Текст книги "Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)"
Автор книги: Василий Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 78 (всего у книги 123 страниц)
Тогда и Катька с Шуркой, вспомнив непременные наставления в школе, дружно сказали:
– Здравствуйте!
Барыня кивнула им и отошла, а в широком проеме, как на картине в белой дорогой рамке, появилась светлая головка в бантиках и ленточках и звонко – задорно закричала:
– Посмотрите, десятый час, они еще дома! Вот я вам задам, Кишка, Петух, сонули окаянные!
– Ия, что такое? Как ты разговариваешь? – донесся из глубины зала укоризненный голос барыни.
Яшка оглянулся и рассмеялся. Шурка не решился оглянуться, – Растрепа подозрительно не спускала с него зеленых глаз, ставших знакомо – круглыми, кошачьими. Того и гляди, выпустит когти.
Из усадьбы в школу ближе взгорьем, барской березовой рощей, которая проходит по обрывистому волжскому берегу. Затем надобно съехать, скатиться на заднюхе под гору, в Гремец, перебежать по камням на другой бережок, к роднику, откуда сторожиха Аграфена носит воду на питье и варку.
Так они и сделали. Полетели за угол скотного двора и конюшни, мимо рыжей, осевшей за зиму горы невывезенного навоза с лохмато – белесой от дождей и ветра соломой. Продрались сквозь лес прошлогодней, сухой, выше их крапивы (Растрепа зашипела, схватилась за голяшки, почесалась, – оказывается, обожглась, – уже вовсю росла подлеском молодая крапива) и, прыгая по разбитым, утонувшим в грязи, хлюпающим под ногами колесам без ободьев, по старым, опрокинутым саням и телегам, пробегая по скользким оглоблям, жердям, балансируя и срываясь, одолели черный, захламленный двор.
Они давно не говорили между собой приятно про войну и теперь поработали языками вдоволь и всласть. Не о Георгиевских крестиках, серебряных и золотых, за которыми совсем недавно трое несчастных, глупых простофиль собирались бежать тайком на позиции, в окопы, нет, поговорили о более существенных предметах. Прежде всего, конечно, о ружьях и патронах, их приносят сейчас домой многие солдаты. Не может быть, чтобы дядя Родя, богатырь, воин что надо, наверное, в медалях, явился с пустыми руками. Кто этому поверит? Но верить было трудновато.
– Откуда он возьмет винтовку и патроны? – осторожно сомневался Шурка, чтобы не обидеть друга, но и душой не кривить. – Госпиталь – та же больница, военная. Там лечат раненых, не стреляют.
– Много ты понимаешь! – счастливо отвечал Яшка. – Питер не больница. В Питере тятька лежит, это совсем другое дело. У солдат были ружья, когда прогоняли царя, забыл? Куда же они подевались, ружья, в Питере?.. Пожелает тятенька и привезёт, со штыком… и полный – преполный подсумок патронов в обоймах. В каждой – пять патрончиков, и все в масле. Да – а… Может, и еще чего приволочет, почище ружья!
– Пулемет? – спросила Катька, имевшая представление о пулеметах главным образом по деревяшкам, которые ладили мальчишки, когда играли в войну. Катька в войну играть не любила, хотя и делала себе сабли и ружья и притворялась, что ей страсть нравится драться с немцами и австрияками, кричать «ура». – Пулемет, да? – переспросила уважительно она.
– Ты еще скажи – пушку трехдюймовую! – фыркнул Петух.
Чтобы поправить промах, Растрепа задумалась.
– Может, подарки привезет, – сказала она, вздыхая. – Все‑таки из Питера!.. А питерщики завсегда приезжают с подарками. Помните, Миша Император приехал на тройке? – загорелась Катька. – Полнехонький был сундучище мятных пряников, ямщик поволок на крыльцо и все крякал, чуть не надорвался. Еще нас бабка Ольга на радостях оделила потом по два пряничка, помните?
– На все наплевать – и на пряники, на гостинцы, – отвечал Петух, сплевывая. – Сам едет! Мой тятька едет, понимаешь?.. На по – праавку, на по – бы – ы–воч – ку – у! – не утерпел, спел он еще разик, и Катька и Шурка охотно подтянули ему. – Вдруг сегодня и прикатит? – предположил заманчиво Петух, и от волнения у него пропали с лица веснушки, он побледнел, потом покраснел и засветился весенним утречком. – Едет, едет… и приедет! Нонешний денечек, а?.. Письмо‑то ведь, почитай, брело две недели. За такое время можно выписаться из госпиталя и прикатить домой по чугунке, верно?
Шурка запылал не меньше Яшки.
– А – ах, вот бы хорошо – хорошохонько!.. Слушай, дядя Родя зайдет за тобой в школу, как тогда, осенью, забегал Матвей Сибиряк за Андрейкой. Помнишь, мы с тобой завидовали, провожая до Гремца Андрейку и Матвея… Вот, Яша, и ты дождался отца! – сказал проникновенно, от всей души Шурка.
– Ага, дождался… дождусь! Ты тоже дождался, – ответно одарил Яшка щедрой лаской друга.
– И я дождалась! – воскликнула Растрепа, которой было немножко обидно, разбирала зависть. – Мой тятька бешеный выздоровел, перестал пугать людей, точно вернулся с войны, из госпиталя, право.
– А ведь верно! – поразился Шурка.
Яшка кивнул – что правда, то правда, смотрите, какая удача.
– И мамка, кажись, поправляется, – сказал он, думая о своем.
У Шурки тоже кипело свое в голове, как постоянно, и одно приятное. Они все трое были счастливые счастливчики. Что ж, им не привыкать, им всегда везло. Однажды они уже мчались счастливой тройкой на гулянье, в тифинскую, у церкви, по ларькам и палаткам, заваленным гостинцами и игрушками. И не только мчались, но и кое‑что покупали: у них водились медные пятаки и серебряные полтинники. Но то, что происходило с ними нынче, нельзя было даже и сравнивать с китайскими орешками, клюквенным квасом, сахарными куколками и часиками. Совсем другое происходило с ними сейчас, что именно – они не могли высказать, передать словами, да и не нуждались в том, они просто ужас как были довольные, счастливые. Да и какое тут может быть сравнение, – не забыто, чем кончилось тогда ихнее праздничное путешествие.
Нынешнее счастье было необманное, без проигрыша. У каждого свое, конечно. У некоторых, может, и не такое, какое бы желалось, но все равно это было счастье, – ведь могло быть хуже, могла свалиться непоправимая беда, как у тетки Дарьи. Пускай доедается в доме последний хлеб, не на ком пахать, и горшки не продаются. У них, у Соколовых, хоть корова есть, молоко, телку можно продать, у Растрепы и Яшки нет ничего этого – и не горюют. Нет, все они трое по – своему счастливчики, по – другому и не скажешь, другого счастья им и не надобно. Они не собираются менять и никогда и ни на что не променяют своего счастья. А двое имеют еще добавочек, ого, какой дорогой, не выговоришь и нельзя говорить. Наверное, и Петух перестанет когда‑нибудь баловать попусту, озоровать, тоже заимеет приятный добавок, и тогда по свету будет мчать – лететь, не помня ног, уже не тройка, а вся четверня, вернее, две счастливые – рассчастливые парочки…
Они обсудили на бегу школьные неотложные дела. Григорий Евгеньевич готовит четвертому, выпускному, классу подарочек: экскурсию в Рыбинск с ночевкой. Попросить – он и третьих возьмет. А что? Чем они хуже? Переходят в четвертый класс, на будущий год и они станут выпускными, ну, и не грех побаловать их наперед, экскурсией наградить. Вот было бы здорово по чугунке прокатиться на машине, через Волгу махнуть по мосту, Рыбну поглядеть городище, наверное, что Питер, отстанешь от своих – и заблудишься… А денег на дорогу выреветь у мамок. Раскошелятся, дадут!
Нанюхавшись крепкого навозного духа, гнили и теплой сырости (она пахла возле скотного двора парным молоком), обжегшись молодой крапивой, проскочив удало топь по шатким необычным мосточкам, тройка, болтая резвыми языками – колокольцами, вырвалась из запустения и мрака на простор, на свет и – тпру – у! – остановилась на взгорье, в березовой роще.
Еще вчера деревья стояли неодетые, в слабом золотисто – зеленоватом дыму, как в легкой цветной кисее, когда ребятня ненароком смотрела на рощу издали, от школы, а сегодня все березы понадевали одинаковые обновки – ярко – зеленые сарафаны и косынки. Сучья у берез – точно голые руки, и рябая береста с грибами – наростами – что полотняные кофточки с прошивками и напусками на плечах. И все березы в черных сапожках на босу ногу. Но лучше, дороже всего у них зелень обновок, вблизи разглядишь каждый листочек. Он народился за ночь, возле червонных подвесок – сережек, он в складочках, морщинках, удивительной красоты и разворачивается, разглаживается прямо на глазах.
Зыбкое, неслышное кружево кинуто листвой на густую, короткую траву. По ней от белоногих берез лежат прямые, как межники, светло – коричневые тени и словно делят луговину на узкие мужичьи полосы. Где‑то тут, в траве, живет – растет медуница, найденная Яшкой еще под снегом с розовыми, готовыми распуститься бутонами. Ну, не она самая, ее сестрица, ровня. Наверное, она теперь давно расцвела по – настоящему, красуется, приманивает пчел… Ребята поискали медуницу и не нашли.
Манит нагретая за погожее утро трава – мурава, так бы и повалялся, да некогда. И краше ее в голубом, пронзенном лучами, свежем воздухе, под самым носом, горят ослепительно – зелеными огоньками березовые листочки. Изумрудно – лаковые, в неуловимых зубчиках и с одним усиком на конце, а сами сердечками, на свету прозрачные, как ландрининки, одной заманчивой формы и раскраски, они так и просятся в рот.
Яшка не утерпел, подпрыгнул, схватил ближнюю, низкую ветку, пригнул, сорвал листок покрупней, пожирней – и отправил добычу в рот. Катька и Шурка, перехватив ветку, сделали немедленно то же самое.
Березовый ранний листок был жестковат, клейкий и изрядно горчил. От него попахивало самогонкой, как от Кирюхи Косоротого в пасху, но совсем не противно, а как‑то смешно. Наверное, если много пожевать хмельного березового листа, и голова закружится, будешь маленько навеселе. Уж это так, не иначе, потому что им, ребятам, стало много веселей от сунутых в рот листочков. Однако хотелось, чтобы они были чуточку сладкие, бросались в нос, как брага, тешили, баловали не только сердце, но и рот. Кажется, прежде березовые листья были вкуснее.
Полакомиться, посластиться как следует – надо ждать розоватых, бабочкой, липовых листьев, они сладкие, маслянисто – мягкие. Но липы стоят еще голышом, распускаются они позднее берез, смотря по погоде, по теплу: липа известная неженка. Березовый лист в сравнении с липовым – никуда не годная дрянь, которую только выплюнуть. Все равно ребята упрямо жевали и, приневоливая себя, проглотили без остатка горьковато – хмельное угощение, но повторять его охотников не нашлось. Пожалели, что нельзя промочить саднящие глотки, напиться соку, – Платон Кузьмич строго – настрого запретил сочить березы, и хромой Степан старается, гоняет из рощи даже барчат. Вот тебе и хозяева усадьбы!
Не было на закуску и сосновой «кашки». Сосна тоже цветет поздно, «кашка» ее хороша день – два, потом закурится на ветру, осядет желтой пылью по лужам, кустам, по траве. На соснах и елках, на концах веток живо вырастут «гостинцы» – эдакие зеленые колючие пальцы. Они липкие, отлично пахнут смолой, душистые и почти одинаково кисло – сладкие, что у сосны, что у елки. Если содрать, сковырнуть с них иголки, вполне оправдывают прозвище, сходят за прежние, трехкопеечные превосходные конфетины, перевитые сусальным золотом, как свадебные свечи… Да, много всегда еды – забавы припасает ребятне весна. Все ее лакомства перепробованы с малолетства, каждое имеет свои достоинства и свою цену – дидель, земляные рогатые орешки, богова трава, столбцы. И сейчас глазастым чертям, двум парням – женихам и девке на выданье, почему‑то больно хочется отведать сызнова даровых угощений, но для этого, оказывается, как всегда, не настал желанный срок. Кроме щавеля и вороньих надоевших опестышей, ничего у весны не готово, все еще жарится, печется, варится в печи, как у мамки в большой праздник, кусков тогда ребятне не дают и за стол не сажают, – рано, терпи. Шаль, но что поделаешь, надо терпеть и ждать, как купания в Баруздином бездонном омуте… Эх, березовый сок и тот не под руками, – беги за ним на Голубинку!
Примолкшая тройка полюбовалась на лохматые шапки, развешанные там и сям по верхним сучьям и в развилинах берез, послушала, как гортанно – крикливо судачат промежду собой грачихи, сидя в гнездах на яйцах, а может, и тетешкая уже птенцов, – с земли не видно, по времени могли быть и птенцы.
От березовых листочков, грачей, от зыбкой, в теплых кружевах и прохладных межниках травы, которая пахла мятой, ребята и впрямь захмелели, позабыли огорчения, веселье вернулось вдвойне. Тройка рванулась с места, помчала со свистом и громом дальше по взгорью, к Гремцу. Как бы не опоздать в школу!
Светлая Волга входила в берега, однако вода была еще большая, весенняя, без бакенов и пароходов, без отмелей и камней, с затопленными по макушки кустами ивняка. На середине просторной глади, как в опрокинутом небе, ходили кучевые облака, купалось и искристо плескалось солнце. Течение в фарватере заметно рябило, сильное, в заворотах, и Капаруля – водяной, отвезя в школу внука, возвращаясь к себе, с трудом выгребал веслами. Его длинную, как бревно, завозню сносило вниз, к железнодорожному мосту.
Чуточку постояли, поспорили: перебьет, одолеет Капаруля стремнину, причалит к своей будке или ему придется грести против течения, подниматься вверх, чтобы попасть домой. Решили: трудновато деду Тимофею, но перебьет реку, обязательно пристанет прямехонько к одноглазой будке, на то он и Капаруля – водяной, перевозчик, мастер своего дела.
В устье Гремца, там, где высокая, громкая вода, выбившись из камней и глинистых обрывов, успокаиваясь, ходила между кустов широкими мутными кругами, кто‑то запоздало удил рыбу. Самого рыбака не видно, должно, сидит на берегу, на ведре, – из густой серебристой зелени ивняка с черными гнездами мусора, оставленного недавним половодьем, торчали одни удилища, что палки.
– Дядя Ося ловит ельцов и окуней, – определил Шурка, и у него, как всегда, пробежал азартный озноб между лопатками от одного только вида удочек. – Мало ему Волги, на наши места уселся, жаркое припасает… кормить обжору из третьего класса, – поддел он Растрепу, смеясь.
– Он и есть, тятька! – вгляделась в удочки Катька. – Поедим ужо рыбки… Что, слюнки текут?
– Подумаешь, невидаль какая! Захочу – покрупней в Волге наловлю.
– Языком! Тятька вчера леща приволок на ремне, за жабры. Не поместился в ведерке, вот такой лещище! В Гремце и поймал, тут, в ручье. Говорит: в мути, на мели выудил настоящую рыбину на восемь фунтов… Весили на безмене, – болтала Катька.
– Подавилась костями?
– Отвяжись!
Но Шурка уже не мог отвязаться. В овраге было светло от зарослей цветущей черемухи. Кусты ее, теснясь к ручью, нависали по обрыву сугробами нерастаянного снега. Сильно и горько, волнующе пахло этой черемухой и лопнувшими почками дикой черной смородины, даже дышать становилось затруднительно. И эта сладкая боль давящего дыхания и печальная, неистребимая горечь запаха вызвали необъяснимый прилив сил. Хотелось сделать что‑нибудь невозможное – кувыркнуться с обрыва вниз, в каменное ущелье Гремца и умереть на глазах Катьки и Петуха… Нет, раскинуть руки и перелететь ручей по воздуху. Он, Шурка, знал, чувствовал, что может это сделать и сейчас сделает – крылья выросли у него за спиной тугие, скрипящие пером. Но он сделал невольно для себя другое – он торопливо выхватил из кармана платок с голубыми буковками и, косясь счастливо на Катьку, утер им лицо. Растрепа притворилась, что не заметила платка.
– Вонючая какая… терпеть не могу! – проворчала она, пробегая мимо черемуховой заросли. И наломала в школу целую охапку, притворщица, вот как она ее не терпит, черемуху. Да, может, и не ее одну.
– Жарко! – сказал Шурка и обмахнулся платочком, поглядывая на Петуха, старательно расправляя уголки, чтобы тому были видны загадочные буквы. Однако Петух, занятый своей радостью, насвистывая, не видел ни платка, ни буковок.
– У – уф – ф! – Шурка накинул, повесил подарок на картуз и, перебирая перед собой уголки, громко сказал, будто прочитал: – К…а…т…я…!
– Киш – шш‑ка – а! – зашипела почище, чем на крапиву, Растрепа и покраснела. – Как не стыдно!
Хотела сорвать платок с картуза, отнять, но Шурка вовремя угомонился, спрятал подальше подарок.
И пора было это сделать, – за оврагом, на той стороне, в синих соснах и елках, рядом с зеленью могучих кладбищенских берез и белой колокольней, подпиравшей небо, знакомо и весело проступило красным солнышком железо школьной крыши.
Чем ближе подбегала к школе тройка, тем она становилась серьезнее, спокойнее, хотя и продолжала поторапливаться. Она не опоздала – Аграфениного звонка не слышно, уроки не начались, но холщовые сумки, толкая настойчиво в бока, давали о себе знать, – все оборачивалось в то, чем оно было в действительности. Потому это была уже не тройка с удалым, под расписной дугой гривастым коренником и двумя под стать ему стлавшимися по земле в беге пристяжными (в коренника – гривача и бешеных пристяжных ребята преображались, соблюдая товарищеский черед), нет, не тройка, ревевшая колокольцами и бубенцами, пробовавшая березовые листочки, то были просто – напросто Яшка Петух, не успевший на радостях заглянуть дома в грамматику, о чем он сокрушался вслух, Катька Растрепа с белой охапкой черемухи, которую она беспрестанно, с удовольствием нюхала и охорашивала каждую веточку, и Шурка Кишка, зажавший в потной ладони в кармане что‑то дорогое, бесценное, а что именно – он успел позабыть.
Но оттого, что они стали самими собой, озабоченные школьными важными обязанностями, мир не стал хуже. В овраге, в сырых кустах, в самой их гуще, щелкал осторожно соловей, давая о себе знать, но еще не рассыпался трелями, не замирал и не гремел, усталый, должно, с дальней дороги. Зато трещали во весь голос встревоженные сороки, раскатисто, безумолчно заливался в вершинах сосен, на том берегу, зяблик, чесали звонко язычками, болтали, захлебывались в траве, по деревьям и зарослям разные бормотушки, говорунчики, завирушки, даже синицы подтягивали им, распевали – тенькали, вися вниз головками на тонких прутьях ольхи. В воздухе и на земле стоял звон, стон и ликование. И на душе у ребят, откликаясь, снова что‑то запело и зазвенело.
По скользким холодным камням перебирались они через ручей, слушая, как воркует под ногами вода. Напились досыта ледяной благодати из родника, сложив ладони ковшиками. Ключ бил в подножие горы из‑под сине – палевого, в трещинах, обросшего мхом валуна и падал, скатывался, как ртуть, частыми блестящими шариками – капельками и вдруг пропадал, наполняя незримо струйкой бочку, врытую Григорием Евгеньевичем собственноручно почти вровень с травой. Посудина из лавки Олега Двухголового, ведер на десять, дубовая, всегда полная по края (лишек стекал в ручей), и в ее дрожаще – спокойное темное зеркало гляделись крупные одуванчики и рослая осока.
– «Дружно, товарищи, в ногу» выучили? – спросила Растрепа, продолжая разговор. – Нынче последний урок – пение, Татьяна Петровна спросит… Ой, весь угол у печки будет в столбах! – хихикнула она, намекая откровенно кое на кого.
– Ну! – отмахнулся Яшка, все еще горюя о грамматике. – Я эту песню от солдата слышал пораньше твоей Татьяны Петровны, знаю… И не «дружно», а «смело, товарищи, в ногу» поется.
– Дружно, дружно! – настаивала Катька. – Мы списывали с доски, забыл?
– Да это одно и то же, что смело, что дружно, – пытался помирить Шурка. – Если дружно, значит – смело. Пой, как тебе нравится.
– Вона! Соврешь и камертона по голове попробуешь – не сочиняй, слушай ухом, а не брюхом!
– Песни люблю, уроки Татьяны Петровны – не очень, – признался Яшка. По голове камертоном не попадает, это уж ты выдумала, может, тебе попадало, не знаю. Татьяна Петровна стучит камертоном по столу, сердится, а в голове отдается… Стараешься, дерешь изо всей мочи горло, ей все не так да не эдак… Хоть зарежьте, сбегу сегодня с урока Татьяны Петровны! Дьячок я, что ли, верещать? Еще тятьку проворонишь с вашим несчастным пением, проторчишь, верно, до вечера в углу столбом.
– А я очень люблю уроки Татьяны Петровны. Ты около меня вставай, когда будем петь хором, я тебе подсоблю, – предложила великодушно Катька, слывшая в школе среди девчонок неплохой запевалкой. – Давайте споем «Дружно, товарищи…», я вас живо научу! – предложила она. – Ну, «смело, товарищи», мне все равно, – уступила Растрепа Петуху. – Тогда не придется подпирать печку.
Попробовали спели вполголоса, взбираясь по песчаной крутой тропе в гору, к поповой бане, откуда до школы было подать рукой. Катька запевала, ей подтягивали, и песня властно вернула их к великой нынешней радости Петуха, к его выздоровевшей, прибиравшейся в избе мамке, к непоправимой беде тетки Дарьи, к солдатам и мужикам, ихним спорам и крикам, – вернула ко всему тому новому, чем они, ребята, невольно жили, понятному и непонятному, интересному, как на уроках в классе, иногда даже интереснее. Там, в селе, на шоссейке, на бревнах, где сидели и разговаривали в последнее время мужики, читая газеты, радуясь и сердясь, в библиотеке Григория Евгеньевича, в которой Василий Апостол тяжко и страшно спрашивал господа бога, почему он молчит, дома, где хозяйничали мамки, угощая, как у некоторых счастливых, обедом пленных, слушая разговоры по – немецки и по – русски, вмешиваясь в них, решая про себя всякие житейские задачи и мысленно сочиняя разные приятные для взрослых события на свободную тему, – везде была тут для ребятни вторая школа, и они в ней учились постоянно. Они огребали похвальные отметки и оплеухи и точно карабкались каждый день, как сейчас, по обрыву, на гору, к самому небу и солнцу, и надеялись скоро туда добраться. Тогда они будут все знать и понимать, отвечать, как на экзамене, без ошибок, их переведут в старшие, в настоящие большие люди, и их станут с уважением слушать мужики и бабы, а может, когда и слушаться.
Яшка первый одолел гору, взбежал на крутой, в соснах берег Гремца. Навстречу ему донесся школьный звонок, крики учеников, игравших перед уроками в пятнашки. Петух перевел дух, победоносно оглянулся на друга и его приятельницу, которые, запыхавшись от песни и горы, обрываясь, осыпая влажный песок, вползали на кручу, посмотрел мельком на усадьбу, березовую рощу и внезапно замычал, грохнул в досаде свою торбу с грамматикой и пеналом на землю, так что луговина зашаталась, загудела, как ему показалось, с обиды.
– Эхма – а! Позабыл, чего вам не сказал! – рассердился на себя и удивился он. – Слушайте, ведь барчукам привезли со станции шлюпку – двухпарку из Питера… И музыку привезли – тяжеленный черный комод, австрияков пленных вызывали на подмогу. Еле сняли с подводы и приволокли в дом – вот какая музыка!
– Ври?! – в один трубный глас взревели Шурка и Катька, досадуя еще больше на Петуха. – Обманываешь?!
Яшка перекрестился.
– Честное школьное слово, правда – привезли шлюпку. В каретном сарае лежит, новехонькая, страсть красивая, на носу прибита жестяная вывеска, с каждой стороны борта – по вывеске: «Чайка»… Чайка и есть, белая, с синими разводами. И руль есть, ей – богу, не вру! Барчата обещали покатать… ну, я их покатаю, когда спустят шлюпку на воду. Они, сопляки, не умеют грести веслами и в лодке‑то поди не сидели ни разу… А музыка прозывается пианино. Из города мастер был, настройщик. Ксения Евдокимовна играла вечером… Ну, скажу, умрешь, заслушаешься! Тут тебе и гром, и колокольчики, вода журчит, и песни поют… А как зачала обеими руками барабанить по зубьям – ладам, белым и черным, десятью пальцами, как ударит, пробежит – что было!.. Почище ста гармоней заиграло пианино, заговорило, заплясало, вот провалиться мне, правда!
Эта вторая Яшкина новость была такая же неслыханная, невозможная, как и первая, про дядю Родю. Но надобно было все увидеть собственными глазами, послушать своими ушами, иначе новости этой как бы и не было вовсе. Поэтому Шурка с Катькой после школы, к вечеру, снова очутились в усадьбе, благо попасть туда было просто: входи, как в деревню. В усадьбе давно пропала и вторая половина фигурных железных ворот, валявшаяся всю войну у въезда в лопухах. Должно быть, и она угодила к Ване Духу в кузню – слесарню, в кучу ржавого лома.








