кивнула и снова стала смотреть на картину. Во внешности мужчины не было ничего отталкивающего, даже скорее наоборот, она была достаточно привлекательной, но, тем не менее, чем-то он ей не нравился, и долго разглядывать его и видеть ответный взгляд не хотелось.
– Что вы можете о ней сказать?
Наташа снова неохотно повернулась.
– О ней?
– Да, о женщине на этой картине. Как, по-вашему, что Неволин хотел показать? Вы знаете, как называется выставка?
– Да, «Антология порока». Я понимаю, о чем вы, – Наташа сжала губы, недоумевая, почему солидный организатор так заинтересовался ее персоной. – Я думаю, эта женщина – воровка. Видите ее руки. Они нарисованы так по особенному… вот посмотрите, вон там портрет убийцы, там даже табличка есть, но его руки нарисованы совсем по-другому… и еще… нет, мне кажется, что эта женщина воровала и так, что не могла остановиться. Я так же думаю, что женщина в этом не виновата – она была больна. Думаю, она страдала клептоманией. Так что, картина выпадает из общей подборки – на ней не порок, а болезнь. И еще – у женщины совершенно нет лица. Я думаю, художник не стал рисовать его, потому что боялся нарисовать его слишком хорошо, нарисовать его добрым, человечным. Не смог бы нарисовать его плохим. Он ведь хотел изобразить только плохое, правда. А хорошее могло испортить картину. Я думаю, эта женщина была очень дорога Неволину.
Человек неожиданно присвистнул, и свист прозвучал в большом наполненном картинами и эхом зале пронзительно и совершенно нелепо.
– Поразительно! – он посмотрел на Наташу с таким неподдельным изумлением, что она поежилась. – Вы, конечно, прочитали вот это?
Он протянул руку и постучал ногтем по табличке на картине. Наташа, покачав головой, наклонилась к картине и пробежала глазами надпись на табличке: Анна Неволина. Имя и фамилия. И все. Никаких комментариев.
– Я ничего не читала, – твердо сказала Наташа и снова посмотрела на картину. Неожиданно у нее в голове мелькнула смелая мысль: а я, смогла бы я так? ведь я тоже пыталась рисовать изнутри и тоже всегда получались какие-то образы, особенные, страшные. Ведь я, чего там, рисую в похожей манере, конечно, не так, но очень похоже… Потому-то от этих картин у меня и ощущение такое, словно встретила дальнего родственника.
– Но как вы узнали, что на картине изображена его жена? – не унимался человек.
– Я же вам только что объяснила, – ответила Наташа, не поворачивая головы.
– Вы художник?
– В какой-то мере да, – Наташа улыбнулась, подумав, что подобрать точное определение к тому, чем она сейчас является, довольно сложно. – Мне очень нравятся эти картины, хоть и то, что на них изображено, омерзительно. Я бы хотела познакомиться с этим Неволиным.
– К сожалению, это невозможно. Я бы и сам не упустил такой шанс, – он снял очки, достал носовой платок и начал тщательно и вдумчиво их протирать. – Но Андрей Неволин умер в конце восемнадцатого века. Кстати, при очень загадочных обстоятельствах, но, согласитесь, для такого человека естественно, что его смерть окружена тайной. Вы правда ничего о нем не знаете?
– Да, – Наташа, с трудом оторвав глаза от Анны Неволиной, перешла к следующей картине, на которой какая-то женщина, совершенно обнаженная, сверкающая драгоценными камнями – на руках, на шее, в русых волосах – изогнулась в немыслимой позе, улыбаясь гротескно огромным ртом. Глаз у женщины не было – их место затягивала гладкая белая кожа.
– Я бы мог вам многое рассказать о Неволине, – произнес человек за ее спиной. – Я занимаюсь его творчеством много лет. Очень интересный человек, уж поверьте мне.
Наташа повернулась и молча посмотрела на него, ожидая продолжения с какой-то обреченностью. Продолжение последовало незамедлительно.
– Давайте познакомимся, все-таки, неудобно как-то общаться, не зная имени, даже, как-то невежливо, – человек вернул очки на место и протянул ей руку. – Лактионов, Игорь Иннокентьевич Лактионов.








