Текст книги "Призрак Проститутки"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 89 страниц)
Я крепче взялся за весла. «Доун – вот где мне надлежит быть», – сказал я себе со всей простотой и необъяснимым волнением, с каким подходишь к кассе, чтобы купить билет и отправиться в давно задуманное путешествие, оттолкнулся, сделал пять сильных взмахов левым веслом, два взмаха, и нос лодки ударился в темный шельф; лодка немного откатилась назад и выбралась на каменистый, усыпанный галькой берег. Потрескивание камешков, дробящихся под тяжестью носа, отдалось музыкой в моих ушах – вот с таким наслаждением пес слышит хруст костей. Я был на своей земле. Игра была неизбежна и стоила свеч. Я чувствовал себе принцем Уэльским, проведшим в Первую мировую войну ночь в окопах, под бомбардировкой, я вообще чувствовал себя принцем. При этом я с трудом дышал, меня трясло, и я промок до костей.
Я вытащил лодку из воды и поволок через последнюю кромку водорослей в высокую траву, что растет на южной оконечности Доуна. Учитывая ветер, я не только перевернул лодку, но и засунул под нее весла и привязал за носовой фалинь к дереву. Затем потопал по длинной дороге, главной артерии острова в четыреста ярдов длиной, к Крепости, которая стояла на перемычке и смотрела на запад, на залив Блу-Хилл.
Если пустоши по другую сторону протоки полны насекомых и заболочены, то на Доуне они красивы. В нашем леске вы найдете берлоги, выстланные мягким мшистым бархатом. Весною, летом и осенью у нас преобладает темно-зеленый цвет, а наши тропы усеяны красными иглами. Над кустами вздымаются хвойные деревья, под ветром гнутся ели. Одной веткой они в молитве склоняются к морю, другую вздымают мечом. Они колышутся, когда над ними пролетают чайки, и трясутся, когда пролетают гуси. И стоят вместе с туманом у края берега.
Учитывая, что я чуть не пошел ко дну в темноте, такое описание нашего острова в дневное время должно показаться слишком спокойным, но так уж действует на человека царящая тут тишина. Не успел я ступить на берег, как начал успокаиваться. Я словно видел остров при дневном свете, я знал каждый зеленый уголок по пути, каждый выступ рифа, мимо которого проходил. Остров был для меня как дом. У нас всегда было такое чувство, что мы живем в строении, которое стоит в другом строении. Я знаю, я преувеличиваю, но Крепость, где зимой жили только мы с Киттредж, казалась бы нам огромной пещерой, если бы не обволакивающая атмосфера Доуна. Поселиться в гнезде внутри гнезда – в этом есть что-то завораживающее.
Что я всем этим пытаюсь сказать? В нашу эпоху бездушных многоквартирных домов мы с Киттредж все еще жили как обанкротившиеся граф и графиня. Крепость была не просто домом, а поместьем, слишком большим для двоих. К первоначальному дому – каменной ферме, служившей фортом для Фарра, мой прапрадед Доун Хэдлок Хаббард пристроил амбар. Другие поколения возвели перегородки и провели водопровод. В амбаре летом жили, как в лагере, приезжавшие на отдых члены семьи, а затем наступил тот год, когда моя матушка проявила свою любовь к роскошеству и сумела заставить моего отца нанять архитектора, который создал для нас вытянутую в длину гостиную из светлого дерева с большим количеством окон, гусеницей вылезавшую из первого этажа и нависавшую над заливом Блу-Хилл. Когда гостиная была построена, мы смотрели из ее окон на запад и видели другие острова, встававшие из воды на заре и исчезавшие, словно корабли на горизонте, в ночном тумане; мы видели в Мэне поистине тропические заходы солнца. Эта современная комната напоминала небольшую кают-компанию первого класса на хорошо оборудованном океанском лайнере, и мы стали называть ее по имени океанской компании «Кьюнард».
Словом, я возвращался тогда в дом, разные части которого назывались по-разному: Кьюнард, Лагерь, Бункер и Крепость (так именовалась первоначальная ферма, но для большей путаницы мы называли так все наше владение). Мы обитали в Старой Крепости – как же еще это назвать? – зимой, а летом, когда приезжала двоюродная родня Киттредж и их дети, а также моя двоюродная родня и оставшийся в живых единокровный брат, все с женами, и потом еще друзья с детьми, заполнялись все остальные помещения, кроме Бункера. И начинались издавна установившиеся ритуалы. В детстве я каждое лето проводил две недели с отцом на Доуне. Одно из испытаний, свидетельствовавших о переходе в юношеское состояние, заключалось в том, чтобы, мобилизовав семейное безумие, прыгнуть с балкона Кьюнарда в воды залива Блу-Хилл. Это был затяжной прыжок с высоты свыше тридцати футов, дававший полную возможность измерить бесконечность пространства. Казалось, до воды никогда не добраться (а вообще-то прыжок занимал полторы секунды). Какое же, однако, было счастье снова вынырнуть, отплевываясь, на поверхность ледяной воды. Как победоносно пела в твоих жилах кровь, когда ты плыл к берегу. Мы с двоюродными братьями казались себе героями в тот памятный день, когда, сумев побороть детский страх, прыгнули в воду.
Теперь уже дети другого поколения первым делом совершают такой прыжок летом. Каким шумом наполняется дом, когда они взбегают по ступенькам, чтобы прыгнуть снова. Зимой же, хотя мы с Киттредж иногда и разводим огонь в камине Кьюнарда и работаем там в теплые дни при дневном свете, льющемся в большие окна, по большей части мы держимся комнат Старой Крепости – живем вдвоем в покое и тишине, и каждая комната полна для нас своего настроения и не похожа на другие, словно имеет свою отметину. Порой мне кажется, я знаю свои комнаты, как фермер знает свое стадо. Боюсь, лишь немногие это поймут, но могу сказать, что я разговариваю с ними и они мне отвечают. На том и порешим. Я остановился на этом лишь затем, чтобы те, кто нам поверит, не думали, будто мы с Киттредж страдали от одиночества.
Тем временем я по-прежнему находился на улице и внезапно почувствовал, что вот-вот окончательно замерзну. Жар, опалявший меня, пока я греб к берегу, фонари на Длинной дороге, засветившиеся в темноте, – все эти гревшие душу воспоминания исчезли. И я побежал. Внутреннее тепло внезапно сменилось спазмами от холода, и когда я подбежал к входной двери Крепости, руки у меня до того закоченели, что я с трудом смог вставить ключ в замок.
Войдя в дом, я позвал Киттредж, но никто не откликнулся. Я не мог поверить, что она спит в спальне, а не дожидается меня. Разочарованный, как мальчишка, которому отказали в танце, я не поднялся наверх, а пошел через холл в сени за кладовой. Там я снял с себя мокрый серый фланелевый костюм и надел старую рубашку и штаны, в которых работал в саду, – от них слегка, но явственно попахивало потом и удобрениями, смешанными с запахом, который едва ли мог быть мне приятен, но, возможно, я считал необходимым заплатить за полученное вечером наслаждение. А может быть, не хотел встречаться с Киттредж в том, что было на мне, когда я встречался с Хлоей?
Я проглотил немножко «Бушмиллз айриш», для чего мне пришлось сделать три шага из сеней в кладовку, и озноб у меня стал меньше. Я сделал еще глоток и почувствовал, что способен действовать. На память мне пришла знаменитая фраза, которую произносят легионы американцев: «Приступим – и дело с концом».
Силу, которую придало мне виски, словно разбавили водой, пока я поднимался по ступеням. Холл показался мне нескончаемым, как в детстве. Дверь в нашу спальню была закрыта. Я тихонько повернул ручку. Дверь была заперта. Гвоздь вошел в мое сердце – такое чувство испытывает обвиняемый, когда судья объявляет, что он виновен. Я принялся дергать ручку.
– Киттредж! – закричал я.
Я услышал шорох за дверью. Или, возможно, мне это показалось? В ушах у меня еще стоял рев ветра. Буря ревела и грохотала за окнами, свистела и раздирала в клочья воздух, как раздирают коршуны труп.
– Киттредж, ради всего святого! – воззвал я к ней, а перед глазами тотчас возникла неизгладимая картина: Киттредж, плавающая в розоватой от крови воде. Ванна, в которой я ее тогда обнаружил, была все та же.
