355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Призрак Проститутки » Текст книги (страница 9)
Призрак Проститутки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:30

Текст книги "Призрак Проститутки"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 89 страниц)

Я безмерно любил моего отца, и потому детство мое полно было страхов, волнений, напряжения и внутреннего холода. Я хотел быть для отца средоточием вселенной, а был лишь подмоченным товарцем. Часто я начинал чуть ли не ненавидеть его, потому что не оправдывал его надежд и он редко появлялся дома.

Вот мать у меня была совсем другой. Я – плод брака двух людей, столь же несовместимых, как жители разных планет. Недаром мои родители очень быстро разъехались, а я все мое детство пытался удержать эти две личности вместе.

Моя мать была тоненькой прелестной блондинкой, жившей – если не считать лета, которое она проводила в Саутгемптоне, – в сердце нью-йоркского высшего света, границей которого на западе служит Пятая авеню, на востоке – Парк-авеню, на севере – Восьмидесятые улицы, а на юге – Шестидесятые. Она была еврейской принцессой – с ударением на последнем слове. Но она не могла бы отличить Тору от Талмуда. Воспитала она меня в полном неведении всего, что дорого еврейскому народу, зато я знал имена всех крупных нью-йоркских банкиров с семитскими корнями. Очевидно, мама считала братьев Соломон или братьев Леман возможной гаванью в бурю, если таковая случится.

Достаточно того, что прапрадед моей матери был замечательным человеком по имени Хайм Зилберцвейг (чье имя чиновники иммиграционной службы превратили в Хаймена Зилверстайна). Он прибыл в Америку в 1840 году и, начав с уличного торговца, поднялся до владельца универмага. Его сыновья стали торговыми царьками, а внуки – первыми евреями, поселившимися в Ньюпорте. (Фамилия их к тому времени стала Силверфилд.) Хотя каждое поколение в семье моей матери жило на все более широкую ногу, их расточительство никогда не достигало катастрофических размеров: у матери было столько же денег, сколько первый Зилверстайн оставил своим наследникам, и по крови она была на четверть еврейкой: Силверфилды женились только на благородных гойках.

Такой была семья моей матери. И хотя в детстве я проводил с ней гораздо больше времени, чем с отцом, своим прародителем я считал деда по отцовской линии. А родных матери старался игнорировать. Один старик, умирая, сказал: «Мы ничем не обязаны своим родителям – мы просто проходим через их жизнь». Вот такое же чувство испытывал я по отношению к матери. С самых ранних лет я не воспринимал ее всерьез. Она могла быть прелестной и занятной в своих безрассудствах и умела устраивать веселые ужины, но, к сожалению, обладала ужасной репутацией. Ее вычеркнули из Светского справочника через два-три года после того, как Джессика Силверфилд-Хаббард стала экс-Хаббард, но прошло еще целых десять лет, прежде чем ее лучшие друзья перестали с ней общаться. Причиной, как я подозреваю, были не ее бесконечные романы, а скорее склонность ко лжи. Она была безумной лгуньей, и под конец жизни ее единственным другом осталась память. Я всегда рассказывал ей то, что она хотела бы запомнить из настоящего и прошлого. В результате представить себе по ее рассказам, кто чем занимался, было просто невозможно. Я потому об этом пишу, что мать внушила мне любовь к контрразведке, которая в конечном счете нацелена на то, чтобы насаждать ошибочные представления в умах оппонентов.

Так или иначе, я едва ли могу претендовать на то, что из меня вышел добропорядочный еврей. Единственное, что роднило меня с «этим заблудшим бароном», как именовала моя мать прапрадеда Хайма Зилберцвейга, это неприятие антисемитских выпадов. Во мне поднималась такая ярость, словно я вырос в гетто. В такие минуты я чувствовал себя евреем. О моей принадлежности к евреям заставляли меня вспомнить напряженные лица людей в нью-йоркском метро в часы пик.

Тем не менее рос я в привилегированной среде. Я учился в школе Бакли и состоял в сообществе «Серых голландцев»[5], пока меня не выставили оттуда из-за неспособности подчиняться муштре. На марше у меня возникала такая головная боль, что я не слышал слов команды.

