355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Норман Мейлер » Призрак Проститутки » Текст книги (страница 46)
Призрак Проститутки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:30

Текст книги "Призрак Проститутки"


Автор книги: Норман Мейлер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 89 страниц)

15 апреля 1958 года

Дражайшая Киттредж!

Либертад, должно быть, обладает настоящей силой. Уже несколько месяцев Ховард обещает взять меня с собой на estancia, и вот одиннадцать дней назад, в пятницу утром, на другой день после моей встречи с сеньоритой Ла Ленгуа, он сообщил мне, что в субботу мы отправляемся к дону Хайме Сааведра Карбахалю. Теперь я могу описать вам этот уик-энд. В нем было несколько любопытных моментов, и я, пожалуй, расскажу вам о них в том порядке, как они происходили, но в настоящем времени, как того требует описание путешествия, согласны?

Итак, начнем! Мы выезжаем в субботу утром на «кадиллаке», точно в намеченное время: Дороти – на заднем сиденье, я – на положении охранника, Ховард за рулем и ведет машину так, будто это «ягуар», – сидит прямо, упершись спиной в сиденье, положив руки в кожаных шоферских перчатках на противоположные хорды колеса. Мы мчимся на север по проселкам, порой нуждающимся в серьезном ремонте, тем не менее едем быстро, делаем по сто пятьдесят миль в час, даже когда проезжаем через южноамериканские городки, обычно спящие у реки, обычно пыльные, чей сонный покой редко тревожит нечто более громкое, чем ровное урчанье мотора нашего «кадиллака». По обе стороны от нас тянутся пампасы, заросшие поистине космической травой. Дороти дремлет и слегка похрапывает, производя не больше шума, чем муха в кладовке, но у Ханта при этом подрагивают ноздри, а я думаю о Либертад. Возможно, в браке Ханта есть все-таки трещина, говорю я себе, чтобы оправдать его знакомство с Либертад.

Я могу понять, почему Дороти спит. Местность плоская. Можно проехать пять миль, прежде чем перевалишь через маленький холмик, который, казалось, находился в полумиле от тебя, – я делаю такие подсчеты, чтобы отвлечься, и одновременно слушаю разглагольствования Ханта. А Хант в эти дни говорит только о Фиделе Кастро. Отдел Западного полушария получает анализы, указывающие на то, что Кастро может сбросить Батисту, и Хант возмущается тем, что Госдепартамент это не беспокоит. У Кастро есть приспешник по имени Гевара, Че Гевара, которому мы дали спокойно выехать из Гватемалы вместе с Арбенсом. Этот парень еще больший левак, чем ОʼДул.

Я считаю мили, оставшиеся до горизонта. К середине дня мы подъезжаем к воротам estancia, двум мрачным каменным колоннам в двадцать футов высотой, стоящим на расстоянии двадцати футов друг от друга, а за ними ухабистая грунтовая дорога, по которой мы долго и медленно добираемся до асиенды. И начинается загул на тридцать шесть часов. Дон Хайме, самый богатый землевладелец в провинции Пайзанду, могучий, крепкий мужчина с усами как бараньи рога, приветливый и гостеприимный; его жена, дама холодно-любезная, вскоре увлекает меня к молодым уругвайкам, среди которых я чувствую себя как артиллерийский офицер на чаепитии. На роман с этими хорошо опекаемыми сеньоритами ушло бы три года по воскресеньям! Даже на жен пришлось бы потратить целый год! Тем не менее я усердно флиртую с женской половиной местных владельцев ранчо, местных идальго, местных производителей зерна и продовольствия, а также местных владельцев фабрик, и постепенно все мы (я имею в виду мужчин) напиваемся. Я удивлен низким уровнем гостей – их манеры явно отстают от размеров капитала, хотя вокруг домов разбиты сады и приятные рощи с дорожками, а также виноградники, поэтому нетрудно напиться. А тут, в пампасах, люди основательно предаются возлияниям – вино и уругвайский коньяк, ром и, как показатель класса, виски. Дом у дона Хайме Сааведра Карбахаля низкий и вытянутый, стулья обиты воловьей кожей, а вместо оружия по стенам висят воловьи рога. Ну и, конечно, темная викторианская мебель, длинные английские охотничьи столы, неуютные мягкие диваны, горки из красного дерева и жуткие второсортные семейные портреты. Ковры старые, восточные, с лежащими на них шкурами бразильских ягуаров; над каминами висят старинные ружья; окна маленькие, с частым переплетом, потолки низкие. И тем не менее дом производит внушительное впечатление. Он стоит в десяти милях от ворот – по дороге проезжаешь мимо тысяч голов скота, пасущихся на бесконечных лугах, мимо домиков для гостей, садов, сараев и амбаров.