Я уже готов был взломать дверь, но тут раздался ее голос. Я явственно услышал слова, произнесенные так четко, точно они исходили от рехнувшейся аккуратной пожилой дамы. Интонации были в точности как у ее матери.
– Ох, Гарри, – сказала она, – подожди минутку! Ох, дорогой мой человек, не входи! Не сейчас.
Если раньше мое тело страдало от холода, то сейчас холод проник мне в мозг. Что-то, безусловно, произошло.
– Милый, – сказала она, – я только что узнала жуткую новость. Не знаю, как тебе и сказать.
Это что – ветер? Не знаю, был ли то ветер. По воздуху словно бы пронесся плач.
– Гарри, – сказала Киттредж сквозь дверь. – Хью умер. Боюсь, его убили. Гозвик мертв.
Омега-5
Я крикнул:
– Киттредж, открой дверь!
В те редкие, но страшные ночи, когда Киттредж разговаривала с покойной матерью, она словно мурлыкала колыбельную. И сейчас у нее были такие же интонации.
В последовавшей затем тишине я попытался осознать случившееся. Проститутка мертв.
– Киттредж, умоляю. Пожалуйста, поговори со мной.
– Гарри, – голос у нее звучал, несомненно, странно, – можешь оставить меня в покое?
– В покое?
– Ненадолго.
Застигни мой стук жену в постели с любовником, она была бы в неменьшей панике.
Однако за этой дверью не было любовника. Лишь присутствовала его смерть. Я это понял сердцем. Киттредж столь же остро чувствовала смерть, как я – похотливость Хлои.
– Я не оставлю тебя в покое, – сказал я, – пока ты все мне не расскажешь. – Она не откликалась, и я повторил: – Скажи же!
– Труп Хью прибило к берегу Чесапикского залива. Его застрелили. – Она на секунду умолкла и затем продолжила: – Безопасность говорит, что это самоубийство. Так они и объявят.
– Кто тебе сообщил?
Поскольку ответа не последовало, я снова заколотил в дверь:
– Ты должна меня впустить.
– Не впущу. Сейчас – ни за что. – Она произнесла это столь решительно, что я подумал: не узнала ли она про Хлою? Но когда? Слух об этом мог до нее дойти только уже после нашего разговора по телефону.
– Я не уверен, – сказал я, – насколько безопасно каждому из нас оставаться в одиночестве.
– Достаточно безопасно. – В голосе появилась другая интонация: безграничная злость на упорство супруга.
– Киттредж, впусти меня. Впусти же.
– Впусти же. Ох, пожалуйста, – передразнила Киттредж.
Я отступил. Смерть Проститутки казалась мне чем-то еще таким далеким. Он поселился в моем сознании с шестнадцати лет. И вот он умер. Через день-другой они скажут, что это было самоубийство. Должно быть, кто-то из очень посвященных позвонил Киттредж.
Я вернулся в сени, снял с крючка свой мокрый серый в полоску костюм, взял свою насквозь промокшую синюю клетчатую рубашку и белье и отнес все в прачечную по другую сторону кладовой. Я не очень в таких вещах разбирался, но склонен был считать, что от нашей сушилки костюм может сесть. Не важно. Я не мог дольше оставаться в одежде для работы в саду. Это все равно как нюхать лопату, которой рыли могилу. Разрешите признаться, что я еще хлебнул «Бушмиллз». Чертовски скверно, когда не знаешь, оплакиваешь ли ты умершего друга или испытываешь облегчение от того, что безжалостный коллега и (или) предатель ушел из жизни.
У меня действительно не было определенной реакции. Как бы вы поступили, получи вы неопровержимое известие, что Господь Бог умер? Возможно, продолжали бы завтракать. Через десять недель или десять лет это сознание может обостриться и стать острым как нож, но сейчас, прислушиваясь к хлопанью сушилки, я ждал, когда будет готов мой костюм. На улице, в открытом сарае, какой-то зверек, возможно, бобер, выйдя из спячки, грохотал банками. В раковине прачечной капала вода – капля за каплей. В углу лежал на полу кусок штукатурки, отвалившийся от сырости. Эта печальная, неприятная горка трухи навела меня на мысль об останках Проститутки. Его будут кремировать? Он оставил какие-то инструкции? Другие вопросы, на которые не было ответа, возникали один за другим и падали в Лету в унисон с каплями воды.
Я старался не подпускать к себе мысли о том, что я в беде. Не знаю, возможно, мои сигналы бедствия не срабатывали, но у меня не было чувства, что кто-то едет ко мне. Конечно же, как мог кто-либо поплыть сегодня через проток? Подумав об этом, я вынужден был признать, что моя смекалка просто заснула. Невзирая на волну, катер с хорошим мотором без излишнего труда доберется сюда с острова Бартлетта или из Сил-Коув.
Тут мое внимание привлекла паутина в ближайшем углу прачечной. На спине паука было своеобразное желтое лицо – во всяком случае, маленькие точечки как бы обозначали глаза, продолговатые линии прочерчивали нос, что-то похожее на рот и подбородок. Я раздумывал над этой космической загадкой, словно пьяный, который с изумлением разглядывает сломанный ноготь, а вокруг меня вращались галактики ночных неудач.
Костюм, наверное, уже высох! Готов он или нет – тут, я думаю, сказалось действие «Бушмиллз», – я открыл дверцу сушилки, вытащил рубашку, белье, жилет, пиджак и брюки – все куда более грязное, чем фрукты на старом рынке, – и оделся.
В этот момент моя рука сунулась в нагрудный карман. Только желание рассказать все подробности этой ночи вынуждает меня признаться в следующем. Мой паспорт – несомненно, промокший, пока я переправлялся через проток, – лежал в моем нагрудном кармане все время, пока костюм крутился в сушилке.
И теперь страницы этого документа, как я вскоре обнаружил, все вспухли. У меня был не документ, а бисквит. Буквы на нем еле читались. Какая глупость! Я носил при себе паспорт с тех пор, как занялся Небожителями. Проститутка раздобыл его мне, чтобы я мог при необходимости быстро выехать за границу. Уильям Холдинг Либби – таким милым имечком окрестил меня Монтегю, хуже, конечно, не придумаешь, но не важно: это было моей люковой дверью на случай, если все повернется не так. Я носил паспорт при себе. Сейчас, стоя на голом полу прачечной в еще влажном и потрепанном костюме, я был не в силах думать о возникшей ситуации. Таково состояние отрешенности! Я находился в каком-то удивительном краю, где время не возвращает тебя к твоим обязанностям.
Тем не менее я не был уверен, хочется ли мне постучать в дверь спальни, – нет, не для того, чтобы меня снова отослали. Однако какой был у меня выбор? Я чувствовал себя не лучше и, пожалуй, не хуже человека, от которого начальство потребовало отчета в чрезмерных тратах. Какая же тишина стояла в доме, когда я шел наверх!
Дверь в нашу спальню была приоткрыта. Даже не приоткрыта, а просто в ней была щель. Не отправилась ли Киттредж искать меня? Что-то не похоже. Скорее, она немного смилостивилась и отодвинула задвижку. Это, конечно, не означало, что меня там ждут.
Еще не войдя в комнату, я услышал, что она разговаривает. Не разбирая слов, только по звучанию ее голоса, громкому и слегка бесстрастному, как в беседе с глухим, я уже знал, что она разговаривает со стеной. И надеялся, что она обращается к своей матери, – надеялся столь пылко, что даже увидел перед собой Мэйзи Майнот Гардинер, седовласую, с крепкими белыми зубами и голосом как у попугая, какой часто бывает у изысканных дам (словно они и подумать не могут о том, чтобы произнести первыми какую-то фразу, а не вслед за кем-то, – внимание к этому феномену впервые привлекли звуки, вылетавшие из горла Элеоноры Рузвельт).
Глаза у матери Киттредж были сиреневато-голубые, как те гибриды, что росли в ее саду. Я знал названия диких цветов, но Мэйзи интересовали лишь совершенно новые сорта. Она выращивала высоченные цветы – суперциннии в четыре и пять футов высотой, фантастически яркие. Если бы поставить в саду Мэйзи на мольберте картину Боннара, его краски померкли бы перед ее цветами. В темные дни цветы эти раскачивались по собственной прихоти, как и Мэйзи. Она славилась своей наглостью. «Гарри, – могла она сказать, – не опростоволосься с французами: им просто нельзя доверять».
Да, я молился, чтобы Киттредж разговаривала с Мэйзи, но знал, что это не так.
– Никуда, – услышал я голос моей жены, – я за тобой не последую. Я чуть прикоснулся к двери – и она открылась. Все было так, как я и ожидал. Вернее, много хуже. Киттредж сидела в кресле лицом к стене. На ней была белая ночная рубашка – не белее кожи, отчего она казалась одновременно обнаженной и закутанной с головой. Волосы ее выглядели более черными и блестящими, чем когда-либо, а глаза не были затуманены. Они горели. Бывает такое, что голубые глаза горят в не слишком ярко освещенной спальне, но я мог бы поклясться, что в тот момент они горели, освещенные внутренним огнем. Киттредж явно не замечала меня.
– Хью, я тебя предупреждала, – громко говорила она, – я молилась за тебя. Теперь я свободна. Я не пойду следом за тобой из этого дома.
Когда такое произошло вскоре после того, как мы поженились, и я впервые услышал, что Киттредж разговаривает со своей матерью, я совершил ошибку: позвонил из Доуна в Маклин, штат Виргиния, где у психиатра, работавшего по контракту на ЦРУ, был кабинет. Киттредж с большим трудом меня простила.
И дело было не в ущербе, который я нанес ее (да и своей) карьере, ибо это обстоятельство было теперь записано в ее деле, – это было наименее существенной частью моей ошибки. Киттредж не могла мне простить неуважения к ее чувствам. «Я люблю маму, – сказала она тогда мне, – и это такая милость Божия, что я могу беседовать с ней. Неужели ты не понимаешь? Звонить доктору было излишне. Гарри, если ты попытаешься еще раз совершить такой варварский поступок, я решу, что мы с тобой не подходим друг другу. Ты же назвал мой дар недугом».
Ей не пришлось мне это повторять. Я постарался залатать разорванное звено. Я ведь говорил с психиатром всего один раз. Когда он позвонил снова, чтобы узнать, как обстоят дела, я сказал, что мы с Киттредж тогда много выпили – вещь крайне для нас нехарактерная, сказал я, – и она в опьянении повела себя иначе, чем я. Так я это изобразил и добавил: «В конце-то концов, доктор, человек имеет право отклониться в своем поведении на квадрант или около того, когда умирает близкий родственник».
«Назовем это на четверть или около того», – сказал он, и мы оба поспешили рассмеяться, сначала гармонично, а потом контрапунктом. Почему деланный смех звучит музыкальнее, чем настоящий?
Ущерб, нанесенный карьере моей жены, свелся к записи в ее «Деле № 201»: «Обращение к психиатру 19 мая 1975 г.». Учитывая, сколько у нас алкоголиков, людей разведенных и раскрытых гомосексуалистов (уверен, не больше, чем в потогонной корпорации), я надеялся, что эта запись не причинит настоящего ущерба. Однако я знал, что скаты становятся скользкими. Наш брак произвел в управлении не меньший скандал, чем когда майор удирает с генеральской женой.
Все это может служить объяснением, почему я ходил сейчас вокруг кресла Киттредж словно вокруг святыни. Можете не сомневаться: я не бросился за водой, чтобы плеснуть ей в лицо, не стал растирать ей ноги, не думал о том, чтобы встряхнуть ее или хотя бы до нее дотронуться. Невзирая на привычку овладевать ситуацией, я вынужден был сидеть и ждать.
Она надолго застыла. Потом начала кивать. И сказала, обращаясь к стене:
– Гозвик, ты никогда не мог заставить себя признаться ни единой живой душе. Но мне-то ты можешь сказать. Если ты считаешь, дорогой, это важным, может быть, все-таки надо сказать.
Это походило на разговор полицейского с человеком, который собирается спрыгнуть с крыши, а полицейский пытается его отговорить. Тогда такой диалог звучит, наверно, естественно. Киттредж говорила со стеной так, будто там, вне всяких сомнений, находился Проститутка. Признаюсь, вскоре это перестало казаться мне чем-то из ряда вон выходящим. Страстность призывов Киттредж ничего не меняла в атмосфере нашей спальни, слишком аскетичной, на мой вкус, слишком похожей на комнату второго этажа в хорошей гостинице Новой Англии – даже белые оборки на покрывале выглядели профессионально непорочными. Когда Киттредж умолкала, комната снова погружалась в белую нерушимую тишину.
– Гарри, ё-моё, убирайся отсюда, слышишь?
На протяжении нашей совместной жизни она очень редко употребляла ругательства. Но и сейчас я не был уверен, что это она его произнесла. Может быть, это голос Проститутки звучал из ее горла?
Киттредж пригнулась в своем кресле.
– Ты весь в водорослях, – громко произнесла она. – Ох, Гозвик, да сбрось же их. Ты точно в парике.
Она громко засмеялась почти мужским голосом и продолжала смеяться, но постепенно смех становился, несомненно, теплее. Иные мужчины так смеются, точно все вокруг создано для них – и уголья тлеют для них в камине, и хорошая гаванская сигара завернута в листья табака для них. «Боже мой, – подумал я, – она же смеется совсем как мой отец». Затем на лице ее появилось выражение, напомнившее мне Аллена Даллеса, ушедшего от нас, как и мой отец.
Однажды во Вьетнаме, после пьянки в Универсальном Магазине (так мы называли самый большой бордель в Сайгоне), я закончил вечер в номере гостиницы с молоденькой крошечной проституткой-вьетнамкой, снабдившей меня опиумом. Я выкурил трубку с сильным чувством греха и во искупление выбросил из себя весь ужин. А потом на меня снизошел покой, навеянный трубкой, и начались галлюцинации. Лицо девки стало лицом моей матери, а потом лицом Киттредж, в которую я был издали влюблен. Через некоторое время я уже мог превращать лицо вьетнамской проститутки в лицо любой женщины по моему выбору.
В нашей же спальне я не мог подобрать лицо, которое хотел бы увидеть, да и не было у меня счастливой уверенности, что я парю в облаках галлюцинации, которой могу управлять. Скорее наоборот: каждое новое лицо появлялось передо мной, словно кто-то лепил его. Над нежной верхней губой Киттредж появилась щеточка черных с проседью усиков Проститутки. На носу возникли его очки в металлической оправе, а вместо пышной копны волос засияла большая залысина, и Проститутка уставился на меня. И заговорил. Голос исходил изо рта Киттредж, но вполне мог принадлежать ему: «Ты обнаружишь это, Гарри. Она – законченная лгунья».
Усики исчезли вместе с очками. На голове Киттредж снова была копна черных волос. Она заплакала:
– Гозвик, возьми меня с собой. Мне здесь одиноко.
Горе ее скоро прошло. Как у ребенка, быстро переходящего от одного настроения к другому, на ее лице появилось новое выражение – плотоядная ухмылка. Такое лицо могло быть только у Хлои – эта ухмылка говорила: приди в мои владения. Рот Хлои кривился так, лишь когда лежишь рядом голый и враг рода человеческого уже раздвигает складочки кожи, – игрушки вот-вот засверкают на елке. И ты наконец выбросишь все из себя!
Странные импульсы пробудились во мне. Идешь по проспекту и вдруг чувствуешь желание свернуть в боковую улочку – такой импульс возникает нередко. По всей вероятности, исходит он от тебя самого. А здесь я не сомневался. То, что меня толкало, исходило не от меня. Я был подобен кусочку железа, передвигающемуся по тарелке под влиянием магнитов, которые переставляют под ней. Эти магниты всемогущи, как боги. То, что периодически толкало меня к двери трейлера Хлои, сейчас побуждало овладеть моей женой. Внизу у меня проснулся дикий козел похоти. Неудержимое желание трахаться, владевшее мной и Хлоей, снова запылало во мне. Но я не могу признаться в этой мысли. Я стал холоднее Проститутки – мне хотелось затащить Киттредж в Бункер.
Но имя Проститутки вспыхнуло в моем сознании. И игра сразу кончилась. Я весь покрылся потом. Это Проститутка подталкивал меня к Бункеру?
Оставив Киттредж в ее кресле, я спустился на первый этаж Крепости. Там, в нашей берлоге, я развел огонь. Это была самая теплая комната в доме. Когда все огни погашены и горит лишь огонь в камине, старые дощатые стены становятся цвета виски и коньяка. И может возникнуть иллюзия, что мой брак и профессия каким-то образом связаны с мировым очагом.
Однако сейчас мысли у меня были злые, как у человека, страдающего бессонницей. Растянувшись в старом кожаном кресле, я стал изучать огонь. Я старался опустошить голову. Мне известна техника медитации – как вы можете предположить, я умею погружаться в отрешенное состояние. Я нуждался в покое, как измученный генерал нуждается во сне. По прошествии двадцати минут, в течение которых я пытался сосредоточиться, я получил жалкий суррогат – апатию.
В этот момент на приставном столике зазвонил телефон. В подобный час это было необычно. Десять лет назад мне, случалось, звонили среди ночи из Лэнгли, но не в последнее время. Однако наибольшее впечатление произвело на меня то, что я спокойно ждал звонка. И он прозвучал.
Омега-6
Я узнал голос еще прежде, чем назвал имя.
– Хлоя, – сказал я.
– Мне неприятно звонить тебе в такое время, – начала она. За этим последовала пауза непрофессионала, делающего вид, будто эта мысль только что пришла в голову. – Мы можем говорить? – спросила она.
Чувство вины совсем задурило мне мозги. Мне показалось, что Киттредж зашевелилась в спальне.
– Да, можем, – сказал я. Но так тихо, чтобы она поняла, что не можем.
– Мне надо тебя увидеть. Я уже несколько часов хочу позвонить тебе, но не знала, будет ли это оʼкей.
– Как там погода в Бате? – Я не привожу объяснений, почему я это спросил. Я мог сказать что угодно, лишь бы потянуть время. И добавил: – А дороги в порядке?
– Моя четырехколесная фура похожа на большой толстый лимон на льду, но ничего, все будет в порядке. Гарри, – сказала она, – кое-что случилось. Я должна видеть тебя. Сегодня.
– Что ж, – сказал я, – только сейчас ведь все закрыто.
– Я хочу приехать к тебе.
– Хорошо, – сказал я. – Можешь, безусловно, приехать, только ты в жизни не найдешь меня.
– О, – сказала она, – я знаю, где ты живешь. Я знаю дорогу. Я одну зиму жила около Доуна.
– В самом деле?
– Конечно, – сказала она. – У меня была недолгая связь с Уилбером Батлером. Мы жили в двойном трейлере ниже по шоссе.
Перед моим мысленным взором возникли остовы машин, ржавевших на дворе.
– Как же это ты ни разу не попалась мне тогда на глаза?
– Я прожила с Уилбером всего пару месяцев. Он меня не выпускал из постели. Я видела в окошко, как ты проезжал мимо. «Ну, хорош», – говорила я Уилберу. Ух и возненавидел же он тебя!
Я снова вспомнил о том, какие злые бывали у Уилбера глаза, когда мы проезжали мимо друг друга по дороге.
– Догадываюсь, за что, – сказал я в ответ. Я слышал, как она дышит. – Хлоя, – сказал я, – ничего хорошего в идее приехать сюда нет.
– Зря тратишь время, – сказала Хлоя. В голосе ее звучала та же злость, какую она привносила в слияние наших тел. «Давай! – говорила она в такие минуты. – Жми сильнее, чертов сын! Сильнее!» Да, отзвуки этой интонации были несомненны. – Гарри, надо сегодня, – сказала она.
– Почему? Почему сегодня?
– Тебе грозит опасность. – Она помолчала. – И мне грозит опасность, – сказала она. Снова помолчала. – Твой дом обыскали? – спросила она.
– Нет.
– А мой обыскали.
– Что?
– Когда меня не было – мы с тобой отправились выпить на прощание, – они все перевернули в трейлере. Взрезали обивку на мебели. Разломали рамы на моих фотографиях. Разобрали газовую плиту. Разрезали мой матрас. Вытащили все ящики из письменного стола. – Она заплакала. Плакала она, как сильная женщина, только что получившая известие о том, что ее родственник попал в аварию. – Гарри, я села и просидела так целый час. Потом просмотрела все свои пожитки. Я приготовилась к самому плохому, но они ничего не украли. Даже сложили мои побрякушки горкой на постели. И мои трусики от бикини. И мой красный с черным бюстгальтер. А как ты думаешь, что лежало рядом? Рядом они положили остаток закрутки. Я немножко побаловалась марихуаной в канун Нового года и засунула остаток закрутки в ящик. Так они положили его рядом с моими побрякушками. Ненавижу их, – сказала она.
– Их?
– Если б это были воры, они забрали бы телевизор, микроволновую печь, стерео, приемник с часами, винчестер с прикладом орехового дерева, циркулярную пилу. Так что это были фараоны. – Она немного подумала. – Не простые фараоны. Гарри, что же они искали?
– Я не знаю.
– Это какое-то имеет к тебе отношение?
– И этого я тоже не знаю.
– Чем ты вообще занимаешься-то?
– Я же говорил тебе. Пишу и редактирую.
– Да перестань, Гарри. Я же не идиотка. – И понизила голос: – У тебя не какая-нибудь секретная работа?
– Ни в коем случае.
То, что я не сказал ей правды, вызвало новый поток слез. На мгновение мне стало ее жаль. У Хлои все перевернули, перерыли, разбросали, а я ей вру.
– Гилли, отец Уилбера, часто говорил: «Может, Хаббарды и работают в ЦРУ, но они от этого ничуть не лучше тебя или меня». Когда пьяный, всегда это говорил. Всякий раз, как ты проезжал мимо.
Мне никогда не приходило в голову, что наши соседи в Мэне могли знать, чем мы занимаемся.
– Я не могу это обсуждать, Хлоя. Нет, Хлоя, – сказал я, – оставайся у себя.
Теперь голос ее зазвучал уже громче.
– Да ты хоть понимаешь, в каком я состоянии, или я для тебя просто подстилка? – Да, голос ее набирал силу.
– Мое отношение к тебе измеряется тем, – как можно медленнее произнес я, – что я люблю жену, понимаешь, люблю и все равно встречаюсь с тобой.
– Шикарно, – сказала она, – разреши оставить себе сдачу. Разве все подобные разговоры в конечном счете не одинаковы?
Мы проговорили еще пять минут и потом еще пять, прежде чем я смог повесить трубку, а когда снял с нее руку, почувствовал себя глубоко несчастным. Все щиты, которыми я умудрялся отгородить свою двойную жизнь, разбил этот телефонный звонок. Теперь мне необходимо было вернуться в спальню, к Киттредж, и эта мысль овладела мной с такою силой, что я подумал, не подкралось ли что-то, чему я еще не знаю названия, совсем близко, и я помчался, перескакивая через две-три ступеньки, наверх. У дверей нашей спальни, однако, воля изменила мне, и я почувствовал себя таким слабым, как если бы сел с высокой температурой в постели. Меня даже посетило видение – из тех, что возникают вдруг в мозгу, и ты, как ни странно, чувствуешь себя таким счастливым, хотя ноги скованы болезнью. Я представил себе, что Киттредж спит в постели. Она погружена в глубокий сон – так развивалась моя мысль, – а я сяду в кресло и буду оберегать ее. Стараясь сохранить этот образ в мозгу, я сделал последние несколько шагов, остававшихся до двери, заглянул в спальню и увидел, что Киттредж в самом деле спит, как я себе и представлял. Какое облегчение иметь подле себя жену – ее молчаливое присутствие куда лучше одиночества. Могу ли я принять это за знак? В течение скольких лет один вид ее веснушчатой руки, держащей теннисную ракетку, был моим пропуском к счастью?
Я смотрел на нее и впервые с той минуты, как вернулся домой, с наслаждением испытывал чувство облегчения, будто снова стал добродетельным. Я снова любил ее – любил как в первый день, нет, не в первый день нашей связи, а в тот час, когда спас ей жизнь.