Конечно, плохая репутация моей матери вполне могла сыграть тут роль – эта догадка, пожалуй, подтверждается тем, каким образом отец восстановил меня в этой организации. Как человек, принимающий по утрам холодный душ, он не склонен был просить об одолжении для своего потомства. Однако на сей раз он позвонил людям, которых оставлял на крайний случай. У Хаббардов были влиятельные друзья в Нью-Йорке, и отец свозил меня к нескольким бывшим членам «Серых». «Это несправедливо. Они пометили мальчика из-за нее», – услышал я, и, по-видимому, это сработало. Меня вновь приняли, и я умудрился пройти обучение без слишком сильных головных болей, хотя, пока был кадетом, всегда тяжело дышал.

Я полагаю, люди, у которых было счастливое детство, хорошо его помнят. Я мало что помню. Можно суммарно изложить основные периоды, и я объединяю воспоминания тематически. Я всегда могу ответить на дурацкий вопрос какого-нибудь эссеиста: «Какой день, проведенный с родителями, запомнился вам больше всего?» Я бы ответил: «День моего пятнадцатилетия, когда отец повел меня обедать в „Двадцать одно“».

Лучшего места, чем «Двадцать одно», выбрать для меня было нельзя. Хотя мой отец, по его словам, «ни черта важнецкого не знал» про мальчишек, он все же знал достаточно и потому стоял у бара в ожидании меня.

Я не могу поклясться со всей уверенностью, что нижний зал не претерпел изменений с 1948 года, но поспорить могу. По-моему, все те же игрушечные модели свисают с низкого темного потолка – те же корабли, те же бипланы выпуска 1915 года, те же паровозы и трамвайные вагоны. Над баром все так же стоит маленький автомобильчик с потертым сиденьем и запасным колесом в белом чехле. Над полками с бутылками висят все те же охотничьи рога, абордажные сабли, слоновые бивни и пара боксерских перчаток, годящихся разве что младенцу. Отец сказал мне, что Джек Дэмпси подарил перчатки Джеку Криндлеру, владельцу этого ресторана, и хотя я надеюсь, что это так, знаю я и то, что отец не прочь рассказать и легенду собственного изобретения. По-моему, он пришел к выводу, что добрые чувства всегда легко уничтожить, и, следовательно, позолачивал рассказываемые истории. В известной мере он походил на Эрнеста Хемингуэя – во всяком случае, был такой же живчик и носил такие же черные усы. Он и сложен был как Хемингуэй. У него были довольно тощие для сильного мужчины ноги, и он часто говорил: «Если б не мои спицы, я бы мог стать защитником в первой Всеамериканской команде». Грудь у него была как могучая кадушка, похожая на старинный бронзовый кассовый аппарат, красовавшийся на стойке бара в «Двадцати одном». И его распирало от гордости.

Гордился он, конечно, прежде всего собой. Утверждая, что мой отец был человеком тщеславным и эгоистичным, я вовсе не хочу его принизить. Внешне он производил впечатление добродушного удачливого школьного атлета, но его отношение к людям определялось скрытой борьбой, которая безостановочно шла в его душе – душе, разделенной надвое. Священнослужитель и фанфарон каждый вечер проходили немало миль, прежде чем заснуть, и, мне кажется, сила отца заключалась в том, что он сумел установить сотрудничество между этими своими такими разными половинами. Когда сыну школьного директора, наделенному поистине кромвелианскими моральными качествами, удавалось устроить такую авантюру, какой аплодировали бы конкистадоры, из отца начинала брызгать энергия. Не отличаясь склонностью к глубоким размышлениям, он тем не менее однажды изрек: «Когда твои лучшие и худшие побуждения соединяются и ты начинаешь действовать – смотри не захлебнись».