Мужская компания большую часть субботнего вечера проводит за разговорами о лошадях, а в воскресенье утром все мы отправляемся играть в поло на удивительно хорошо подстриженном поле. Все, что я могу, – это выйти из игры живым. Игра идет неравная – всего один или два настоящих игрока да несколько отличных наездников, в числе которых, должен сказать, и Хант; остальные – суррогат вроде меня, которых вводят в игру и сменяют быстрее, чем пони. Ховард, если помните, дал мне несколько элементарных уроков на поле в Карраско, но в условиях настоящей игры я не тяну. Я могу добраться до мяча, если он впереди меня, но не могу подцепить его сзади. Хант улучает минуту и шепчет мне: «Не пытайся ударять по мячу, если он от тебя слева. Скачи стремя в стремя с другим игроком и выжимай его из игры».

Я следую его совету и обнаруживаю, что хотя у меня не всегда удачно выходит, зато я начинаю получать удовольствие от игры. Я больше года физически так не надрывался, и мне это нравится. Чувствую, как во мне закипает боевая кровь отца (возможно, в этом и состоит для меня счастье). Как только меня оттесняют от мяча, я скачу по всему полю, пытаясь найти оттеснившего. Настоящее крещение схваткой, когда лошадь против лошади, человек против человека; все кончается тем, что я вылетаю из седла, грохаюсь на землю и, задыхаясь, лежу на спине, а надо мной проносятся, грохоча копытами, боевые кони. Господи, даже в том состоянии, в каком я находился, никогда не забуду глаза лошади, которая чуть не растоптала меня. У нее тоже была раздвоенная душа – наполовину в панике от того, что она может себя покалечить, наполовину в ярости, с какой ей хотелось промчаться по моему низвергнутому торсу.

Ну, следующие два тайма мне пришлось пропустить, но, когда я вернулся в игру (что потребовало большого напряжения воли), все зрители – жены, и дочери, и старые идальго, а также игроки и замена, – все зааплодировали, а Хант подошел ко мне и обнял за плечи. И я вдруг так себе понравился, полюбил риск, открыл боль. У меня все болит, и я чувствую себя праведником, но это был явно лучший момент дня.

Однако в воскресенье вечером, после шашлыка, происходит главное событие уик-энда. Приезжает Бенито Нардоне. У него высокий лоб, на который мысиком спускаются волосы, длинный нос и чувственные губы плюс черные брови крышечкой и черные, слегка безумные глаза. Я представлял его себе совсем другим. В худшем случае он выглядел как классический гангстер из кино.

Нардоне выступает в библиотеке, где собрались мужчины выпить бренди и выкурить сигару. Атмосфера торжественная – переплетенные в черную кожу тома в почти черных шкафах. Я решаю, что Нардоне, человек из народа, сын итальянца-грузчика из доков Монтевидео, нравится этим людям именно потому, что он не из их среды: у него нет денег, нет семьи, которая служила бы поддержкой, нет титула, он должен бы стать террористом или коммунистом, а он презрел юношеские связи с левыми и стал лидером правых. По мере того как он переходит к главному в своей речи, нацеленной на сбор средств, я так и вижу, как с горы катится денежный ком, обрастая все большим и большим количеством песо, ибо Нардоне знает, как добраться до страха и возмущения, глубоко сидящих в этих идальго и hacendados[128]. Им нравится слушать то, что они хотят слышать, – я начинаю думать, что политика строится исключительно на подобного рода речах.

«В наше время, – говорит Нардоне, – рабочий человек уже не думает о том, чтобы побольше оставить семье. Наоборот, уругвайский рабочий главным образом задается вопросом, уйти ему в тридцать семь лет с частичной пенсией или в пятьдесят с полным экономическим обеспечением. Сеньоры, мы не хотим, да и не можем, стать южноамериканской Швейцарией или Швецией. Мы не можем содержать государство всеобщего благосостояния, которое поощряет безделье».

Ему аплодируют, и аплодируют еще больше, когда он противопоставляет ленивым, коррумпированным монтевидейским чиновникам работящих, почтенных, добродетельных пастухов и простых крестьян, работающих в пампасах, подлинных руралистов. Я, конечно, весь год слышал в столице о том, как земельная аристократия бессовестно эксплуатирует сельскохозяйственных рабочих. Поэтому политическая часть вечера ввергает меня в депрессию. Я вынужден снова признать свое полное невежество в этих вопросах и даже спросить себя, зачем я поступил в Фирму и отдал ей столько времени – теперь уже больше трех лет, – ведь политика ничуть меня не интересует: я знаю, что США, несмотря на все свои ошибки, по-прежнему являются моделью управления для всех других стран, а больше мне ничего и не требуется знать.

Нардоне словно передались мои мысли: он закончил славицей великой северной державе, основанной и существующей благодаря индивидуальной инициативе. Ему, конечно, снова аплодировали, но, думаю, не столько из любви к США, сколько за хорошие манеры и за внимание, оказанное иностранным гостям дона Хайме Карбахаля. После чего Нардоне, указав на Ханта, добавил: «Этот выдающийся представитель наших северных друзей не раз своими высказываниями углублял мое понимание. Мой друг и коллега-наездник сеньор Ховард Хант».

«Оле!» – воскликнули присутствующие.

За этим последовал бильярд, снукер и сон. Я бы мог воспользоваться случаем и поговорить с Нардоне или с Хантом о Либертад, но не решился – собственно, эта мысль не давала мне покоя весь уик-энд. Любопытство подталкивает меня помочь ей, осторожность запрещает это делать. Сейчас утро, и мы возвращаемся в город.

По пути назад я корю себя за то, что веду в Уругвае слишком уединенный образ жизни, но ведь я сам того хочу. За исключением игры в поло, я не получил удовольствия от пребывания на estancia. Каждодневное посещение пампасов мне бы наскучило. О, были, конечно, мирные пейзажи с рощами, вокруг которых вьется ручей и где солнце бледным золотом заливает высокую траву, но я вспоминаю и деревни, через которые мы проезжали, – бедные хижины с крышами, где при каждом сильном порыве ветра листы жести хлопают, как оторвавшиеся ставни. А в пампасах чаще всего дует ветер, именуемый la bruja (ведьма), и я бы рехнулся, если бы мне пришлось там жить.

Киттредж, надеюсь, это письмо вас удовлетворит. В пампасах, слушая завывания брухи, я думал, как вы там, не в беде ли или опасности, а может быть, как я, просто страдаете от того, что не все ладно на душе.

С приветом и любовью

Гарри.

P.S. По пути назад Дороти опять заснула, и на этот раз я заговорил о Либертад. Когда я упомянул, что она подружка Пеонеса, Хант заинтересовался.

«Как вы с ней познакомились?» – спросил он.

Я наспех сочинил довольно правдоподобную историю о том, что был представлен ей в «Эль Агиле» нашим журналистом ЛА/КОНИКОМ.

«Предупреждаю вас, – сказал я, – она жаждет, чтоб ее представили Бенито Нардоне».

«Просьбу об этом она может подать в департамент пустых грез, – с ходу парировал Хант и, помолчав, постучал мне по руке. – По здравом размышлении мне нравится идея посмотреть на нее. Она может кое-что нам дать по Фиделю Кастро. Как он, так сказать, ведет себя in camera[129]».

Мы решили сделать это за обедом во вторник в маленьком ресторанчике по выбору Ханта в конце бульвара Италии. Киттредж, я знал, как будет выглядеть этот ресторанчик, прежде чем увидел его: достаточно невзрачное место, и потому Хант не встретит там никого из своих светских знакомых. Так или иначе, мы назначили встречу на другой день, на вторник прошлой недели. Я решил быть последним из расточителей и написать вам завтра вечером еще одно многолитровое письмо.

29

16 апреля 1958 года

Дорогая моя Киттредж!

Обед начался самым неожиданным образом, хотя я мог это предвидеть. Либертад явилась не одна, как было условлено с Шеви, наоборот, она вошла в ресторан в сопровождении самого сеньора Фуэртеса.

Поскольку Хант до той минуты никогда не встречался со звездой нашей агентуры ЛА/ВРОВИШНЕЙ (ибо, по счастью, не было такой критической ситуации, которая требовала бы их свести), могу вам сказать – я пережил пренеприятный момент. Хотя Хант, казалось, принял Шеви за того, кем выдала его Либертад («Мой друг и переводчик доктор Энрике Сааведра Моралес»), я не переставал твердить себе: «Перестань кипеть. Перестань кипеть. Остынь!»

А Либертад сияла. Пожалуй, Хант даже чуточку смягчился – такой жар исходил от нее.

«Сеньорита, – сказал он, мобилизовав все свое знание испанского, – я восторгаюсь вашим языком и предпочту говорить на нем, хотя, быть может, это и неблагоразумно. – Она рассмеялась, поощряя его. – Быть может, мои познания в языке избавят нас от переводчика, хотя я рад вашему другу, доктору Сааведре. Могу я спросить, – обратился он к Шеви, – вы не родственник дона Хайме Сааведра Карбахаля?»

«Дальний, – ответил Шеви. – Я даже не знаю, признает ли он нашу бедную ветвь семьи».

У меня было такое ощущение, будто я нахожусь в тяжело нагруженном самолете, который, подойдя к концу взлетной полосы, сумел все-таки подняться в воздух.

Мы сделали заказ. Ресторанчик оказался таким, как я и предполагал, – дешевым и средненьким по качеству еды. Меню было ограниченное, салфетки, хотя и не желтые, давно сказали белому цвету «прости», за столиками сидели лишь двое-трое бизнесменов в одном конце зала и две дамы среднего возраста и скромного достатка в другом, а у официанта был такой вид, точно он погряз в долгах и завален старыми лотерейными билетами, – да, Хант выбрал такое место, где наша неправомерная встреча, да и вообще любая, пройдет незамеченной.

Еще в машине Хант спросил меня: «Либертад известно мое имя?»

«Несомненно».

«А то, чем я занимаюсь?»

«Думаю, что да».

«В таком случае мне придется проинформировать Пеонеса о встрече».

«Вы считаете, что должны? Не думаю, чтобы она сказала ему хоть слово».

«Не скажет, нет, верно? Она ведь ничего этим не выиграет».

«Нет, сэр».

Хант щелкнул языком.

«Ну, мы не допустим, чтобы это превратилось в помешательство», – сказал он.

Учитывая все это, можете представить себе, как были встречены самые изощренные трюки Либертад. Первым пунктом в ее программе было заставить мистера Ховарда Ханта проявить галантность, но все ее чары наталкивались на одну его особенность: красота, не подкрепленная общественным положением, не оказывала на Ханта воздействия.

А потому после первого обмена любезностями он сразу перешел к делу. Мы едва успели сделать по нескольку глотков мартини (Ховард настоял на том, чтобы самому приготовить коктейль – за столиком!), как начался допрос Райской Птички.

«Что вы можете мне рассказать о Фиделе Кастро? Вы встречались с ним на Кубе?» – спросил Ховард.

Это было слишком рано. Шеви впервые с той минуты, как мы сели за столик, встретился со мной взглядом – в его глазах было сожаление, которое чувствовал и я.

«Да, – сказала Либертад. – Фидель Кастро сейчас в горах».

«Правильно, – сказал Ховард. – Мне это известно».

«В Сьерра-Мадре», – сказала она.

«Совершенно верно, – сказал Хант. – Но как вы все-таки с ним познакомились?»

Мне было неловко это слушать. Ханту вовсе не обязательно владеть искусством допроса, но он, безусловно, мог бы вести его лучше. А он стал сыпать вопросами безо всякого вступления, без попытки как-то разговорить Либертад. Даже не обменялся с ней взглядами.

Тем не менее она старалась быть вежливой. Она готова была платить наличными.

«У Фиделя Кастро был роман с моей ближайшей подругой в Гаване. Теперь, когда он в горах, моя подруга, конечно, видит его не так часто».

«Но она все-таки видит его?»

«При случае он пробирается в Гавану. Вот тогда они встречаются».

«А что еще он делает в Гаване?»

«Насколько мне известно, выступает перед группами людей и собирает деньги».

«А вы бываете на такого рода собраниях?»

«Была только раз и то для того, чтобы рассказать моему большому другу Фульхенсио Батисте, о чем там шла речь. Сеньор Кастро говорил как разгневанный революционер, он сказал: „Фульхенсио поддерживают янки“.»

«Вы сами слышали, как он это сказал?»

Она убежденно кивнула.

«А в другом плане вы сеньора Кастро не знаете?»

«Во время моего пребывания на Кубе я жила только с одним мужчиной, так же как сейчас живу только с вашим другом, чье имя мне нет нужды называть».

«Нет, нужды в этом нет», – согласился Хант.

«Я верна тому, кем восхищаюсь. Это вопрос принципа».

«Похвально», – сказал Хант.

«Так что, сеньор, интимно я Фиделя Кастро не знаю. Но моя подружка, – перешла на английский Либертад, – рассказала мне уйму всего».

«Хорошо, – сказал Хант, – перейдем к мозговой кости».

Либертад понимающе улыбнулась.

«Он мужчина как все», – заявила она.

«Могли бы вы это пояснить?»

«Молодой и сильный. Немного стеснительный. Говорит с женщинами о политике».

«Это вы узнали непосредственно от своей приятельницы, – спросил Хант, – или из сплетен?»

«Это мозговая кость, – сказала Либертад. – Он как все кубинские мужчины. Типичный эгоист. Сделал дело – и привет. Нормальный мужчина».

Хант был явно не в восторге: после всех своих стараний он узнал лишь то, что Фидель Кастро – нормальный мужчина.

«А как часто Кастро бывает в Гаване?» – спросил он.

«Пожалуй, раз в месяц».

Она вздохнула, как бы давая понять, что сказала достаточно, и тут вмешался Шеви: «Не хотите ли вы сказать, что не удовлетворены информацией, которую предоставила вам мой дорогой друг сеньорита Ла Ленгуа?»

«Я был бы удовлетворен любым ответом, полученным от столь очаровательной дамы, как ваша спутница, – заметил Хант, – однако, по моим источникам, Фидель Кастро последние два года не спускался с гор».

«Если Либертад Ла Ленгуа говорит, что он был в Гаване, – возразил Шеви, – я бы на вашем месте, сеньор, пренебрег вашими источниками».

«О, я, безусловно, посчитаюсь с мнением дамы, – сказал Хант. – Мы наведем дальнейшие справки».

«Это мудро», – сказал Шеви.

Молчание.

Пустоту заполнила Либертад.

«Я слышала, – сказала она, – что ваш друг Бенито Нардоне очень одинокий человек».

«Мне он представляется человеком очень занятым», – сказал Хант и положил на скатерть руки ладонями вниз, растопырив пальцы и как бы давая понять Либертад, что надо отступиться.

Либертад, в свою очередь, положила руки на пальцы Ханта, чего я бы не стал делать.

«Я хочу, – произнесла Либертад, – чтобы вы сказали Бенито, что он самый привлекательный мужчина, какого я встречала. Я имею в виду не только в Уругвае, а и во всех странах, где я была».

Хант вытащил руки из-под ее пальцев.

«Моя дорогая, я мог бы сказать ему это раз пятьдесят от имени дам, не менее привлекательных, чем вы, но я так не поступаю. Наши отношения на этом не строятся».

Ее глаза заискрились.

«И вы не сделали бы этого для меня?»

«Вы наверняка вполне довольны чудесным сильным мужчиной, который с вами».

Последовала пауза, настолько долгая, что возникло неприятное чувство, будто Хант сейчас встанет и уйдет: его нрав не был учтен. Тут снова вмешался Шеви.

«Позвольте, я расскажу о себе», – сказал он.

Хант кивнул.

«Я бедный профессор классических языков, человек, которому приходится довольствоваться своей наблюдательностью, ибо я не занимаю большого места на арене жизни».

Киттредж, я поверить не мог нахальству Шеви. Скверно было уже то, что он назвался Сааведрой, поскольку Хант мог расспросить дона Хайме про менее знатную ветвь семьи, но заявить, что он к тому же еще и профессор классических языков! Если я не ошибаюсь, Ховард в университете Брауна прослушал несколько курсов по греческой и латинской цивилизации. Не могу сказать, чтобы я чувствовал себя уютно при таком направлении разговора.

«Наблюдая за вами, сеньор, – продолжал Шеви, – могу сказать, что я аплодирую вашему проницательному уму. Вы из тех, кто двигает события. Так что бедный профессор греческого готов, несмотря на пропасть, разделяющую нас по положению в жизни, угостить вас и вашего приятеля стаканом вина».

«Извольте, – сказал Хант, – при условии, что смешивать мартини буду по-прежнему я».

«Хорошо, – сказал Шеви. – Вы смешаете мартини, мы выпьем, и я заплачу».

«И все будет улажено», – сказал Хант по-английски.

«Ха-ха! Проницательное замечание, – произнес Шеви. – Я это говорю как поклонник американского, не английского, языка. Американский язык более грубый, но больше нам подходит. Он приспособлен для солдат – гладиаторов новой империи. Да вы и похожи на римлян».

«При том преимуществе, что мы ближе к моральным концепциям греков».

«Ха-ха! Чрезвычайно проницательное высказывание», – сказал Шеви.

Я был поражен его актерскими способностями. Роджер Кларксон, первый куратор Шеви, называл его бездарем, но Роджер, возможно, ни разу не присутствовал при подобной импровизации. Шеви вполне вошел в роль доктора Сааведры.

«Сэр, надеюсь, вы не обидитесь на мои слова, – сказал он, – но я не мог не видеть, сколь безапелляционно вы отмели, признаюсь, амбициозный интерес мисс Ла Ленгуа к фигуре Бенито Нардоне. Должен заметить, что, по моему скромному мнению, вы совершаете серьезнейшую ошибку».

Либертад кивнула с глубокомысленным видом.

«Бенито Нардоне, – продолжал Шеви, – человек из народа, который по велению политической карьеры вынужден был расстаться со своими старыми друзьями. Если он станет президентом Уругвая, ему понадобится восстановить доверие у населения. Это доверие может быть восстановлено исключительно с помощью Либертад Ла Ленгуа. Она женщина из народа, ставшая дамой, как и он стал господином…»

«Знаете, – прервал его Хант, – эта аналогия не выдерживает критики». Позже Хант скажет мне: «Очень нужна Бенито проститутка, от которой все еще разит начальником полиции».

Но Шеви, явно обладавший известной долей телепатии, в свою очередь одержал над ним верх.

«Не исключаю, сеньор, – сказал он, – что вы чувствуете известную озабоченность, не разгневается ли нынешний покровитель дамы, но уверяю вас: лицо, о котором идет речь, почтет за честь уступить любовь своей жизни будущему спасителю Уругвая».

«Да, – сказала Либертад, – Педро смирится с утратой».

«Дорогая моя, – сказал Хант, – я вовсе не хочу кого-либо обескураживать».

«Многие аргентинцы не верили сначала, что Хуан Перон и Эвита что-то для них сделают. Однако многие исторические перемены были произведены именно этой дамой», – заметила Либертад.

«Не могу с вами не согласиться, – сказал Хант, – и уверен, что ваши многочисленные связи помогут вам встретиться с Бенито и вы очаруете его, как очаровывали многих важных особ прежде. Возможно, настанет день, когда ваши мечты осуществятся. Я же не могу впрямую помочь вам, поскольку это не соответствовало бы моему статусу гостя в вашей стране. – Он кончил смешивать коктейли, протянул ей стакан и улыбнулся. – Разрешите выпить за вашу красоту».

«За ее красоту», – подхватил Шеви и залпом проглотил больше половины своего мартини.

«И за потрясающего Педро Пеонеса, сильного мудрого человека высоких помыслов».

«И двадцати трех достоинств!» – сказала Либертад.

Мы рассмеялись, рассеяв мрачную атмосферу, пока длился смех. Принесли еду, и она оказалась просто плохой. Резиновая белая рыба, поджаренная на прогорклом масле, с гарниром в виде клейкого риса. При такой еде оставалось лишь поглощать мартини.

Шеви к этому времени впал в знакомое мне состояние. Если бы мы находились на конспиративной квартире, я готовился бы сейчас к вспышке раздражения.

«Изо всех существ, в чьих жилах течет кровь, – произнес Шеви по-английски, – самым легкоранимым является женщина».

«Что-что?» – переспросил Хант.

«Это из Еврипида, – сказал Шеви, – „Медея“ в переводе профессора Гилберта Мэррея».

«Первый класс», – сказал Хант.

Шеви поднял свой бокал:

«Аплодирую вашему мартини.»

«Пьем до дна», – объявил Хант и осушил свой бокал.

Я никогда не видел, чтобы он столько пил за обедом. Ему наверняка пришлось мобилизовать свои силы, чтобы проявлять такое безразличие к Либертад.

А дамочка отнюдь не сдавалась. Она бросила на меня взгляд, и, Киттредж, я утратил всякую волю и торжественно кивнул ей, словно находился у нее на службе. Затем большим пальцем ноги она нащупала мою щиколотку и слегка пнула.

«Понимаете ли вы, с каким уважением я отношусь к американцам? – с улыбкой спросил Шеви. – Как высоко я ставлю их силу и уверенность в себе».

«Вы выразили мнение, с которым я полностью согласен», – сказал Хант.

«Вот почему я так сожалею, – продолжал Шеви, – что у меня не получается серьезного разговора с вашими соотечественниками. Они непроницаемы в своей изоляции».

«Разговоры ничего не стоят – так мы считаем», – сказал Хант.

«Наоборот, – возразил Шеви. – Предпочитаю цитировать моих любимых греков: „Обтачивай свой язык на горниле правды, и пусть вылетит хотя бы искра – она будет иметь вес“.»

«Софокл?» – спросил Хант.

«Нет, сэр».

«Пиндар?»

«Конечно».

«А я вспомнил об одном более пророческом замечании Фукидида, – сказал Хант. – Я цитирую его, конечно, не буквально».

«Парафраз приемлем, сеньор. Фукидид, в конце концов, не поэт».

«У империи есть три смертельных врага, – сказал Хант. – Первый – сострадание, второй – стремление вести честную игру и третий – это в качестве ответа на ваше желание настолько распалить меня, чтобы я говорил, не закрывая рта, – любовь к диспутам. – Он поднял руку. – Да. моя страна уникальна. Она приняла на себя груз империи, который возложила на нее история, но мы всячески стараемся вырваться из железного кольца трех правил, установленных Фукидидом. Мы стараемся проявлять сострадание. Мы пытаемся в сложных обстоятельствах вести честную игру, и, наконец, должен признать, что я, как пьяница, люблю хорошую дискуссию».

Не думаю, чтобы он был в дымину пьян, – просто захмелел. Они оба были одинаково пьяны. Казалось, они вот-вот кинутся лобзать друг друга или вместе спрыгнут со скалы, но, так или иначе, проглотив по два двойных мартини, они потеряли интерес к Либертад и ко мне.

Должен сказать, я тоже был так пьян, что чуть с гордостью не заявил: «Ховард, это же наш агент номер один ЛА/ВРОВИШНЯ». Никогда больше не стану пить джин почти натощак.

«Империи, однако, должны устанавливать соотношение между богами и людьми. Ибо в природе тех и других править всюду, где можно».

«Согласен, – сказал Хант. – Это очевидно».

«Конечно, лишь в том случае, если существует один Бог. Он, безусловно, призовет человека к ответу за самоуверенность и гордыню».

«Не представляю себе, чтобы моя страна могла от этого пострадать. Не забывайте, мы живем в американском веке, потому что так суждено. Добропорядочные мелкие фермеры взвалили на себя это бремя, сэр. Мы ведем войну против коммунизма, войну христианства против материализма».

«Нет, сэр, – сказал Шеви, – материализм служит вам лишь оправданием. Вы можете потерять империю, но вы не знаете, кому вы ее проиграете. Вся ненависть не сразу заявляет о себе».

«Не намекаете ли вы, сэр, – сказал Хант, – что нас ненавидят там, где мы и не ожидаем?»

«Да, вас ненавидят в неожиданных для вас местах».

«Что ж, так англичане расплатились за власть. А теперь расплачиваемся мы. Я вот что вам скажу, доктор Сааведра, – заявил Хант с достоинством, появляющимся от больших возлияний, – нам не нужна дружба, которую можно легко купить».

«Значит, вы приветствуете ненависть как доказательство вашей силы?»

«Мы все еще держимся греков?» – спросил Хант.

Либертад зевнула.

«Скучно?» – спросил Хант.

«Нет, – сказала Либертад. – Я предлагаю пойти ко мне и выпить bеаисоир[130] тостов друг за друга».

«По правде сказать, – заметил Шеви, – я не уверен, что мне хотелось бы жить в вашей империи. Иногда она представляется мне сообществом пчел, лепящихся к лидеру в приливе восторга и патриотизма».

«Это по-прежнему вы или уже греки?» – спросил Хант.

«Трудно сказать, где кончается Фукидид и начинаюсь я. В конце концов, я всего лишь доктор Сааведра», – сказал Шеви, наливая себе мартини из стоявшего возле Ханта кувшина.

«Доктор, ваши последние замечания касательно моей страны – сущая ерунда».

«С вашего позволения, я, Сааведра Моралес, грек, лояльно относящийся к вам, римлянам, эпигон новой империи, аколит Батисты и Нардоне. В плане политических взглядов я на вашей стороне. Это потому, что у меня всего одна жизнь, и я по размышлении пришел к выводу, что вы и все ваше мне выгодны. Но когда мы с вами погрузились во тьму истории, я понял, что ваша сторона, которая теперь является моей, не выиграет. Она проиграет. Можете сказать почему?»

«Представить себе не могу. Скажите вы. Я не знаю даже, с кем мы сражаемся».

«Значит, не знаете. Вы сами и ваши люди никогда нас не поймут. Мы глубже смотрим, чем вы. Мы знаем, когда отлив сменяется приливом. Когда этот уникальный революционер Фидель Кастро высадился на Кубе в пятьдесят шестом году, большинство его людей погибли – остались в живых только двенадцать человек. Он попал в засаду, устроенную солдатами Батисты. Преследуемые днем и ночью, Кастро и его люди прятались у бедных крестьян. На пятую ночь Фидель сказал: „Дни диктатуры сочтены“. Он знал. По лицам крестьян, которые дали ему приют, он видел, что Куба готова к глубинным переменам. Вы, сэр, никогда не поймете, какие мы».

«Но вы же говорите, что вы на моей стороне, – сказал Хант. – Если так, то кто же тогда „мы“?»

«Вы можете издеваться над моим употреблением местоимений, но живу-то я среди таких людей. „Мы“ – это люди со смуглой кожей. Да, господин начальник, это так. Латиняне, мусульмане, африканцы, восточные народы. Все это мы. И нас вы никогда не поймете. Вы не сознаете, что мы жить не можем без чувства чести. Мы хотим подняться над чувством стыда. Видите ли, сэр, порой люди вроде меня чувствуют, что упали слишком уж низко – им никогда не вернуть свою честь. Если я заставляю себя совершить какой-то храбрый поступок или сделать добро, я обнаруживаю потом, что за этот достойный акт получил лишь временную передышку от неотступно преследующего меня стыда. Мое чувство чести навеки утрачено».

Хант кивнул с рассудительным видом. Нужен кто-то посильнее доктора Сааведры, чтобы сбить его с толку.

«Не наша американская цивилизация виновата в том, что вы несчастны, а ваши собственные пороки, друг мой. Как в верхах, так и в низах. – Он протянул Шеви бокал с мартини, а остатки вылил из кувшина себе в бокал. – Давайте обратимся к фактам. Вы сидите тут, пьете мое вино и произносите зажигательные речи в защиту смуглокожих. Откуда вы знаете, что это так, дружище? Темная кожа, возможно, указывает на наличие чего-то темного и разрушительного в душе. Божественная интуиция, возможно, пытается нам это подсказать. Слышали про сыновей Хама?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю