Текст книги "Призрак Проститутки"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 89 страниц)
Норман Мейлер
Призрак Проститутки
От автора
Последние семь лет всякий раз, как я говорил, что работаю над романом о ЦРУ, почти все – и я считаю, скорее это делает честь ЦРУ, чем автору, – говорили: «Побыстрее бы прочесть». За этим последовал – особенно со стороны людей, не имеющих представления о том, как день за днем пишется роман, – вежливый вопрос: «Вы хорошо знакомы с кем-то из ЦРУ?» – что, насколько я понимаю, произносится вместо: «Достаточно ли вы знаете, чтобы писать о них?»
Я обычно отвечал, что да, я знаю нескольких человек из этой организации, хотя ничего больше я, конечно, сказать не мог. В этом есть доля истины, однако общее мнение, что знакомство с двумя сотрудниками разведки уже дает достаточно оснований, чтобы писать о них, не менее наивно, чем если спросить тренера профессиональной футбольной команды, выкрал ли он секреты команды, которая будет играть на будущей неделе. Я думаю, он бы ответил: «В этом нет нужды. Профессиональный футбол, приятель, – это культура, и мы ею пропитаны. А кроме того, у нас достаточно воображения, чтобы представить себе план игры вообще и работу других ребят».
Так и я мог бы ответить, что я написал эту книгу, прожив частью моего сознания сорок лет в ЦРУ. «Призрак Проститутки» – продукт воображения ветерана, который на протяжении последних четырех десятилетий раздумывал о противоречивом и захватывающем, с точки зрения морали, присутствии Центрального разведывательного управления в жизни нашей нации; мне не надо работать в этой организации или быть близко знакомым с ее сотрудниками, чтобы не сомневаться, что я понимаю тональность внутренней работы этого механизма. Русскому еврею, заинтересовавшемуся в начале XIX века основными догматами Православной церкви, вовсе не обязательно было находиться в близких отношениях со священником, чтобы понять, что его представления о русском православии достаточно точны. Для этого, конечно, ему требовалось бы внутреннее убеждение, что, если бы он, еврей, родился русским православным, он мог бы стать монахом. В свою очередь, мне не представляется таким уж невозможным проработать всю жизнь в ЦРУ – при условии, что я происходил бы из другой среды и имел бы другие политические устремления.
Я здесь явно намекаю на то, что хороший роман может разворачиваться в сфере, далекой от непосредственной жизни автора, и вытекать из его культурного опыта и способностей развитого воображения…
Садясь за такой роман, как «Призрак Проститутки», надо было многое изучить. Я прочел если не сотню, то почти сотню книг о ЦРУ, и мне очень повезло в том, что, пока я писал, появлялись все новые работы о разведке, и некоторые из них были превосходны. Будь это публицистический труд, я ко многим местам сделал бы сноски и примечания и сопроводил бы свой труд указателем и библиографией, хотя я и так воздам должное тем книгам, которые окружали меня эти семь лет.
Тем не менее «Призрак Проститутки» – это плод воображения, и большинство его главных героев, как и большая часть второстепенных действующих лиц, вымышлены. Но они действуют среди реальных персонажей, часть которых занимает видное место в нашей истории…
В известной мере можно сказать, что мое понимание ЦРУ идет от книг, которые я переосмыслил, равно как и от работ, давших мне более непосредственную информацию. В результате – и на большее я не претендую – я представляю на суд читателя мое понимание того, каким было ЦРУ с 1955 по 1963 год, по крайней мере с точки зрения молодого человека, занимавшего привилегированное положение в этой организации…
Омега-1
Вечером, в конце зимы 1983 года, я ехал в тумане по дороге вдоль побережья штата Мэн, и в моем воображении в мартовские туманы стал вплетаться дым давних костров – мне вспомнились индейцы-абнаки из племени алгонквин, которые жили близ Бангора тысячу лет тому назад.
Весной, посадив кукурузу, храбрецы и женщины помоложе оставят стариков и старух присматривать за посевами и детьми и отправятся на своих каноэ из бересты на лето на юг. Вниз по реке Пенобскот поплывут они к заливу Блу-Хилл, что на западной стороне острова Маунт-Дезерт, где до сих пор стоит дом нашей семьи, частично построенный моим прапрадедом Доуном Хэдлоком Хаббардом. Называется он Крепость, и я не знаю, что еще он хранит, кроме воспоминаний, но только каждое лето индейцы приплывали сюда и строили себе хижины, и несколько их могил осталось у нас, хотя не думаю, чтобы они приезжали к нам на остров умирать. Наслаждаясь редкими радостями северного тепла, они, наверное, кололи раковины с моллюсками на отмелях при отливе, а когда вода поднималась, дрались и спаривались среди хвойных деревьев и болиголова. Чем они напивались, я не знаю – разве что мускусом, но немало каменистых пляжей в первой впадине сразу за берегом усеяны горами древних раковин, превращенных столетиями в пыль, – пляжи один за другим рассказывают историю летних развлечений наших предков. Призраки этих индейцев, возможно, уже и не бродят по нашим лесам, но что-то от их старых горестей и радостей осталось в воздухе. И на Маунт-Дезерте свет более яркий, чем во всем остальном штате Мэн.
Даже путеводители для туристов пытаются отметить эту особенность: «Остров Маунт-Дезерт, пятнадцати миль в диаметре, подобно сказочному граду, выступает из моря. Местные жители называют его Аркадией, местом прекрасным и величественным».
Значит, место это прекрасное и величественное. В середине Маунт-Дезерта есть фьорд – можно совершить отличное путешествие по воде между двумя косами. Это единственный настоящий фьорд на Атлантическом побережье Северной Америки, однако он – лишь часть нашего скального великолепия. Недалеко от берега вдруг возникает тысячефутовая отвесная стена скал, так что у тех, кто плавает на море, возникает иллюзия высоких гор, и наша лучшая якорная стоянка – северо-восточная гавань – летом пестрит яхтами.
Возможно, из-за близости наших гор к морю тишина здесь густая и лето трудно поддается описанию. Во-первых, наш остров не из тех, что привлекает людей, гоняющихся за солнцем. По сути, у нас тут нет песчаных пляжей. Берег – это галька и ракушки, а во время приливов волны в двенадцать футов высотой накрывают камни. В воде здесь плавают морские уточки и барвинок, наскальные мидии и ирландский мох. А когда прилив отступает, берег остается ребристый, весь в песчаных завихрениях. Всюду водоросли, и если войти в воду, вокруг щиколоток часто обвиваются ламинарии. В заводях растут анемоны и губки. А когда опустишь в воду пальцы, скользят морские звезды и морские ежи. Ступать надо осторожно, потому что камни тут острые. А вода такая холодная, что купальщики, чье детство прошло не на берегу этого стылого моря, с трудом переносят ее. Я дрейфовал над рифами в буйно-зеленом Карибском море и ходил под парусами по лиловым глубинам Средиземного моря, я видел непередаваемую дымку знойного лета на Чесапикском заливе, когда небо и залив сливаются воедино, переливаясь всеми оттенками красок. Мне даже нравятся буро-коричневые реки, мчащиеся по каньонам на западе страны, но люблю я пронзительную синь залива Френчмен и залива Блу-Хилл и бездонную синеву Восточного и Западного проливов, окружающих Маунт-Дезерт, – моя любовь к острову распространяется даже на местный акцент. Хотя название его пишется «Маунт-Дезерт», местные жители говорят: «Маунт-Дессерт». Пейзаж здесь – на взгляд обитателей Новой Англии – столь же приятен для глаза, как сахарная глазурь.
Я изъясняюсь гиперболами, но кто бы от этого удержался, вспоминая красоту летних красок наших скал у воды. Сначала они кажутся абрикосовыми, потом лавандовыми, потом бледно-зелеными, а к концу дня становятся лиловыми, в сумерках же, если глядеть с моря, перед вами темно-фиолетовый берег. Таков наш остров в августе. Прибрежный вереск и дикие розы растут рядом с соленой морской травой, а на лугах белогрудые воробышки прыгают по гниющим пням. Над скошенными полями стоит запах белой полевицы и тимофеевки, и цветут полевые цветы. Северная голубая фиалка и звездочки, лесной щавель и крапива, пятнистый триллиум и дикая герань, золотистый вереск и трубка индейца растут на наших болотах и в полях, а также на солнечных склонах наших гор и в расщелинах между скалистыми глыбами. А внизу, на трясине, растут болотные свечи и травы. Однажды, когда я был мальчишкой (а я именно тогда выучил названия диких цветов), я нашел в заболоченном лесу орхидею с белыми прожилками – она была зеленовато-белая, и росла одиноко, и встречалась столь же редко, как редко случается лунное затмение. Ибо, несмотря на наплыв туристов в толе, Маунт-Дезерт погружен в нежную и одновременно, монументальную тишину.
Если меня спросят, как монументальное может быть нежным, я отвечу, что это понятие, наводящее на мысль о чем-то красивом и величественном. Так склонен я, когда чувство осторожности покидает меня, описывать мою жену – Киттредж. Ее белая кожа начинает светиться, стоит ей выйти на слабо освещенный луг, и совсем другой выглядит она в тени скал. Я вижу Киттредж, сидящую летним днем в тени, и глаза у нее синие, как море.
Видел я ее и когда она была столь же мрачной, как буря, что обрушивается в марте на остров. В марте поля серо-коричневые, а наполовину сошедший снег по утрам весь в грязных пятнах. В марте дни не золотые, а серые, и скалы редко блестят под солнцем. А пропасти выглядят столь же мрачно, как бесконечная гранитная стена. В конце зимы Маунт-Дезерт похож на сжатый кулак скряги – унылая скорлупа неба переходит в свинцовое море. Уныние опускается на холмы. Когда уныние нападает на мою жену, в моей душе гаснут все краски и кожа у нее уже не светится – она покрыта бледностью. За исключением снежных дней, когда огни острова пляшут на покрытых морозным инеем скалах, словно огоньки свечей на высоком белом торте, я не люблю жить поздней зимой на Маунт-Дезерте. Пасмурное небо давит на нас, и мы порой целую неделю не разговариваем. Такое одиночество сродни отчаянию выпивохи, любящего компанию и вот уже несколько дней не наполнявшего стакан. Тогда в Крепость являются призраки, и наше милое жилище гостеприимно открывает им двери.
Дом стоит одиноко на островке величиной меньше десяти акров, расположенном совсем рядом с западным побережьем Маунт-Дезерта, буквально брось камень – долетит. Называется островок Доун, по имени моего прапрадеда и, как я подозреваю, притягивает к себе визитеров. Хотя, по мнению моей жены, острова больше пригодны для посещения невидимых духов, чем таких своеобразных явлений, как призраки, наш остров, я считаю, нарушает это правило.
На острове Бартлетта, что немного севернее нас, есть чуть ли не официально зарегистрированный призрак Снеговика Дайера, придурковатого старого рыбака. Он умер на острове Бартлетта в 1870 году, в доме своей сестры, старой девы. Однажды в молодости он обменял пять омаров на томик греческой классики, принадлежавший гарвардскому профессору. Произведение называлось «Царь Эдип» и было снабжено подстрочным переводом. Старика рыбака, Снеговика Дайера, так заинтересовали слова Софокла, данные в буквальном переводе, что он попытался читать греческий оригинал. Не зная, как произносятся буквы, он тем не менее изобрел свой звук для каждой из них. Чем старше он становился, тем больше смелел и порой, бродя по скалам, громко декламировал на этом своем уникальном языке. Говорят, если провести ночь в доме его покойной сестры, можно услышать греческий текст в исполнении Снеговика Дайера, и звучать он будет не менее варварски, чем шлепки и бормоты нашей непогоды. Бингем Бейкер, служащий корпорации из Филадельфии, живет теперь с семьей в этом доме и, похоже, процветает от присутствия привидения – во всяком случае, все Бейкеры выглядят такими румяными в церкви. Не знаю, слышат ли они завывания зимы в голосе Снеговика Дайера.
Призрак старого Снеговика, возможно, живет на острове Бартлетта, но у нас на Доуне есть свой, и куда менее приятный. Это морской капитан по имени Огастас Фарр, которому два с половиной века тому назад принадлежала наша земля. О его повадках рассказано в старом судовом журнале, который я нашел в библиотеке Бар-Харбора, и говорится там об одном путешествии, «во время коего Фарр занимался пиратствованием» и захватил французский фрегат в Карибском море, снял с него груз кубинского сахара и высадил команду в открытой шлюпке в море (за исключением тех, кто присоединился к нему), а капитана обезглавил, и тот умер нагишом, потому как Фарр присвоил себе его форму. И такой этот Огастас был нахальный, что через много лет велел похоронить себя на своем северном острове – ныне нашем острове – в парадной форме француза.
Я никогда не видел Огастаса Фарра, но голос его, пожалуй, слышал. Однажды ночью – не так давно – я был один в Крепости и, внезапно проснувшись, обнаружил, что разговариваю со стеной.
– Нет, уходи! – решительно заявил я. – Не знаю, можешь ли ты покаяться. Да я и не верю тебе.
Стоит мне вспомнить этот сон – если то был сон, – и меня пробирает такая дрожь, какой обычно не бывает. Спина у меня становится скользкой, точно на мне пиджак из кожи ящериц. И я снова слышу свой голос. И говорю я, обращаясь не к штукатурке, а к комнате, которую как бы вижу по другую сторону стены. Там я вижу нечто в разодранной форме, сидящее в дубовом, сильно поцарапанном капитанском кресле. В носу у меня гнилостный запах смерти. А на отмелях – так мне слышится в окно, посмотреть же я не смею – кипит море. Как же может оно кипеть, когда сейчас отлив? Я все еще во сне, но вижу, как мышь пробегает по полу, и чувствую присутствие призрака Огастаса Фарра по другую сторону стены. Волосы дыбом встают у меня на затылке, когда он спускается по лестнице в погреб. Я слышу, как он идет вниз, в Бункер.
Под погребом у нас есть небольшое помещение. Первоначально это была землянка, вырытая моим отцом после Второй мировой войны, когда Крепость еще принадлежала ему. Он гордился тем, что первым из американцев учел последствия Хиросимы. «У каждого должно быть такое место, где он может укрыться от всего», – говорил мой отец, Кэл Хаббард, за два года до того, как продал наше владение своему дальнему родственнику, отцу Киттредж Родмену Ноулзу Гардинеру, который, в свою очередь, подарил его Киттредж, когда она в первый раз вышла замуж. Однако пока дом принадлежал Родмену Гардинеру, он решил переплюнуть моего отца и, насколько я знаю, был первым в этой части Мэна, у кого появилось блочное убежище на случай выпадения атомных осадков, полностью оборудованное, с кухней, вентиляцией, запасом консервов и раскладушек, куда вели два коридора, проложенных под прямым углом друг к другу. Какое имеет отношение угол в девяносто градусов к предотвращению действия ядерной радиации, я сказать не могу, но у первых убежищ были любопытные формы. Так это убежище и сохранилось – к смущению всей семьи. В этой части Мэна не принято так оберегать свою жизнь.
Я презирал убежище. И не мешал ему рассыпаться. Старые консервные банки с тунцом почти насквозь проржавели, а пенопласт матрацев для раскладушек превратился в труху. Каменный пол покрывает слой слизи. Электрические лампочки, давно перегоревшие, припаялись к патронам.
Да не создаст это неверное представление о Бункере. Пол Бункера – как неизбежно стали называть убежище от атомных осадков – на десять футов ниже основного погреба, представляющего собой большое чистое каменное помещение. Первый и второй этажи погреба, а также вся мансарда поддерживаются в относительном порядке женщиной из Мэна, которая, если позволяет погода, приходит каждый день, когда мы там, и раз в неделю, когда нас нет. Только в Бункере никто не убирает. И виноват в этом я. Я не могу допустить, чтобы кто-то туда ходил. Когда я открываю дверь, снизу поднимается запах сырости и безумия. Помещения под погребами часто страдают сыростью, но запах безумия – нечто совсем другое.
В ту ночь, когда, проснувшись, я общался с Огастасом Фарром, в ту ночь, когда я убедился, что не сплю, и услышал, что он спускается по лестнице, я вылез из постели и попытался последовать за ним. Это было не столько проявлением храбрости, сколько следствием бесконечных упражнений в особом умении превращать свои худшие опасения в уверенность. Отец сказал мне однажды, когда я был юношей: «Если тебе стало страшно – не медли. Окунайся с головой в беду, если твое дело правое». Это был один из приемов в умении мобилизовать свое мужество, которые мне пришлось значительно усовершенствовать в бюрократических войнах, когда козырной картой было терпение, но я знал: когда страх становится парализующим, надо заставить себя сделать ход, иначе потом придется расплачиваться душой. Если хочешь по-честному встретиться с призраком, ясное дело, следуй за ним.
Я и попытался. Ноги у меня были ледяные, как у трупа, когда я стал спускаться по лестнице. Это был уже не сон. Впереди меня яростно хлопнула дверь. И мне показалось, что я услышал: «Я не вернусь, пока этого не сделаю». К тому времени когда я сошел в первый погреб, решимость моя иссякла. Внизу, у входа в Бункер, меня, казалось, поджидало нечто не менее злокозненное, чем непонятная морская тварь. Теперь у меня уже не хватало мужества на то, чтобы заставить ноги преодолеть последние десять ступеней. Я стоял неподвижно, как если бы мог хоть в какой-то мере спасти свою честь, не побежал опрометью, а остановился, чтобы принять на себя гнев непонятно чего. Не скрою – скажу: я прожил несколько мгновений в нерасторжимых объятиях той злой силы. Потом Огастас – а я полагаю, это был Огастас – отступил в глубины Бункера, и я почувствовал, что могу уйти. Я вернулся в постель. И спал я, словно наглотался сильнейших снотворных, – наверное, со всеми так бывает после встречи с чем-то столь неприятным. С тех пор я ни разу не спускался в Бункер и Огастас не приходил ко мне.
Тем не менее атмосфера в Крепости изменилась после того посещения. Все стало биться с поразительной быстротой, и я сам видел, как подносы слетали со столов. Правда, это не выглядит столь трагично, как в фильмах. Скорее кажется озорством. Ты не можешь с уверенностью сказать, что не задел предмета рукавом или что старый пол не перекошен. Все это могло случиться по естественным причинам – или почти естественным. Разбираться в подобных феноменах – все равно что пытаться установить факты с законченным вруном. Одно превращается в другое. Ветер за нашими окнами, казалось, быстрее, чем раньше, выказывал свою сущность – был зловещим или благим, нежным или захватывающим дух.
Никогда прежде – до посещения Огастаса Фарра – я не прислушивался так к ветру, и до меня вдруг долетал плеск весел, хотя гребца и не было видно. И тем не менее я слышал, как потрескивают уключины и звонят колокола на главном острове, где, насколько я знал, не было ни одной колокольни. Я слышал, как ветер хлопал калиткой и под обшивкой сыпалась штукатурка. Крошечные жучки с панцирем, который пулей не пробьешь, вылезали из подоконников. Всякий раз, как я перебирал книги в библиотеке, я мог поклясться, что несколько книг переставлены, но их, конечно, часто протирала уборщица, или Киттредж, или даже я сам. Не важно: Фарр присутствовал, словно бассейн с холодной водой в нагретом зале.
Однако все это не испортило Крепости. Наличие призрака не всегда ведь зловеще. У нас с Киттредж не было детей, и места в таком большом доме было предостаточно. Фарр служил изрядным развлечением – почти как если бы мы жили с пьянчугой или свихнувшимся братом. Если он так и останется привидением, которое я не могу поклясться, что видел, все равно я буду говорить о призраках как о чем-то реальном. Да некоторые призраки, пожалуй, и реальны.
Год спустя, в марте 1984 года, совершая ночной перелет из нью-йоркского аэропорта Кеннеди в Лондон, где мне предстояло пересесть на самолет, вылетающий в аэропорт Шереметьево в Москве, я читал и перечитывал десяток машинописных страничек с описанием моего бывшего дома на острове Доун в Мэне. Я не смел от них оторваться. Я находился в том состоянии возбуждения, которое обещает перерасти в неуправляемое.
Этот десяток страничек составлял первую главу того, что я назвал рукописью «Омега». У меня была и другая рукопись – «Альфа», которая одно время занимала пространство в двенадцать дюймов в ящике картотеки, рядом с моим письменным столом в Крепости, – в ней более двух тысяч отпечатанных страниц, но она была изрядно нескромной, и я переснял большую ее часть на микрофильм, а оригинал уничтожил.
Рукопись «Альфа» была сейчас со мной – все две тысячи кадров микрофильма на двух сотнях бобин по десять кадров в каждой, они уютно лежали в своих пергаминовых пакетах, уложенных в большой конверт размером восемь на одиннадцать дюймов. Я запрятал этот тонкий, даже элегантный пакет толщиной не более четверти дюйма в потайной карман особого чемодана, которым многие годы пользовался, и теперь этот чемодан среднего размера совершал вместе со мной первый отрезок пути от Нью-Йорка до Лондона в багажном отделении самолета компании «Бритиш эйруэйз» по дороге в Москву. Я не увижу эту рукопись, пока не стану распаковывать чемодан в России.
А моя другая рукопись – «Омега», небольшое произведение в сто восемьдесят страниц, так недавно написанное, что я не успел еще его переснять, – лежала, отпечатанная на машинке, в чемоданчике для бумаг под моим креслом. Первые сто минут полета я провел в состоянии отключки; сидя в середине салона для пассажиров туристского класса, я со страхом думал о прибытии в Лондон, о пересадке и, уж безусловно, об окончании пути в Москве и не в состоянии был объяснить себе прежде всего – зачем я лечу. Словно насекомое, которое не в силах шевельнуться от паров ядовитого опрыскивателя, я сидел в кресле туристского класса, которое можно отклонить назад всего на три дюйма, и снова перечитывал первые четырнадцать страниц рукописи «Омега». Я пребывал чуть ли не в ступоре, когда ноги становятся такими тяжелыми, что их не передвинешь. А нервы оживают по очереди, словно светящиеся точечки в электронной игре. И к горлу подступает тошнота.
Поскольку в Лондон мы прилетали через два-три часа, я считал необходимым прочесть «Омегу» до конца, все сто восемьдесят страниц на машинке, после чего я разорву в уборной и спущу столько, сколько вместит унитаз самолета «Бритиш эйруэйз», а остальное сохраню для более солидного унитаза в мужской уборной для транзитных пассажиров в Хитроу. Я представил себе, как закрутятся обрывки и клочки бумаги, исчезая в пасти чуть не захлебывающегося унитаза, и у меня самого едва не закружилась, как при хорошей корабельной качке, голова.
Волнение мое объяснялось болью потери. Я ведь целый год работал над «Омегой». И это все, что я произвел в результате двенадцатимесячных мучений. Я перечитывал «Омегу» раз сто за эти месяцы, пока медленно – глава за главой – продвигался по ее страницам, и сейчас буду читать в последний раз. Я прощался с рукописью, которая весь прошлый год сопутствовала мне в моих мыслях и воспоминаниях о некоторых наихудших периодах моей жизни. Скоро – не больше чем через два-три часа – мне предстоит от нее избавиться – да, разорвать пополам абзац за абзацем и спустить в канализацию все эти страницы в виде полос и четвертушек. Хоть я и не смел напиться, я все же заказал стюардессе виски и одним духом выпил, мысленно произнося тост за кончину «Омеги».
Омега-2
Возвращаясь в Крепость той безлунной ночью в марте, я выбрал дорогу, ведущую из Бата в Белфаст, – ту, что проходит через Камден. Каждую бухточку заполнял туман и, словно саваном, затягивал видимость – туман накрывал прибрежный скалистый шельф, о который разбивались яхты. Когда я совсем уж ничего не видел, я останавливал машину на обочине – скрежет буйков звучал тогда печально, как мычание коров на раскисшем от дождя поле. Тишина тумана обволакивала меня. В накатах тишины слышался стон тонущего моряка. Надо было лишиться ума, чтобы поехать береговой дорогой в такую ночь.
За Камденом поднялся ветер, туман улетучился, и скоро ехать стало много хуже. С переменой погоды пошел холодный дождь. На иных поворотах шоссе превратилось в лед. Шины скользили и пели, словно хор в деревенской церкви, окруженной лесными демонами. Время от времени попадался городок с закрытыми ставнями, где всякий случайный луч света на улице казался маяком в море. Пустые летние дома стояли в ряд, словно памятники, свидетельствуя, что городок существует.
Меня мучила совесть. Дорога была сплошным обманом. То по ней можно было прекрасно ехать, то она оборачивалась травой. Ведя машину легким касанием пальцев, я снова начал думать о том, что ложь – это искусство, а тонкая ложь – тонкое искусство. И самым тонким лжецом в этом краю, должно быть, является ледяной царь, который правит изгибами дороги.
Моя любовница осталась позади, в Бате, а жена ожидала меня близ Маунт-Дезерта. Ледяной царь заслал своих агентов в мое сердце. Не буду утомлять вас пересказом истории, сочиненной мною для Киттредж, о том, что кое-какие дела задержат меня в Портленде до вечера и из-за них я поздно вернусь в Маунт-Дезерт. Нет, дело у меня было в Бате, и занимался я им в объятиях одной веселой обитательницы Бата. По установленным меркам она мало что могла мне предложить в сравнении с моей супругой. Женщина в Бате была приятная, тогда как моя дорогая женушка – красавица. Хлоя была веселая, а Киттредж – прошу извинения за такое слово – утонченная. Видите ли, хоть мы с Киттредж и троюродная родня, мы очень похожи – даже носы у нас одинаковые. А Хлоя заурядна, как мясная подливка, и так же взбадривает. Полногрудая и дебелая, она работала летом официанткой в гостинице янки. (Скажем так: в ресторане типа ресторана янки, принадлежащем греку.) Раз в неделю, в выходной день владелицы, Хлоя с гордостью выступала в роли pro tem[1] хозяйки. Я немного пополнял ее бюджет. Возможно, и другие мужчины тоже. Я едва ли об этом знал. И едва ли меня это интересовало. Она была подобна блюду, которое я готов был отведать разок-другой в месяц. Не знаю, возможно, это происходило бы по три раза в неделю, а то и чаще, живи она по другую сторону горы. Бат же находится больше чем в ста милях от задней стороны (так мы назвали заднее побережье) Маунт-Дезерта, так что я встречался с ней, когда мог.
Связь, поддерживаемая столь редко, думается мне, идет на пользу цивилизации. Будь это чей угодно брак, а не мой собственный, я бы заметил, что такая умеренная двойная жизнь, должно быть, превосходна, – это делает обе ее половины более интересными. Можно глубоко – если и не всецело – любить свою жену. Моя профессия, в конце концов, наделяет меня мудростью в этих вопросах. Начали-то мы с разговора о призраках? С отца началась наша семейная профессия, которой занимаюсь и я: мы шпионы. В разведке мы выискиваем, нет ли у человека разделения душевных привязанностей. Однажды мы провели в ЦРУ глубокий психологический анализ и, к своему смятению (да просто к ужасу!), узнали, что одна треть мужчин и женщин, которые могли бы пройти у нас допуск, были достаточно неустойчивы и в умелых руках вполне могли бы стать двойными агентами, работающими на иностранную державу. «Потенциальных изменников по крайней мере не меньше, чем потенциальных алкоголиков», – весело заключали мы обычно, исходя из опыта.
После многих лет работы с неидеальными людьми я, следовательно, научился снисходительно относиться к промашкам других, если они не причиняли слишком большого вреда. Тем не менее мысль о том, что сам я стал изменщиком и не был идеальным мужем, преисполняла меня такого страха, что я чуть не заболевал. В тот вечер, когда я, как уже было описано, вслепую вел машину, я был почти уверен, что скоро попаду в аварию. Казалось, я очутился в центре невидимой и чудовищной сделки. Мне мнилось – вне всякой логики, – что, останься я жив, с другими произойдет что-то ужасное. Вы можете такое понять? Я не преувеличиваю – я считаю, что в подобных мыслях есть что-то от логики самоубийцы. Киттредж, женщина с острым умом и собственными суждениями, однажды заметила, что самоубийство можно, пожалуй, лучше понять, если предположить, что оно объясняется не одной, а двумя причинами: человек может убить себя по вполне понятным мотивам, решив, что он никому не нужен, морально низведен до нуля; и человек может видеть в самоубийстве возможность почетно положить конец глубоко засевшему страху. Некоторые люди, сказала Киттредж, так глубоко погрязли во зле, что им кажется, они уничтожат целые армии зла своим уходом из жизни. Это все равно как сжечь сарай, чтобы муравьи не переползли из него и не испоганили дом.
То же можно сказать и об убийстве – гнусном акте, который тем не менее может быть совершен из патриотических чувств. Мы с Киттредж мало говорили об убийстве. Это был не самый приятный предмет для разговора в семье. Мы с отцом в свое время целых три года пытались убить Фиделя Кастро.
Позвольте мне, однако, вернуться к той покрытой ледяной коркой дороге. Если чувство самосохранения побуждало меня тогда все же держать руль, совесть готова была его отпустить. Я преступил не только клятву верности в браке. Я нарушил клятву любви. Мы с Киттредж были сказочными любовниками – под этим я вовсе не подразумеваю траханье до одурения. Нет, я имею в виду изначальное значение этих слов. Мы были фантастическими любовниками. Наш брак подвел черту под одним из тех суровых мифов, что учат нас трагедии. Если я похож на свистуна, выводящего рулады о себе на самых высоких нотах, это потому, что я не привык описывать нашу любовь. Обычно я ее не касаюсь. Счастье и бесконечное горе вытекают из одной раны.
Приведу факты. Они жестокие, но лучше так, чем все затуманивать из сентиментальных соображений. В жизни Киттредж было всего двое мужчин. Ее первый муж и я. Наш роман начался, когда Киттредж еще была за ним замужем. Через некоторое время после того, как она его предала – а он был из тех, кто считал бы это предательством, – он сорвался при подъеме на скалу и сломал позвоночник. Он был ведущим, и когда полетел вниз, юноша, подстраховывавший его с выступа на скале, рухнул вместе с ним. Якорь самосохранения вырвало из скалы. Кристофер, молодой человек, погибший при падении, был их единственным ребенком.
Киттредж так и не смогла простить это мужу. Их сыну было шестнадцать лет, и у него было неважно с координацией движений. Его не следовало брать с собой на эту скалу. Но как могла Киттредж простить и себя? Из головы у нее не выходила наша связь. Она похоронила Кристофера и ухаживала за мужем все четыре месяца, что он пролежал в больнице. Вскоре после того, как он вернулся домой, Киттредж однажды вечером залезла в теплую ванну и перерезала себе вены на руках острым кухонным ножом, после чего легла в ванной и приготовилась изойти кровью. Но ее спасли.