В тот день в декабре 1948 года отец был в своем «боевом костюме», как я стал это называть, – костюме, сшитом в незапамятные времена из светло-коричневого шотландского твида (светлого, но толстого и жесткого на ощупь, как лошадиная попона). Он покупал свои костюмы в лондонской фирме «Джонс, Чок и Доусон», что на Сэвил-роу, а уж они знают, как одевать человека, любящего верховую езду. Я добрых десять лет видел этот костюм на отце. Ко времени, о котором идет речь, залатанный кожей на локтях и на обшлагах и ставший более мягким, костюм тем не менее по-прежнему стоял колом. Однако он придавал отцу достоинство, свидетельствуя, что две материи – человеческая кожа и железная ткань, – безусловно, обладают определенными положительными качествами, коль скоро они способны так долго сосуществовать. Да, собственно, у него и не было другого делового костюма, а для официальных случаев имелся только черный бархатный смокинг. Нечего и говорить, когда отец надевал смокинг, в такие вечера он покорял всех дам. «Ох, Кэл, – вздыхали они. – Кэл – он божественный. Вот если бы только так много не пил».

Я думаю, отец порвал бы отношения с любым своим другом, который посоветовал бы ему обратиться к Анонимным алкоголикам, и был бы прав. Он утверждал, что пьет не больше Уинстона Черчилля и держится при этом не хуже его. Отец никогда не напивался допьяна. Иными словами, речь его не становилась невнятной и он не шатался, но в нем происходила мощная смена настроений, менявшая его электромагнитное поле. Тут следует сказать, что он обладал обаянием. Достаточно было ему спокойно произнести «бармен», как тот, даже если он стоял к отцу спиной и никогда раньше не слышал его голоса, мгновенно оборачивался, словно переворачивал страницу в гроссбухе с отчетами бара. В процессе возлияний температура эмоций у отца то повышалась, то понижалась, глаза – по мере того как шли часы – то горели огнем, то отправляли вас в морг, а голос проникал вам в душу и заставлял ее вибрировать. Я, несомненно, преувеличиваю, но это был мой отец, и я так редко его видел.

В тот день я вошел в ресторан и увидел, что и он сам, и его боевой твидовый костюм буквально источают злость. В делах практических я походил на маленькую жену гиганта морского капитана. Я чувствовал состояние отца. До ленча он был занят каким-то серьезным делом и почти сладил с трудностями, но не до конца, и сейчас потягивал свое первое мартини с недовольством человека, который вынужден был оторваться от дел. Могу представить себе, каким тоном он сказал своему помощнику: «А черт, надо идти обедать с сыном».

А я еще все усугубил своим опозданием. Опоздал на пять минут. Отец же был всегда безупречно точен. Сейчас в ожидании меня он успел выпить свой первый стакан и медленно пробежать список тем, на которые мы могли бы беседовать. Как ни печально, но он был неизменно мрачен в тех редких случаях, когда мы оставались наедине. Он не знал, о чем со мной говорить, а я, со своей стороны, напичканный материнскими наставлениями, предупреждениями и стервозной злостью по поводу того, что я буду встречаться с человеком, живущим без нее в полном комфорте, чувствовал себя скованно. «Заставь его поговорить о твоем образовании, – говорила мне мать перед моим уходом из дома. – Он должен заплатить за обучение, иначе я потащу его в суд. Так ему и скажи». Уж конечно, я поспешу ему об этом сказать. «Смотри не поддавайся его обаянию. Он, как змея, может тебя околдовать». И когда я уже выходил: «Передай ему от меня привет… нет, не передавай».

Я быстро кивнул отцу и сел на соседний стул у бара. Резко опустившись на сиденье, я, естественно, придавил одно из моих яиц. Сразу поднялась тошнота – я боролся с ней и смотрел на висевшие над баром украшения.

ЙО-ХО-ХО И БУТЫЛКА РОМА, – гласила надпись на старой деревянной доске.

«21 West zwei und fünfzige Strasse», – гласил нарисованный уличный указатель.

– Ой, это по-немецки, папа? – спросил я.

– Это значит Пятьдесят вторая улица, – сказал он.

Помолчали.

– Как тебе нравится в Сент-Мэттьюз? – спросил он.

– Оʼкей.

– Лучше, чем в Бакли?

– Строже.

– Ты не сбежишь?

– Нет. У меня четверки.

– Ну, постарайся получать пятерки. Хаббарды должны получать пятерки в Сент-Мэттьюз.

Мы снова умолкли.

Я стал рассматривать другую надпись над баром. Она была написана специально с ошибкой: ЗАКРИТО ПО СУББОТАМ И ВОСКРЕСЕНЬЯМ.

– Чертовски важнецкая была у меня последнее время работа, – сказал отец.

– Догадываюсь, – сказал я.

Снова умолкли.

В мрачном настроении отец походил на немецкую овчарку, которую держат на удушающе коротком поводке. По-моему, я был точной копией его, только более тощим, но в первые пять минут нашей встречи он, думается, всегда видел лишь мое сходство с матерью, а с годами я понял, сколько зла она причинила ему. Мне кажется, не было на свете человека, которого он охотнее убил бы голыми руками, – правда, ему пришлось отказаться от этого удовольствия. Однако эта необходимость сдерживаться и подвела моего отца к удару.

Сейчас же он спросил:

– Как нога?

– О, зажила. Она уже несколько лет как в порядке.

– Могу поклясться, она у тебя еще плохо сгибается.

– Нет, все в порядке.

Он помотал головой.

– По-моему, все неприятности с «Серыми» у тебя получились из-за ноги.

– Папа, я просто никуда не годился на учениях. – Молчание. – Но я стал лучше.

Его молчание создавало у меня впечатление, что я пытаюсь столкнуть с берега лодку, а она слишком для меня тяжела.

– Папа, – сказал я, – я не уверен, что сумею получать пятерки в Сент-Мэттьюз. Они считают, что у меня дислексия – я не могу читать.

Он медленно кивнул, словно был подготовлен к такому известию.

– Насколько это серьезно? – спросил он.

– Да читать-то я могу, но сразу начинаю путаться, как только дело доходит до цифр.

– У меня тоже была эта беда. – Он кивнул. – Работая на Уоллстрит до войны, я жил в вечном страхе, что в одно прекрасное утро совершу такую ошибку, какой в фирме еще никто не совершал. Каким-то чудом этого не произошло. – И, подмигнув, добавил: – Надо иметь хорошую секретаршу, которая заботилась бы о таких вещах. – И хлопнул меня по спине. – Еще лимонада?

– Нет.

– А я выпью еще одно мартини, – сказал он бармену. И повернулся снова ко мне. Я до сих пор помню, как по-разному смотрел бармен на клиентов – на одних острым, на других тусклым взглядом. (Острым – когда обслуживал джентльменов; тусклым – когда обслуживал туристов.) – Послушай, – сказал отец, – дислексия – это и плюс и минус. Немало отличных людей стремятся выказать дислексию.

– В самом деле? А меня в последнем семестре несколько мальчишек принялись звать Недорослем.

– Какой же ты Недоросль? – И он обратил на меня взгляд. – Лет десять тому назад в Кении мы отправились охотиться на леопардов. Ну, мы, конечно, одного нашли, и он ринулся на нас. Мне случалось сталкиваться со слонами, и со львами, и с буйволами. Ты застываешь, высматриваешь уязвимое место в прицел, затем нажимаешь на спусковой крючок. Если сумеешь попасть в точку, все выходит просто, как мой рассказ сейчас. Не поддашься панике, и лев твой. Или слон. Тут даже не требуется особого мужества, просто самодисциплина. А вот леопард – дело другое. Я просто глазам своим не верил. Он мчался на меня, прыгая то влево, то вправо, потом назад, да так быстро, что мне казалось, я смотрю фильм с пропусками. В этого леопарда было просто невозможно прицелиться. Тогда я выстрелил в него с бедра. С расстояния в двадцать ярдов. Первым же выстрелом и уложил. Даже на нашего гида это произвело впечатление. А он был из тех шотландцев, что презирают американцев и все американское, но меня он назвал прирожденным охотником. Со временем я все понял: выстрел получился удачным из-за моей дислексии. Скажем, ты показываешь мне: 1-2-3-4, а я прочту это как 1-4-2-3 или 1-3-4-2. Потому что глаз у меня устроен как у животного. Я не читаю как раб: да, сэр, да, хозяин, я понял, да, сэр: 1-2-3-4. Я вижу самое ко мне близкое и самое далекое и только потом то, что посредине. И перебегаю взглядом с одного на другое. Так смотрит охотник. Раз у тебя проявляется дислексия, значит, ты прирожденный охотник.

Он слегка ткнул меня локтем в живот. Удар оказался достаточно сильный, и я представил себе, каково было бы, если бы он как следует меня саданул.

– Как твоя нога? – снова спросил он.

– В порядке, – говорю я.

– Ты пробовал сгибать по очереди колени?

Когда мы в последний раз виделись полтора года назад, он порекомендовал мне такое упражнение.

– Пробовал.

– Сколько раз можешь сделать?

– Один-два раза, – солгал я.

– Если бы ты по-настоящему этим занялся, дело бы продвинулось.

– Слушаюсь, сэр.

Я почувствовал, как в нем нарастает злость. Она нарастала постепенно – так появляются первые пузырьки на поверхности закипающей в чайнике воды. Однако на этот раз я почувствовал также стремление сдержать раздражение, и это меня удивило. Я что-то не мог припомнить такого внимания к моей особе.

– Сегодня утром я вспомнил, как ты упал на лыжах, – сказал он. – Ты в тот день здорово показал себя.

– Рад это слышать, – сказал я.

Мы снова умолкли, но на сей раз пауза не была бесплодной. Отец любил вспоминать о моем несчастном случае. По-моему, это был единственный раз, когда я заслужил его одобрение.

Однажды в январе, в пятницу, шофер матери приехал за мной в школу и отвез на Центральный вокзал. В тот день мы с отцом должны были сесть на специальный поезд, отправляющийся по уик-эндам в Питсфилд, штат Массачусетс, где мы собирались кататься на лыжах в местечке Бускетс. Какой отклик находил в моем сердце гудевший от эха огромный Центральный вокзал! Я никогда раньше не катался на лыжах и был уверен, что погибну, слетев с первого же трамплина.

Естественно, никто меня на высокий трамплин не повел. Вместо этого меня поставили на взятые напрокат деревянные лыжи, я с большим трудом поднялся, держась за канат, вверх по склону и попытался съехать вслед за отцом вниз. Отец умел делать на лыжах разворот, а больше ничего и не требовалось, чтобы в 1940 году получить на северо-востоке страны несколько раскатистых похвал. (Лыжников, умевших делать параллельную крестовину, было так же мало, как канатоходцев.) Я был совсем новичком и не умел делать развороты – только падал в одну или в другую сторону, если начинал слишком быстро тормозить. Одни спуски были легкие, другие – дух вон. И я ни с того ни с сего вдруг начал валиться. Отец принялся на меня кричать. В те дни, ездили ли мы верхом, плавали ли, ходили ли на яхте или, как на этот раз, катались на лыжах, он вскипал, как только становилось ясно, что у меня нет к этому способностей. А способности – они ведь от Бога. Наличие их означает, что ты родился под счастливой звездой. Племя банту в Африке, как я выяснил в ЦРУ, считает, например, что вождь должен сам нажить себе богатство и иметь красивых жен. Это лучший способ выяснить, что Господь благорасположен к тебе. Отец разделял эту точку зрения. Способности даются тем, кто их заслуживает. А отсутствие способностей говорит о том, что корни у тебя с душком. Бестолковые, глупые и ленивые – пища для Сатаны. Сегодня это не такая уж модная точка зрения, но я раздумывал над этим всю жизнь. Я могу проснуться среди ночи с мыслью: а что, если отец прав?

Вскоре ему надоело дожидаться, пока я взберусь на гору.

– Постарайся следовать за мной, – сказал он и помчался вниз, потом остановился и крикнул: – Поворачивай, где я поворачиваю.

Я сразу потерял его из виду. Мы держались лыжни, которая шла латерально по склонам вверх и затем вниз, через лес. Я не умел подниматься вверх «елочкой». И все больше и больше отставал. Когда я наконец добрался до верха, то увидел крутой спуск вниз и резкий подъем за ним, но отца нигде не было видно. Я решил катиться вниз, надеясь, что такой крутой спуск взметнет меня на подъеме ввысь. Тогда отцу не придется слишком долго меня дожидаться. И я помчался вниз на вихляющих лыжах, сразу почувствовав, что еду в два раза быстрее, чем прежде. В какой-то момент я запаниковал, попытался затормозить, лыжи у меня скрестились, зарылись в мягкий снег, и я полетел кувырком. В те времена крепления на лыжах автоматически не высвобождались. Ноги оставались прикованными к лыжам. И я сломал правую большую берцовую кость.

Сразу не поймешь, что произошло. Я чувствовал только неслыханную боль. Где-то в отдалении орал отец: «Да где ж ты?» День клонился к вечеру, и голос его эхом отдавался в горах. Никто из лыжников мимо не проезжал. Пошел снег, и у меня было такое чувство, будто я нахожусь в последнем кадре фильма про Аляску и снег скоро скроет вес мои следы. Крики отца среди этой тишины успокаивали.

Он вернулся наверх, злющий, каким только может быть человек с крепкой, загорелой морщинистой шеей.

– Ты когда-нибудь поднимешься на ноги, дезертир?! – рявкнул он на меня. – Вставай и поезжай.

Я боялся его больше любой боли. И попытался встать. Но дело было худо. В какой-то момент вся моя воля испарилась. Казалось, у меня просто нет ноги.

– Не могу, сэр, – сказал я и повалился на спину.

Тут он понял, что дело не в характере, а в чем-то посерьезнее. Он снял с себя куртку, завернул меня в нее и отправился вниз, в хижину Красного Креста.

Затем, после того как лыжный патруль наложил мне временную шину и спустил в зимних сумерках на санках вниз, на базу, меня уложили на грузовичок, предварительно дав небольшую дозу морфия, и по замерзшим дорогам отвезли в больницу в Питсфилд. Поездка была адова. Несмотря на действие морфия, всякий раз, как машина подскакивала на колдобине (а они встречались через каждые пятьдесят ярдов), в ноге возникала такая боль, точно тупой пилой резали кость. Однако морфий позволил мне придумать для себя игру. При каждой встряске у меня стучали зубы, и игра состояла в том, чтобы не издать при этом ни звука. Я лежал на полу грузовичка, под голову мне была подложена стеганая лыжная куртка, и другая такая же куртка подсунута под ногу; вид у меня был как у эпилептика – на губах то и дело выступала пена, которую вытирал отец.

И тем не менее я не издал ни звука. Через некоторое время до отца начала доходить вся безмерность того, что со мной происходило, – он взял мою руку и сосредоточил все внимание на ней. Я поистине ощущал, как он пытается перекачать боль из моего тела в свое, и его забота рождала во мне благородные чувства. Пусть отнимут у меня ногу – я все равно не закричу.

Отец вдруг сказал:

– Твой отец Кэл Хаббард – болван.

Пожалуй, он единственный раз в жизни употребил это слово применительно к себе. В нашей семье хуже, чем болваном, человека обозвать было нельзя.

– Нет, сэр, – сказал я.

Я боялся, что он зарычит на меня, и в то же время знал, что фраза, которую сейчас произнесу, будет самой важной в моей жизни. Несколько мгновений я боролся с приступами тошноты – казалось, меня вот-вот вывернет наизнанку, – но дорога на какое-то время стала гладкой, и я сумел обрести голос.

– Нет, сэр, – сказал я, – мой отец, Кэл Хаббард, не болван.

Тогда я единственный раз видел слезы в его глазах.

– Ах ты, глупый козлик, – сказал он, – ты самый паршивый мальчишка на свете, ты это знаешь?

Если б мы в эту минуту потерпели аварию, я умер бы счастливым. Но двумя днями позже я вернулся в Нью-Йорк в гипсе – мамаша прислала за мной лимузин с шофером, – и начался уже другой ад. Та часть меня, которая готова была ради отца пройти сквозь мясорубку, стала сейчас бедным семилетним мальчишкой, который сидел в квартире на Пятой авеню в Нью-Йорке с открытым переломом, закованным в гипс и чесавшимся так, будто тебя поджаривали в аду. А вторая часть меня хныкала от жалости к себе.

Я не мог передвигаться. Меня приходилось носить. Я впадал в панику при мысли, что придется ходить на костылях. Мне казалось, что я непременно упаду и снова сломаю ногу. Гипс начал вонять. На вторую неделю доктор вынужден был снять гипс, очистить воспалившуюся рану и снова меня загипсовать. Я упоминаю об этом потому, что мое состояние явилось дополнительной причиной, по которой наш роман с отцом оборвался, едва успев начаться. Когда он приехал навестить меня – предварительно договорившись с матушкой, что ее не будет, – его ждала оставленная ею записка: «Поскольку ты сломал ему ногу, научи теперь его ходить».

Отец не отличался долготерпением, тем не менее он умудрился поставить меня на костыли, и кость постепенно срослась – правда, немного криво, но времени на это потребовалось много. Отец снова переживал пору разочарований. У него было достаточно поводов думать о многом помимо меня. Он был снова счастливо женат на высокой, похожей на Юнону женщине абсолютно одного с ним роста, которая подарила ему двойняшек. Им было по три года, когда мне было семь, и они любили прыгать на полу, когда их держали за руки. Звали их – и я не шучу – Раф и Таф. То есть – Грубиян и Задира. Вообще-то их звали Рок Бейрд-Хаббард и Тоби Болланд-Хаббард, так как вторую жену моего отца звали Мэри Болланд Бейрд, но мальчишки обещали быть грубиянами и задирами, и отец обожал их.

Время от времени я ездил в гости к его новой жене. (Они были женаты уже четыре года, но я все еще считал ее новой женой.) Их дом находился всего в двух-трех кварталах от нашего, вверх по Пятой авеню, и был одет в зимний наряд – иначе говоря, был выдержан в холодных, элегантно-серых тонах. Дома на Пятой авеню были сиреневато-серые, а рядом, в Центральном парке, – зеленовато-серые поляны и светло-серые, как моль, деревья.

Хоть я и встал на костыли, однако из дома выходить не отваживался. Но в последние недели выздоровления выдался однажды денек, когда загипсованная нога у меня совсем не болела. К концу утра мне уже не сиделось на месте и я готов был рискнуть. Я не только спустился в вестибюль и поговорил с привратником, но, повинуясь импульсу, отправился пройтись вокруг квартала. Вот тут-то мне и пришла в голову мысль навестить мачеху. Она была не только крупная, но и добрая женщина, и порой мне казалось даже, что она любит меня и потому, конечно, расскажет отцу, что я приходил, и ему будет приятно, что я учусь передвигаться на костылях. Итак, я решил пройти пять кварталов, отделяющих Семьдесят третью улицу от Семьдесят восьмой, но как только впервые спустил костыли на шесть дюймов от кромки тротуара на мостовую, почувствовал, что весь затрясся от страха. Однако, преодолев это небольшое препятствие, я пошел уже увереннее и, добравшись до дома отца, разговорился с лифтером, очень довольный тем, какую я проявил отвагу для семилетнего мальчика.

Дверь мне открыла новая горничная. Она была скандинавка и еще не говорила по-английски, но я понял, что двойняшки ушли гулять с няней, а мадам у себя в комнате. После некоторой неразберихи девушка впустила меня, и я уселся на диван, где на бледных шелках играло тусклое солнце.

Мне и в голову не пришло, что отец мог быть дома. Позже, много позже, я узнал, что как раз в ту пору он сдал свою брокерскую контору фирме «Меррилл Линч» и записался добровольцем в Канадский королевский воздушный флот. И, решив отпраздновать это событие, взял отгул. А я-то думал, что Мэри Болланд Бейрд-Хаббард сидит одна, читает и, возможно, ей так же скучно, как и мне. И я запрыгал через гостиную и дальше – по коридору к их спальне, почти не производя шума из-за толстого ковра; затем, не останавливаясь, – я знал только, что не хочу возвращаться домой, не поговорив с кем-нибудь, и, безусловно, оробею, если остановлюсь у двери, – я повернул ручку и, чтобы не потерять равновесия, сделал два шага на костылях. Глазам моим предстал голый зад отца, а затем и мачехи. Оба были внушительных размеров. Они катались по полу точно склеенные, впившись друг в друга губами, – «точно две куклы», сказал бы я только потому, что не хочу вспоминать то слово, которое пришло мне на ум тогда. Каким-то образом я понимал, чем они занимаются. Они издавали какие-то нечленораздельные звуки с восторгом и смаком, а потом раздался вопль, что-то среднее между взвизгом и всхлипом.

Меня словно парализовало – я стоял не двигаясь, впитывая все это, потом попытался удрать. А они были так погружены в свое занятие, что не видели меня – не видели ни в первую минуту, ни во вторую, ни в третью, когда я стал пятиться к двери. И тут они подняли глаза. Меня словно пригвоздило к дверной притолоке. Они таращились на меня, а я таращился на них, и я вдруг понял, что они не знают, сколько времени я стоял там и смотрел на них. Ради всего святого, сколько?.…

– Вон отсюда, кретин! – рявкнул отец, и я так заспешил на своих костылях, что, несмотря на ковер, грохот стоял такой, будто машины сталкивались бамперами.

Должно быть, в ушах мачехи сохранился этот стук моих костылей – тук-тук. Мэри была женщина славная, но слишком праведная, и ей невыносимо было знать, что калека-пасынок сохранит ее в памяти в таком виде. Ни один из нас ни разу об этом не заговаривал, и ни один из нас этого не забыл. Помню, к тому времени, когда я добрался до квартиры матушки, у меня разыгралась жесточайшая головная боль – первая из серии хронических мигреней. С этой минуты мигрень стала периодически посещать меня. Вот и сейчас, сидя за ленчем, я чувствую, как она подкрадывается к моим вискам.

Не могу сказать, что именно эти головные боли повинны в фантазиях, которые преследовали меня в детстве, но, так или иначе, я начал проводить все больше часов после школы в своей комнате, рисуя подземный город. Оглядываясь назад, могу сказать, что это было препротивное место. Я размещал под землей клубы, туннели, комнаты для игр и соединял их тайными переходами. Были там кафе-автомат, и спортивный зал, и бассейн. Я хихикал, представляя себе бассейн, заполненный мочой; были у меня там и комнаты пыток, возле которых стояли охранники с восточными лицами. (Я умел рисовать людей с раскосыми глазами.) Это был чудовищный человеческий муравейник, клоака, плод моего юношеского воображения. У меня была даже больница, в одном из крыльев которой орудовали Дракула, Франкенштейн и доктор Харди.

– Как голова – все побаливает? – спросил меня отец в баре ресторана «Двадцать одно».

– Хуже не стало, – сказал я.

– Но и не лучше?

– По-моему, нет.

– Хотелось бы мне залезть к тебе в голову и вытащить оттуда то, что мешает, – сказал он. Это было подсказано не столько чувствами, сколько мыслью о возможном хирургическом вмешательстве.

Я перевел разговор на Рафа и Тафа. Они уже стали «серыми голландцами», и дела у них идут неплохо, сказал отец. Несмотря на возраст, я уже вымахал с отца, а они обещают переплюнуть меня. Отец говорил о них, но я чувствовал, что у него совсем другое на уме.

Он склонен был кидать мне крохи, дававшие представление о его работе. Это было любопытным минусом для человека, призванного выполнять свой долг. При его профессии надо держать свою рабочую жизнь в капсуле, отдельно от семейной. С другой стороны, у отца выработались свои рефлексы безопасности во время Второй мировой войны, когда он служил в Управлении стратегических служб в Европе. Никто не соблюдал тогда особой осторожности. Сегодняшняя тайна на следующей неделе появлялась в заголовках всех газет, а кроме того, обхаживая какую-нибудь дамочку, люди частенько намекали, чем они занимаются. Ведь назавтра самолет сбросит тебя на парашюте в каком-то совсем другом месте. И если дамочка будет об этом знать, она может наставить рога своему супругу (который тоже где-то на войне).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю