Текст книги "Призрак Проститутки"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 89 страниц)
Я пользовался им для прикрытия своих импульсов. Тут я поцеловал ее вторично – на сей раз в щеку, заверил, что вечер был замечательный и что мы, наверно, пойдем к Мазаровым вместе, и отбыл, сознавая, что один-единственный поцелуй мог подвести меня к женитьбе.
По пути домой я вспомнил, как Салли (понятия не имевшая о затее Ханта с помолвкой), проходя по лужайке мимо меня, умудрилась произнести хриплым нетвердым шепотом, который вот-вот мог сорваться на крик: «Дешевка, неужели ты не мог проявить хотя бы больше вкуса».
Однако тогда я первым делом подумал, не могли ли Финские Мики сфотографировать движение ее губ. И быстро сказал: «Это хитрость, задуманная Хантом. Не поднимай волны, Салли», – и приподнял рюмку, как принято в Фирме приветствовать в знак любезности жену коллеги.
Только сейчас, по пути домой, мне пришла в голову мысль, что русские тоже могли снимать то, что происходило в саду. Они увидели бы мое лицо. Что могли они понять из моих слов: «Это хитрость, задуманная Хантом. Не поднимай волны». Возможно, я слишком много выдал. С другой стороны, русские могли сделать далеко идущие выводы.
Я вспомнил одну мысль, высказанную Проституткой. «Знать то, что есть добро, – однажды сказал он мне, – и стараться изо всех сил это испортить, порочно. А когда человек лишь готов повышать ставки, не отдавая себе отчета в том, что делает, – это безнравственно». Значит, по этим меркам я человек безнравственный. Мне пришло также в голову, что все наши действия в Уругвае по этой логике могут быть сочтены безнравственными, но мне это было безразлично. Никому не позволяйте говорить, что простаки – всегда хорошие люди. И я поехал дальше – спать.
18
27 января 1958 года.
Дорогая моя Киттредж!
Я надеялся получить от вас письмо, но, возможно, вы ждете рассказа про Мазаровых. В таком случае я готов вам про них написать. Видите ли, я обязан сейчас докладывать о каждом шаге, предпринятом в отношении Бориса и Жени. А затем в Спячке и в Кислятине расчленяют мои телеграммы на молекулы.
Один пример нынешних методов работы: в Спячке и в Кислятине решили совместно с Хантом (ибо он не желает, чтобы его обходили при принятии любого решения, будь то крупного или малого), что Нэнси не должна сопровождать меня к Мазаровым. Они рассуждают так: если мы с мисс Уотерстон будем и дальше выступать как жених и невеста, наши актерские способности могут не выдержать испытания – во всяком случае, способности Нэнси. Я подозреваю, что Хант с самого начала совершил ошибку, возложив подобную роль на административного сотрудника, каким является Нэнси.
Так или иначе, мисс Уотерстон была настолько разочарована, что даже не стала это скрывать. «Чепуха какая-то, – сказала она, – вот чепуха, ей-богу, чокнутые». Честное слово, Киттредж, так и сказала. Затем вздохнула и, улыбнувшись профессиональной улыбкой, – Бог мой, она настоящий профессионал! – отправилась проверять еще один счет Горди Морвуда. Бедненькая Нэнси, она так скукожилась от огорчения.
А я стал готовиться к посещению Мазаровых. Я позвонил им и, следуя дотошным инструкциям Ханта, договорился о дате: сказал, что мы с Нэнси приедем. Идея в том, чтобы дома, кроме Бориса, была и Женя. Если она будет знать, что я приду без Нэнси, она может уйти, а Ховард хочет это предотвратить. Гораздо большим достижением считается заполучить жену и мужа вместе. Если Мазаровы находятся накануне разрыва, возможно, удастся понять, который из них скорее станет перебежчиком. А если это окажется сильная, крепко спаянная пара, то они могут и вместе перебежать. Таковы были наши предварительные рассуждения.
Настал назначенный день. Я приезжаю на чай и извиняюсь за Нэнси: ей что-то нездоровится. У них разочарованный вид. Я не могу не подумать, что Хант оказался прав. Если бы сказать Жене об этом заранее, ее могло бы не быть.
При довольно ограниченном выборе зданий в Монтевидео мои русские друзья живут в высотном доме на берегу Рамблы, в двух кварталах от другого такого же, где находится наша конспиративная квартира. Мазаровы живут на десятом этаже, и из их панорамного окна тоже виден пляж Поситос и океан. Но на этом сходство кончается. Свою квартиру они обставили как следует. Не уверен, что это в моем вкусе, но в гостиной у них негде плюнуть. Панорамное окно обрамлено тяжелыми бархатными портьерами; несколько мягких кресел и диван с кружевными салфеточками на спинке; маленький восточный ковер поверх большого; два самовара – один медный, другой серебряный; несколько напольных ламп с абажурами, украшенными бисерной бахромой; тяжелая горка красного дерева со стеклянными дверцами, где выставлены блюда и тарелки; на всех столиках маленькие бронзовые статуэтки XIX века, например бронзовая девица в прозрачном бронзовом одеянии, прилипшем к полуобнаженной груди, или Гермес, стоящий на шаре на одной ноге; на стенах репродукции картин в золоченых рамах: Сезанн, Гоген, Ван Гог и пара неизвестных мне русских художников; на картинах изображены цари в окружении православных священников и дворян, одетых как пираты, – должно быть, это бояре. В углу одного из полотен поверженный боярин истекает кровью от раны в шею. Очень выразителен его искривленный мукой рот. Приятно каждый день иметь перед глазами такую картинку!
На стенах висят восточные ковры, и я насчитал четыре набора шахмат, два из которых производят впечатление ценных. Одна из досок сделана из инкрустированного дерева.
Я невольно сопоставляю эту старомодную, мещанскую пышность с поцарапанной детьми, изгрызанной собаками светлой деревянной мебелью Шермана Порринджера и его книжными полками, покоившимися на кирпичах. Мазаровы, не обладая большими просторами (тем более теперь заполненными), превратили коридор, связующий их три с половиной комнаты, в этакую длинную, очень узкую библиотеку. Здесь с трудом могут протиснуться бок о бок два человека, и тем не менее вдоль обеих стен стоят темные дубовые книжные шкафы. Позднее я посмотрел книжную коллекцию Бориса, и должен вам сказать, что он читает по-французски, по-немецки, по-английски, по-испански, по-итальянски и на нескольких языках советских народов, чьи названия я не сумею воспроизвести. Он многое успел изучить, но ведь ему уже, как он сказал, тридцать семь лет. Хотя это противоречит досье, которое лежит в Кислятине и где сказано, что ему тридцать два, должен сказать, что его информация подтверждается. Он рассказывает о Второй мировой войне, на которой получил звание капитана, и многочисленные фотографии на столике подтверждают его военную карьеру. Я запоминаю погоны на фотографиях, чтобы в Кислятине могли потом проверить. Конечно, я не могу поклясться, что эти фотографии сделаны во время Второй мировой войны, но в них есть дух времени, а на одном снимке в глубине виден разрушенный город с горами щебня и вздыбившимися стенами домов.
«Это Берлин в последние дни войны, – сказал Мазаров. – Поэтому мы тут и улыбаемся».
«Да, вы, наверно, были счастливы: война подходила к концу».
Он передернул плечами. И вдруг помрачнел.
«Счастливы только наполовину, – коротко ответил он. И, словно спохватившись, что не принято такое говорить при госте, добавил: – Всегда ведь остается вопрос: заслужил ли ты остаться в живых? Люди куда лучше тебя погибли».
«И все-таки на фотографии ты улыбаешься», – возразила Женя.
«Я был счастлив», – сказал он, противореча себе.
«Мы встретились за два дня до этого, – сказала Женя. – Бориска и я. Впервые».
«Вы тоже были в Берлине?» – спросил я.
«Развлекала войска».
«Женя – поэт», – сказал Мазаров.
«Была», – сказала Женя.
«За последние два года она не написала ни единого стихотворения».
«Вот как», – сказал я.
«Такая уж тупица, – заметила Женя. – Moi[99]».
«Ну что вы, – сказал я. (Киттредж, клянусь, мы становимся не лучше англичан, когда нам вдруг в чем-то признаются.) – Ну, тяжело, наверно, сидеть в этих красиво меблированных комнатах и смотреть, как высыхают чернила на пере». (Мне самому казалось, что это говорю не я, а герцог Фамфердомский.)
У русских есть, однако, одно достоинство. Они столь мгновенно реагируют, что никакая убийственная фраза не проживет дольше трех секунд.
«Красиво меблированных? – переспросила Женя. – Мебель-то собрана с разных концов. С миру по нитке».
Я не понял этого выражения, пока она не пояснила.
«От моей семьи, от его семьи. Из московской квартиры – от его отца; из ленинградской квартиры – от моей матери. Остатки семейных достояний».
«И здесь ничего нет вашего?»
«Это все мое. И Бориса. Aussi. Тоже».
«И ваше правительство, – сказал я, – переправило все это пароходом для вас сюда?»
«Конечно, – сказала она. – А почему бы и нет?»
«Но ваша квартира в Москве, должно быть, теперь пустая».
Она передернула плечами.
«Там живут».
Тут они усадили меня за шахматы – не самые лучшие, но и не самые худшие, – и Борис протянул мне белую пешку: «Вы мой гость».
Вы знаете, Киттредж, что я не того класса игрок, как Хью, но я и не безнадежен: однажды я вышел победителем на турнире средних игроков, а выступая против признанного мастера, который играл со студентами Йеля сразу на двадцати досках, оказался одним из трех, кто закончил игру вничью. Остальные семнадцать проиграли. И тем не менее, когда дело доходит до классной игры, я человек бесталанный.
Словом, как только началась игра, я почувствовал, что для Бориса она много значит. Мы словно вступили в международное состязание за человеческую душу. Я чувствовал, как напряжен Борис, и соответственно напрягся тоже.
«Если сомневаешься, ходи королем», – весело объявил я и сделал ход.
Мазаров отрывисто кивнул и впервые повел себя грубо, – а, по-моему, я говорил вам, что у него лучшие манеры изо всей команды на бульваре Испании, – так вот он откинулся в кресле и с минуту изучал меня. Он смотрел не на доску, а на меня, на мое лицо, мою позу, мою неуверенную улыбку. И под его взглядом я почувствовал себя снова в гимнастическом зале Сент-Мэттьюз, где через двадцать секунд мне предстоит сразиться с решительно настроенным парнем, который стоит на другом конце мата.
«По-моему, – сказал наконец Мазаров, – сицилианская защита будет правильным ответом на такой ход». И передвинул королеву в четвертый ряд.
Киттрежд, я отчетливо помню, как вы однажды сказали мне, что забросили шахматы в двенадцать лет, потому что не могли думать ни о чем другом. Я не хочу вызывать в вашей памяти наполовину погребенное, но должен вам сказать, что если черные на мой ход королем отвечают сицилианской защитой, это всегда грозит бедой. Каждый ход оборачивается против меня, и я не в состоянии вести игру. Борис недаром так внимательно меня изучал, а потом выбрал сицилианскую защиту.
Ну, вам все уже ясно. На шестом ходу я почувствовал себя неуютно, на восьмом передо мной замелькало поражение, а на десятом Борис, потеряв терпение – а мы играли без часов, – встал, вернулся с книгой в руке и, вопреки правилам вежливости или желая показать свое превосходство, принялся читать, пока я мучительно обдумывал следующий ход. Затем, как только я принимал решение, он поднимал глаза от книги, прикусывал, издав легкий звук одобрения, нижнюю губу, протягивал руку, делал ход, мгновенно учитывая позиционную схему, с помощью которой я надеялся преуспеть, и снова утыкался в книгу, а это – поверите ли? – был «Моби Дик»[100] в издании «Современной библиотеки». Кстати, прочел Мазаров довольно много.
На четырнадцатом ходу Мазаров забрал у меня коня, а на пятнадцатом я сдался.
Женя принесла чай. Разговор после игры не клеился. Замечу, что Женя пользуется чайниками, а не самоваром.
«Так пьют англичане, – говорит она. Я спрашиваю, как ее отчество. И она отвечает: – Моего отца зовут Аркадий, так что я Евгения Аркадьевна».
«Звучит красиво, – говорю я. – Евгения Аркадьевна».
Мы немножко потренировались, выправляя мой акцент.
«Многие звуки в русском языке идут от леса, земли, реки, крика зверьков в чаще. В английском это иначе. Там влияют дороги, холмы, пляжи. Морской прибой».
Я всегда приемлю обобщения, но это кажется мне слишком примитивным.
«Я уверен, что вы правы», – говорю я.
Она пристально смотрит на меня. Словно ищет, что за человек скрывается под моей личиной.
«Можно посмотреть вашу библиотеку?» – спрашиваю я Бориса.
Он заставляет себя очнуться от глубокой депрессии, в которую погрузился по окончании игры. Широким жестом указывает на три четверти своих книг на русском языке и подводит меня к американским изданиям. У него почти весь Хемингуэй и почти все книги Фолкнера. А также Мэри Маккарти, Теннесси Уильямc, Артур Миллер, Сидней Ховард, Элмер Раис, весь ОʼНил, Клиффорд Одетс и Т.С. Элиот «На коктейле».
«У вас есть желание стать драматургом?» – спросил я.
Он хмыкнул.
«Драматургом? – переспросил он. – Да я не знал бы даже, как говорить с актерами».
«Чепуха», – говорит Женя.
Мазаров передергивает плечами.
«Я люблю Хемингуэя, – говорит он. – Хемингуэй показывает, какой была Америка перед Второй мировой войной, вы согласны? – Мы прошли чуть дальше вдоль полок, здесь стояли книги Генри Джеймса. – Ленин и Достоевский тщательно его изучали», – сказал Мазаров, постучав пальцем по «Золотой чаше».
«Это правда?» – спросил я, потрясенный известием.
«Нет, – сказала Женя. – Бориска шутит».
«Нисколько. „Золотая чаша“ – идеальный символ капитализма. Наверняка Дзержинский читал это».
«Борис, что ты глупости говоришь. Это оскорбительно для нашего гостя».
Он передернул плечами.
«Приношу извинения, – сказал он. И, глядя мне в глаза, спросил: – А вы кого любите? Толстого или Достоевского?»
«Достоевского», – сказал я.
«Отлично. Достоевский пишет на ужасающем русском, но я предпочитаю его. Так что у нас есть основа для дружбы».
«Прежде всего мне надо научиться как следует играть в шахматы».
«Это невозможно», – сказал он.
Его откровенность была столь неожиданной, что я рассмеялся. И он присоединился ко мне. С виду он такой крепкий малый – мускулистый, рано поседевший, с испещренным морщинами лицом, но под этой внешностью иногда проглядывает юнец, наивный и еще далеко не все понявший.
«Закуски, – сказала Женя. – Пробуйте закуски. Пейте чай. Или водку».
Я отказался. Она стала настаивать. Несмотря на ужасающий акцент, ее низкий голос ласкает. На приемах она выглядит таинственной, чувственной женщиной, экзотичной, мистической, столь же далекой от нас, как оракул; здесь же, в этом очень мещанском доме, она выглядит немолодой, по-матерински заботливой хозяйкой. Мне было трудно представить себе, что эти двое являются сотрудниками КГБ, будь то порознь или вместе. Однако Мазаров не преминул упомянуть Дзержинского – это наверняка своего рода сигнал.
Мы садимся, и разговор заходит об американской культуре. Мазарова интересует Джек Керуак и Уильям Бэрроуз, Телониус Монк и Сонни Роллинс, про которого я никогда не слыхал. У него есть пластинка Сонни Роллинса; он ставит ее для меня и расплывается в улыбке, когда я говорю, что не слышал лучшего тенор-саксофона.
Внезапно он меняет тему разговора.
«Женя сказала вам неправду», – говорит он.
«Евгения Аркадьевна соврала?»
То, что я употребил отчество, вызвало у него улыбку.
«За последние два года она все же написала одно стихотворение».
«Нет, оно ужасно. Не показывай», – говорит Женя.
«По-английски, – говорит Мазаров. – В этом году у Жени не получается на русском. Только не в этом году. Полная блокировка. Так что она попыталась… постаралась на вашем языке…»
«На закуску. Совсем маленькое стихотворение. На закуску, – говорит Женя. Она раскраснелась, и ее пышный бюст, клянусь, стал еще внушительнее. – Пустячок, – говорит она. – Мелочь».
«Разреши я прочту», – предлагает Бориска.
Они заспорили на русском. Она уступает. Идет в спальню и возвращается с листом дешевой бумаги из блокнота. На нем несколько неверной рукой начертано: «Головокружение от радости».
Можете поверить, увидев такой заголовок, я встретил ее предложение без особой радости, но… разрешите я воспроизведу вам это стихотворение. Бог свидетель, у меня теперь не только есть копия, но я знаю его наизусть после того, как над ним потрудилась Кислятина.
ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ ОТ РАДОСТИ
Наша птичка погибла в моей руке.
Перья ее стали саваном.
Я засекла тот миг —
Последний удар ее сердца
Все мне сказал.
Товарищ, сказала мне птичка,
Не стой в очереди,
Чтоб оплакать меня:
Я проваливаюсь в бездну,
А на самом деле взмываю ввысь.
«Было бы лучше, если б я написала по-русски, – сказала Женя, – но я не могу найти mots justes[101]. На русском не могу. А вот на английском получилось. Грамматику Борис правильно выправил? А пунктуация? Правильная?»
«Да», – сказал я.
«Хорошо? Хорошее стихотворение?»
«По-моему, да».
«Женя признанный в России поэт, – сказал Борис, – хотя, возможно, недостаточно признанный».
«В Америке такое напечатают?» – спросила Женя.
«Наверное, – сказал я. – Разрешите мне это взять. У меня есть двое друзей, которые редактируют литературные журналы».
«Пожалуйста, – сказала она, – оно ваше». И, сложив бумагу, вложила ее мне в руку, при этом она смотрела на меня так, что я смутился: ведь мы стояли перед ее мужем. – Напечатайте под псевдонимом, – сказала она.
«Нет, – возразил Борис. – Пусть будет известно, что это работа советского поэта».
«Безумие», – пробормотала она.
«По-моему, вам стоило бы изменить заголовок, – посоветовал я. – Немного слишком в лоб, не по-английски».
Она не пожелала ничего менять. Ей нравилось, как он звучит.
«Ни за что не буду менять „головокружение“.»
Я ушел после небольшой дискуссии о том, когда мы снова встретимся. Мазаров предложил устроить пикник для Нэнси и меня. Я согласился. Но когда назначенный день настал, Нэнси уже не было на борту, а Женя куда-то уехала на весь день. Так что на пикник мы отправились вдвоем с Борисом.
Однако что-то я начал спешить; пожалуй, лучше будет подождать день-другой и рассказать все до конца в следующем письме.
Ваш
Гарри.
19
16 февраля 1958 года
Дорогая Киттредж!
Я намеревался снова взяться за письмо к вам недели две назад. Однако Кислятина то и дело вытаскивала меня к ответу, и я каждый вечер возвращался к себе в гостиницу с больной головой, надеясь суметь заснуть. А кроме того, меня беспокоит отсутствие отклика от вас. Иногда я даже думаю, не лежат ли у вас мои письма нераспечатанной стопкой. Ну, в общем, когда тебя достаточно часто допрашивают в Кислятине, нет такого жуткого сценария, который не поднял бы своей параноидной головы.
Возможно, вы помните, какие скромные результаты дала моя встреча с Мазаровыми. Ну, отдел Советской России так не считал. После того как я отправил в Вашингтон длинную телеграмму с описанием маленького междусобойчика с моими новыми советскими друзьями, я получил в ответ телеграмму с вопросами такую же длинную, как мое последнее письмо к вам. Ответ на них занял у меня полтора дня. Затем из отдела Советской России к нам прилетел человек, чтобы лично допросить меня.
Судя по акценту и внешности, это был еще один Финский Мик. Он назвался Омэли. Он не слишком высокий и очень тощий, а кроме того, с рожками, да, именно с рожками на почти лысой голове. Зато у него пышные баки. А на груди, судя по всему, такая густая поросль, что волосы вылезают из-под рубашки и доходят до середины шеи. От этого у него образуется подобие рюша вокруг воротника. Выглядит Омэли как изголодавшийся дикий медведь. Можете представить себе, как отнесся Ховард Хант к Халмару Омэли.
Ну а Халмару Омэли наплевать на то, кто о нем что думает. Он существует для того, чтобы выполнять свою работу. На второй день пребывания в его неизменно ледяном обществе я понял, что он напоминает мне истребителя тараканов, который появлялся в квартире моей матери на Парк-авеню в те веселые утра, когда повариха обнаруживала тараканов на плите, потому что горничная не вымыла как следует гриль. Не хочу вызвать у вас рвоту, но Омэли выглядит как ликвидатор, готовый оставить от нашего противника лишь мокрое место. Коммунисты – вши, советские коммунисты – бешеные вши, коммунисты-гэбисты – истово бешеные вши, а я был в контакте с последними.
Тут я преувеличиваю. Да только нет, не преувеличиваю. Он так дотошно расспрашивал меня про военные фотографии Мазарова, что я начал чувствовать себя глубоко виноватым: надо же было так мало запомнить. В самом деле, я начал задумываться, почему не запомнил больше. Халмар, которого сначала наверняка замариновали в сперме подозрительности, а уж потом он попал в лоно своей ясноокой матушки, снова и снова задавал мне одни и те же вопросы, лишь слегка перефразируя их. Я допустил большую ошибку, описав в моей первой телеграмме Бориса и Женю, как «довольно приятных» людей. Моим намерением было дать им объективную характеристику, но это вызвало страшную озабоченность в контрразведывательной части отдела Советской России. Поверите ли, меня расспрашивали о каждом аспекте встречи. Могу я припомнить последовательность ходов в шахматах? Я постарался воспроизвести всю игру, но не смог объяснить, почему такое начало привело к такому концу. Это взбесило Халмара Омэли. Судя по всему, Мазаров по их досье (где, напомню вам, ему тридцать два года, а не тридцать семь) настолько сильный игрок в шахматы, что они хотели убедиться, не подыгрывал ли он мне, – тогда можно было бы подумать, что он хотел меня обставить. Нет, снова и снова повторял я, он мне не подыгрывал – не очень-то приятно сдаваться на пятнадцатом ходу.
Затем мы перешли к обстановке. Кислятина проверила по своим источникам, что представляла собой московская квартира отца Мазарова и ленинградская квартира матери Жени. После чего начали спрашивать, какие американские романы и пьесы стояли на книжных полках у Мазарова. Это книги новые? Или потрепанные? Проблема состояла в том, чтобы выяснить, насколько он близок к тому, за кого себя выдает, а выдает он себя за русского специалиста по американской культуре.
Затем мы перешли к стихотворению. Мне был дан магнитофончик с часовой кассетой – пленка кончилась прежде, чем мы дошли до стихотворения. А все потому, что меня попросили воссоздать весь диалог. Как отреагировали Мазаровы на мое предположение, что стихотворение может быть напечатано в Америке? Уверен ли я, что Женя пробормотала: «Безумие»?
Не стану вам докучать описанием того, сколько времени они потратили на обсасывание строк «Я проваливаюсь в бездну, а на самом деле взмываю в высь». (Это, конечно, интерпретируется как исходящее от Мазаровых предложение перейти к нам.)
На второй день я спросил Омэли: «Вы всегда вникаете во все детали после встречи сотрудника управления с русскими?»
Он улыбнулся, как бы говоря, что только такой идиот, как я, мог задать подобный вопрос. У меня было такое чувство, точно я сижу в кресле у зубного врача.
На третий день Ховард Хант пригласил меня в свой любимый ресторан «Эль Агила» на обед. Кислятина, сообщил он, вне себя из-за неточностей в досье Бориса. Они очень огорчились, получив мой отчет, где было сказано, что ему тридцать семь лет, – это же ставит под вопрос достоверность их досье о советском персонале. Теперь предстояло выяснить: является ли наш Борис тем, на кого у них досье, или кем-то другим?
«Следующий вопрос, – сказал Хант. – Хочет ли Борис перебежать к нам или же он хочет заловить тебя?»
«Практически он это уже сделал, – сказал я. – Ничем другим я больше не могу заниматься».
«Это пройдет, – сказал Хант. – Негативный отзыв из Берлина, возможно, заставляет немного поджаривать тебя, но просто держись позитивной стороны уравнения. Добейся перехода Бориса к нам, и все букеты будут положены к твоим ногам. – Он кивнул, – Но, приятель, в следующий раз будь более наблюдательным».
«Не все сходится, – сказал я. – Если Борис хочет перейти к нам, зачем ему меня обхаживать и ставить себя под угрозу?»
«Учитывая роман Жени с Варховым, Борис мог передумать. – Хант попробовал вино из только что открытой бутылки и сделал гримасу. – Joven, – сказал он официанту, – esta botella es sin vergüenza. Por favor, trae un otro con un corcho honesto[102]. Итак, исходная позиция: не все сходится. Зачем устанавливать с тобой дружбу? Что можешь им дать ты, Гарри Хаббард? Не слезай с этого. Думай об этом. Возможно, они считают, что ты способен им что-то дать».
«Это выше моего понимания, Ховард», – сказал я, и тут перед моим мысленным взором возникло лицо Шеви Фуэртеса. А не могли русские сообразить насчет ЛА/ВРОВИШНИ?
«Вернемся к основным фактам, – сказал Ховард. – Что нам известно наверняка? То, что Борис, будь то Мазаров первый или Мазаров второй, является сотрудником КГБ. В резидентуре Монтевидео он, несомненно, Номер Два после Вархова».
«Несомненно».
«Хойлихен и Фларрети тщательно изучили свои пленки и увидели приказную манеру обращения. Они могут документально подтвердить, кто чью задницу клюет. Вархов стоит выше советского посла и его штата. А Мазаров его Номер Два. Тем временем Номер Один трахает изо всех сил жену своего Номера Два, а Номер Два ищет дружбы с тобой».
«Я боюсь пикника, – сказал я. – Не самого пикника. А трех дней с Омэли, которые за ним последуют».
«Срежь с Мазарова пару кусочков настоящего мяса, и я сотру в порошок все тесты Халмара. Но постарайся избежать ничейных результатов».
Вот так меня вооружили, Киттредж, так вооружили. Позвонила Женя и спросила, будет ли Нэнси. Когда я сказал, что она все еще неважно себя чувствует, Женя, совсем как Борис, хмыкнула. Жени с нами тоже не будет.
И вот сегодня, в воскресенье утром, – а сейчас, когда я пишу вам, воскресный вечер, – мы с Борисом отправились за город. Он прихватил свои рыболовные снасти и еще кое-что, поскольку Женя не приготовила нам корзинки с едой. Я чувствовал себя выжатым как лимон и был рассеян – в таком же состоянии, по-моему, был и Борис. Мы почти не разговаривали. Проехав с полчаса, он открыл отделение для перчаток и протянул мне фляжку с виски, что при сложившихся обстоятельствах можно было только приветствовать. Под влиянием алкоголя мы обменялись двумя-тремя словами.
«Вы любите сельскую местность?» – спросил он.
«Не слишком».
Киттредж, это был мой всего лишь второй выезд за пределы Монтевидео. А я провел там почти полтора года! Даже сейчас не могу этому поверить – оказывается, я такой окопавшийся зверь! Когда я учился в Йеле, я ни разу не выезжал из Нью-Хейвена. Здесь весь мир для меня ограничен посольством, конспиративной квартирой, виллой Ханта в Карраско и моим дешевым номером в гостинице. Очевидно, то, чем я занимаюсь, так много для меня значит, что я просто не обращаю внимания, сколь ограниченны мои передвижения, – и так из месяца в месяц. За первые три дня моего пребывания здесь я увидел в городе больше, чем за все остальное время.
А за пределами Монтевидео мало на что можно посмотреть. Вдоль океана расположены третьесортные курорты, пытающиеся стать второсортными. Пыль штукатурки поднимается от недостроенных вилл, которые стоят вдоль дороги. Дальше от моря – слегка волнистые, поросшие травой долины, кое-где огороженные, и тогда там пасется скот, в общем, пейзаж довольно однообразный.
Мазаров внезапно нарушает молчание: «Quando el Creador llego al Uruguay, ha perdido la mitad de Su interes en la Creation»[103].
Мы рассмеялись. По-испански Мазаров говорит хуже, чем по-английски, но я от души смеюсь – частично от его акцента. А ведь и правда: Господь Бог, добравшись до Уругвая, действительно потерял половину своего интереса к сотворению мира.
«Тем не менее я люблю эту страну, – говорит Борис. – Она способствует внутреннему успокоению».
Я этого что-то не чувствую. Шоссе перешло в узкую, разбитую двухполосную дорогу, всю в ухабах и масляных пятнах от тяжелых грузовиков, и, когда мы останавливаемся возле кафе при заправочной станции поесть неистребимых гамбургеров и выпить местного cerveza[104], нас встречает запах прогорклого говяжьего жира и лука – такое заведение Порринджер называл «бордель, пропахший дорожными запахами».
Да, Мазарова здесь знают. Мы, видимо, находимся недалеко от места, где он ловит рыбу, и он, должно быть, часто останавливался тут. Мне приходит в голову мысль, не напоминают ли ему эти плохие дороги, этот плоский пейзаж, этот маленький придорожный кабачок его родину, и, словно мы подключены к одной и той же волне, он вдруг произносит после первого глотка пива: «Уругвай похож на уголок России. Трудноопределимый. Но мне нравится…»
«Почему?»
«Когда природа поражает, человек кажется таким маленьким. – И он приподнял кружку. – За Швейцарию!»
«А здесь вы чувствуете себя крупнее природы?»
«В хорошие дни – да. – Он внимательно на меня посмотрел. – Вы знаете уругвайцев?»
«Немногих». – Однако я тут же подумал про Шеви.
«Я тоже. – Он вздохнул и поднял кружку с пивом. – За уругвайцев».
«Почему бы и нет?»
Мы чокнулись. И молча принялись за еду. Мне приходит в голову, что Борис, возможно, находится под не меньшим стрессом, чем я. Я вспоминаю наставление Ханта: «Постарайся избежать ничейных результатов».
«Борис, – спрашиваю я, – к чему все это?»
«Увидим».
У меня такое чувство, будто мы снова сидим за шахматами. Не хочется ли ему почитать книжку в ожидании моего очередного осторожного хода?
«Разрешите уточнить, – говорит он. – Я знаю, кто вы, и вы знаете, кто я».
Вот теперь мне надо включать магнитофончик. Рычажок включения у меня в кармане брюк, и высвобождение левой руки (которая держит гамбургер) едва ли покажется Мазарову неуклюжим маневром, как кажется мне.
«Да, – говорю я, включив рычажок, – итак, вы утверждаете, что знаете, кто я, и что я знаю, кто вы».
Мой неприкрытый маневр вызывает у него улыбку.
«Природу наших занятий», – говорит он.
«И что это дает?»
«Перспективу продолжительных бесед. Это возможно?»
«Лишь в том случае, если мы доверяем друг другу».
«Наполовину уже будет достаточно для такого рода бесед».
«Почему вы выбрали именно меня?»
Он пожимает плечами.
«Потому что вы здесь».
«Да, я здесь».
«И выглядите человеком осторожным».
«Судя по всему, так оно и есть».
Он одним махом опустошает большую часть кружки.
«Я больше теряю, – говорит он, – чем вы».
«Ну, это, – говорю я, – зависит от того, чего вы хотите».
«Ничего не хочу».
«А вы не хотите перейти к нам?» – спрашиваю я.
«Вы что, сумасшедший или бестолочь?» – тихо произносит он в ответ.
Киттредж, я думаю о том, как это будет выглядеть, когда запись перепечатают с пленки. Текст ведь не передаст отсутствия чувства оскорбленного достоинства в его голосе. И наоборот, выставит всю мою неумелость.
«Нет, Борис, – сказал я, – я не сумасшедший и не бестолочь. Вы ко мне подошли. Держались дружелюбно. Сказали, что нам есть о чем поговорить. Могу ли я расценить это иначе, чем то, что вы хотите сблизиться с нами?»