412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ) » Текст книги (страница 57)
Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:16

Текст книги "Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)"


Автор книги: Василий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 57 (всего у книги 123 страниц)

– Нет, сказано – по шейку… по шейку и руби! – твердит, не уступая, Бубенец.

– Руби по передние ноги! – командует от крыльца Степан,

– А ты что тут за хозяин выискался? Откуда такой взялся?! – набрасывается Марья, и сердится, и смеется, гонит Степана от крыльца. – Проваливай, чего спозаранку явился?.. По шейку, говорю!

Но расторопный Косоуров уже отхватил, разрубил поросенка по передние лопатки.

Кто же все‑таки хозяин в этом доме? Неужто хромой Степан?

«А как же Саша Пупа? – размышляет Шурка, летя задворками по сугробам домой. – Или Марья похоронную получила?.. Да она же старая баба, а Степан – парень, неженатый… Вот так парочка – баран да ярочка!»

Впрочем, ничего по – настоящему не известно. Все это только торопливые предположения Шурки. Но добрая передняя часть поросенка, оставленная для себя, как распорядился Степан, а не как хотела пожадничать Марья, – это что‑нибудь да значит. Пожалуй, даже многое значит. Шурке кажется, он обо всем догадывается, все понимает. И почему‑то ему вспоминается, как Марья Бубенец осенью хватко молотила у них на току рожь, отчаянно – весело, в лад цепам, приговаривая:

– Сытой быть, брагу варить… И – э–эх, браги напиться, с милым повеселиться!..

Глава XIII
СВЯТКИ

Елку облюбовали за Косым мостиком, у шоссейки. Двум дедам – морозам с красными мокрыми носами не потребовалось даже встать на лыжи, которые они поспешно смастерили накануне. Стоило отважно скакнуть через канаву и, увязая в снегу, ступая осторожно валенками, след в след, выуживая поминутно на ходу из голенищ посторонний холод, сделать несколько молодецких рывков, как они были у желанной цели.

При коротком знакомстве облюбованная с дороги елка оказалась никуда не годной – кривая и с одного боку драная, точно леший какой чесался, обломал ветки. Деды – морозы погрели, по обычаю, в варежках носы, вытерли их насухо, чтобы не мерзли, осмотрелись, нашли поблизости другую елку, подходящую, срубили и опять бросили. Разонравилась: не кужлявая, ветки тонкие, ничего путного не удержат. Деды посердились – полаялись немножко между собой, погоревали, посопели и загубили третью елку, потом четвертую, и она наконец пришлась им по душе.

Действительно, елка была что надо: добрая ростом, густая, с которой стороны ни глянь, сучья крупные и крепкие, хвоя длинная, в серебре. А самое главное – возьмешь голой рукой веточку, иголки, оттаивая, на глазах становятся темно – зелеными, мягкими, прямо почти шевелятся. Хвоя пахнет смолой, морозом и еще чем‑то завлекательным, похожим на мятные забытые пряники. Про макушку елки и говорить не приходится: до того хороша, прямая, колючая, в ослепительном бисере и драгоценных камнях. Нацепи звезду – станет елка богатой невестой – снегурочкой, писаной красавицей, получше зайчишки – беляка, ну, такая же, не хуже, все веточки торчком, как ушки, любо – дорого посмотреть. Разукрась ее, чем бог поможет, что сотворят нынче Шуркины и Яшкины нетерпеливые ловкие руки, и будет елка, как из книжки, совсем – совсем рождественская, про которую говорил учитель памятным вечером в школе.

Вот забава так забава, на все святки ее хватит! Сладить елку тайком, опосля позвать ребят – обалдеют от удивления, рты разинут – лучшей награды дедам – морозам за труды и не надо.

А все Яшка, сообразительная башка лохматая, придумал. Нет, и не придумал, а высмотрел. Он прилетел, Петушище, к Шурке на второй день рождества чуть свет с такой сногсшибательной новостью, что поначалу невозможно было поверить. Будто бы у барчат в усадьбе, в большом зале, стоят елка до потолка. Вся в украшениях из серебра и золота, звезда под самой матицей. В разноцветных флажках елка, в бумажных цепях и висюльках зеркальных, а флажки гир – лян – да – ми. Чего – чего? На веревочках развешаны флажки, вот чего, ну, как мамки белье па улице вешают… Да, братец ты мой, Саня, в хлопушках елка, в светлых нитях и бусах, точно осыпанная снегом, который и не снег вовсе, а один блеск и красота. Елка убрана фонариками, разными – преразнымн игрушками из стекла, бумаги, ваты, малюсенькими, а взаправдашними. Тут тебе обезьянки, балалайки, скворечницы, барабаны, коньки, деды – морозы – и не упомнишь еще что. И везде горят свечи, бенгальские огни, вот провалиться до самого земли донышка и скрозь донышко провалиться, горит проволока, искры сыплются с треском, аж боязно, а сунь руку в огонь – не обжигает, честное слово, холодный огонь! И все это Яшка видел не со двора, как‑нибудь, не в окно, расплюснув нос, повиснув на подоконнике, нет, он видел по – хорошему, то есть он был на елке, позвали его. Убей, коли врет, зарежь – и не охнет, правда, прибежала впопыхах девка в белом фартуке, та самая, сердитая, и позвала. И внучат дедки Василья Апостола, сирот, позвала, а сестренку Яшкину не велела брать с собой: слышь, мала, ничего не поймет. А и понимать тут нечего, ходи кругом елки, хлопай в ладоши, песенки можно и не петь, коли не знаешь, попросят – стишок наизусть расскажи, какая невидаль. Попросту сказать, гостинцев пожалели. Каких, каких – настоящих! Надо – тка было второй кулек давать, а в кульке‑то, о – го – го, четыре леденца, шесть грецких орехов и горсть подсолнухов порядочная, да еще сдобник такой с изюмом, прозывается печенье, ну, пряник, по – нашему.

– Врешь! – сказал Шурка, погибая от зависти.

В ответ Петух добыл из кармана леденец, развернул бумажку. Леденец был прозрачный, как сосулька, только чуточку обсосанный. Шурка подержал и вернул гостинец хозяину.

Потом они по очереди сосали леденец, осторожно, чуть ворочая его языком во рту, чтобы надольше хватило, пока Шурка ненароком не проглотил скользкий остаточек. Он испугался, что Яшка рассердится, подумает, что он нарочно это сделал. Но Петух молча выудил из кармана второй леденец, нетронутый, синий, ни на что не похожий, с кислинкой.

Они братски поделили гостинец, даже Ванятке дали попробовать и побежали поскорей в усадьбу – смотреть елку барчат.

Им не повезло. Окна в барском доме были точно льдины, заморожены натолсто, ничего как следует не разглядишь, будто блестит что‑то огромное в зале, а может, и не блестит – мерещится. От снега и морозного солнца прошибала слеза, и висеть на подоконнике было неловко, зябли пальцы. А тут еще дед Василий, как нарочно, выглянул из людской, заметил непорядок, прогнал от барских хором прочь.

– Ты все наврал… выдумал про елку, – расстроился Шурка, чуть не плача. – Никакой елки не видно… И леденцы тебе мамаха дала, на станции, к празднику продавали, в кредитке, я слышал.

Тогда Яшка сотворил чудо почище леденцов. Он долго копался в шубейке, пыхтел, ругал Шурку последними словами и вдруг вытащил зеркальную, из стекла, завитушку, смахивавшую на диковинную ракушку. Он не дал ее потрогать, такая она была дорогая, показал издали. Все равно на божьем свете сразу стало два солнышка: одно низехонько разгуливало по небу, обыкновенное, косматое от холода, другое, ослепительное, солнце Яшка держал в варежке. Ах, как это было здорово! К тому же внутри солнца – ракушки горел красный рыбий глаз. Пришлось Шурке всему поверить.

– Подарили? – спросил он дрогнувшим голосом.

– Да не – ет… – запнулся Яшка, глядя куда‑то в сторону. – На елке игрушка висела, почти у самого пола, на ниточке, вот – вот упадет и разобьется, – пробормотал он, пряча ракушку в шапку, поверх лохм, для пущен сохранности. – Понимаешь, я хотел ее поправить, тронул, она мне и свалилась в руку… я и подобрал, ненарочно.

Пожалуй, это было всего убедительнее.

Тут же, на дворе, за конюшней, на ветру и морозе, было принято великое решение: самим немедля устроить елку почище, чем у барчат.

И вот елка срублена, крепко привязана к лыжам (пригодились‑таки, миленькие, ну, сослужите верную службу!). Один дед – мороз волоком, будто на санках, тащит дорогую поклажу по шоссейке, к селу, другой дед несет на плече топор. Обоим братьям – морозам жарко и весело. Пар валит у них от шапок и шарфов, из‑под воротников и вроде бы даже из валенок, так деды вспотели от трудов. Носы опять отсырели, они багрово – сизые, блестят. Щеки полыхают пожаром. Зато бороды, усы и брови пушисто – белые и такие важнецкие, мохнатые – не признаешь скоро друг друга.

И все вокруг, куда ни поглядишь, ни пощуришься, белым – белое: и морозная, искрящаяся в воздухе дымка; и заснеженные безмолвные поля, с молочно – кремовыми кустами заиндевелого татарника по межам; и ближние, за канавой, в сугробах, сосны и елки, можжухи – раскоряки в светлых, тяжелых, по самые пяты, тулупах и шубах; и дальнее Заполе на краю белесого, с голубизной неба. Этот дальний лес, подчеркнутый синью, такой нетронутой, густой белизны, что кажется, ничего уже не может быть его белее, и все‑таки белее всего и ослепительнее оказываются ресницы самих дедов – братьев, длинные, как бы липучие от холода. Солнце стоит в ресницах радугой, и если чуточку прижмуриться, балуясь, чтобы ресницы схватило, склеило, тогда весь этот белый сверкающий свет раскалывается вроде бы на части, становится неправдоподобно – смешным: снег – зеленый, елки – розовые, солнце – синее, небо – желтое, а Яшка Петух, дружище, – всякий помаленьку, полосатый, как верстовой столб.

Где‑то не близко грохнуло, раскатилось гулко по морозному простору, точно гром. Ребята не успели толком прислушаться, сообразить, что это такое и где, как ударило еще, глуше.

– В Заполе кто‑то стреляет зайцев… промазал, дуралей! – сказал Шурка.

– Не промазал, а добил, из двустволки, – поправил Яшка. – Кажись, и не в Заполе, правее пальнули, к станции… в барском сосняке, должно.

Они постояли на шоссейке, поспорили, навострив уши, даже шапки сняли, чтобы лучше слышать, не ошибиться. Гром больше не ударял, верно, правду сказал Яшка, добил охотник русака, фунтов на десять отхватил, жаркое выйдет самое праздничное – и себе и гостям.

– Собаки не чутко, не лает, вот диво, – размышлял вслух Яшка, напряженно хмурясь. – Без собаки на зайцев зимой не охотятся.

Теперь возразил Шурка:

– Поди‑ка! А забыл, прошлую масленицу дьячков сын тащил русака с Волги, с луга? Мы из школы, а он навстречу… Русачище перекинут через плечо, что теленок, задние лапы длинну – ущие, по снегу почти волочатся… еще дал нам потрогать, забыл? Собаки у них нету.

– Эх, бестолочь! – рассвирепел Яшка, не любивший, как известно, когда ему противоречили. – Да сам он, дьячков сын, был тогда собакой. Неужто не догадался? Шел, шел по следу и поднял зайца… Давай скорей! Домой пора, мамка‑то у меня еле ходит, – вздохнул Петух.

Шурка вспомнил отца и тоже вздохнул.

Они помолчали, прибавили шагу. На шоссейке ни подвод, ни пешеходов, обгонять некого и уступать дорогу тоже некому, – идется споро, без задержки, и думается вдвоем складно.

Скоро отцы и матери, выстрелы из ружья, зайцы и собаки выскочили из горячих голов, забылись. Неотложные ребячьи приятные дела живо заполонили порожние помещения под шапками – ушанками, набили добром чердаки до отказа.

Приятели громко, наперебой строят планы, как украсить елку. Выдумки следуют одна другой лучше. Цепи склеить из обложек старых, исписанных тетрадок, благо обложки разного цвета. Флажки Шурка берет на себя: у него в комоде, в собственном ящике, завалялись, помнится, обрезки настоящей цветочной бумаги. Еще из глины наляпать игрушек побольше, раскрасить, нарядить – вот тебе и снегурочки, зайцы, избушки на курьих ножках, барабаны, что только желается, пожалуйста, бери – не хочу. А звезду вырезать, конечно, из картона, из чего же еще, обклеить золотой бумажкой. На самом видном месте повесить на елку серебряную ракушку с красным рыбьим глазом. Может, Яшка еще чего ненароком в усадьбе подберет? Не будут же, слышь, год елку в зале держать. Игрушки, украшения снимут, елку выбросят на помойку, на дрова, глядишь, чего на сучках, в хвое останется, недоглядят барчата, они ведь рохли слепые, глупые. Огарки свечек придется стибрить у мамок, слазать на божницу, за иконы, в паутину – там, в пучке вербы, всегда торчат огарки… А деряба? Батюшки мои, забыли! Если посыпать дерябой на свечку, – полыхнет, как зарница, сто раз пробовали, и не обжигает, что твои бенгальский огонь, еще получше, вот увидишь… А где поставить елку? Да там и тут, без обиды. Сперва покрасуется у Яшки, мамка больная порадуется, потом перетащить елку к Шурке, пускай и батя поглядит…

Горько жалеют друзья, что не пославили нынче, как всегда, в праздник, поленились. Была бы у них сейчас прорва денег на елку.

Им невольно видится, как прошлое рождество обстряпали они ловко это заманчивое праздничное дельце вчетвером – с Катькой Растрепой и Колькой Сморчком, – по уговору. Объегорили всех христославов, затемно обежали избы в селе, раньше других ребят. Еще в церкви заутреня не отошла, а уж Яшка Петух прилетел, примчался из усадьбы, всех разбудил. И вот они, четыре грешные невыспавшиеся души, на морозе, зевая и поеживаясь, шепчутся – рядятся, с кого начинать славить. От снега все кругом синее какое‑то, зябкое, тревожное. Еще не светает, но звезды над головой заметно побледнели по – утреннему. Звезды большие, как снежные хлопья, мерцают слабо и все как бы падают – падают вниз, на ребят, и не могут упасть. Ярко светятся верхними половинками, заткнутые омяльем на ночь для тепла, окошки в избах, – бабы вовсю топят печи, стряпаются по – праздничному,

– С кого начнем? – торопит Шурка, скрипя зубами и валенками. – Может, с бабки Ольги? Изба рядышком…

Важно не просто опередить других ребят – надо облететь первыми те избы, на выбор, где мамки добрее, покладистее, не гонят ораву прочь, охотно пускают славить и дают денежки щедро, хотя и бумажными марками. Опоздаешь, надоест и добрым хозяйкам двери отворять, студить избу, денежки у них все выйдут, – ну и пляши на крыльце, хоть реви – не пустят, это известно по опыту.

Пока другие простофили из чужих деревень ломятся в избы подряд по посаду от церкви, клянчат, теряют дорогое времечко, надо успеть побывать первыми у Марьи Бубенец, сестрицы Аннушки, у Солиной молодухи и Минодоры – драчуньи и, конечно, у Марфы – работницы обязательно. Поначалу немного стыдно стучаться в сени, проситься, а потом, пообвыкнув, удачно отславив, отбарабанив раз, другой и третий, поднаторев, проситься уже не совестно. Яшка до того осмелел, даже не стучится в крыльцо, не кричит на всю улицу торжественно – громко: «Пустите Христа пославить!» – а просто – напросто ищет впотьмах знакомую щеколду на ощупь, и орава нахально вваливается в избу и с порога, без разрешения начинает старательно петь – завывать на разные голоса. Попробуй‑ка теперь тронь их, певцы дело делают, гнать поздно, грешно. Слушай, хозяюшка, да денежек припасай, раскошеливайся!

Да, отлично с мороза, сорвав еще в сенях шапку, постоять в кути, в полутьме, в тепле, которое в это утро пахнет щами с говядиной, аржаными лепешками, коровьим топленым маслом и березовым дымом. Жарко пылают дрова в печи, хозяйки нынче не жалеют поленьев, подкладывают, потому что варят, пекут, жарят для разговенья много, у кого что есть, и все такое запашистое, скоромное. Славно, ласково теплится в красном углу одинокая лампада перед образами, и трепетно горит крохотная, как очищенный от коры прутик вербы, свечка, прилепленная воском на божницу для украшения и зажженная ради праздника. По лавкам, на печи, вповалку, сбив в ноги дерюжки, спят, бывало, Минодорины ребятишки, мал мала меньше. Жалко тревожить их, а придется. Только запели христославы, – очнулась ребятня, подняла взъерошенные космы, закуталась дерюжками и замерла, счастливо вытаращив глазенки. Сама Минодора, простоволосая, одетая еще по – будничному, в заплатанной, старенькой юбке н мятой кофте без рукавов и пуговиц., раскрасневшаяся у печки и от того не похожая на себя, какая‑то молодая, крестится, слушая славление, потом задумывается, опираясь на ухват. По красивому, полному неподвижному лицу ее пробегают отблески огня, от этого губы как бы двигаются, словно Минодора с кем неслышно разговаривает. И не вспоминаются ее кулачищи, которыми она часто волтуэит ни за что глухого деда Антипа. На вдовьем‑то горе чем не нагрешишь, говорят бабы, а мужика все равно не воротишь, раз убит на войне.

Востроглазая Катька Растрепа, заглянув украдкой н печь, тоненько славя Христа, одновременно скороговоркой, как бы вторым голосом, испуганно шепчет:

– Тетенька Минодора, гляди, молоко сейчас убежит!

– Ах, пес его задери! – очнется, бывало, Минодора, выхватывая тряпкой из огня на шесток кринку; обожжется молоком, зашипит, почешет, погладит обожженную руку, потом, перекрестясь, скажет: – Бог наказал… о плохом подумала. А надо думать завсегда о хорошем… Матерь небесная, прости и помилуй, заступись там, на небе, за нас, сирот!

А сестрица Аннушка не пустит никогда дальше порога и обязательно зачнет подпевать, склонясь умильно набок чистым, белым, низко повязанным платочком. Толстые щеки ее лоснятся маслеными оладьями.

– Не частите, – проговорит сестрица Аннушка строго. – Не так, не так!: —И велит петь все сызнова.

Но всего приятнее славить у Марфы – работницы, в доме Олега Двухголового. Хозяева, Дуня с пальчиком и Устин Павлыч, в церкви, Олег дрыхнет в своей каморке, на железной кровати, Марфа царствует, как всегда, одна в доме, замотана шалью, головастая, с птичьим носом, в полосатых шерстяных чулках и кожаных опорках. Каркая, топая опорками, Марфа проведет на кухню, бросит под ноги свежую рогожку (удивительно, от рогожи почему‑то сильно пахнет кренделями), даст веник, заставит еще раз, начисто, обить валенки от снега н сама скинет опорки, в одних мохнатых чулках поведет гостей мимо выбеленной густо, молоком и мелом, печки, которая у нее давно истоплена, дышит жаром, потащит за собой в горницу.

Она распахнет дверь на обе половинки, и славильщики, хотя и знают, чего тут увидят, все же разинут невольно рты, затаят дыхание от богатства, от света и блеска, как в церкви. Гулко тикают часы в футляре на стеке просторной горницы. До потолка громоздится горка с посудой. Крашеный, намытый с содой и мылом, скользкий пол кажется ужасно холодным, каменным. Это чувствуется даже в валенках, ноги стынут, дрожат, но скорей всего, пожалуй, от волнения и неописуемой красоты. Все пять больших, разноцветного стекла лампад зажжены. Они в тяжелых подлампадниках, на цепочках, слегка качаются, потому что дверью хлопнули, и Марфа топает чулками, и ребята переминаются с ноги на ногу. Киоты с иконами широко раскрыты, серебро окладов, начищенное нашатырным спиртом, сверкает не хуже солнца – ракушки, которая вспоминается сейчас одному мокроносому деду – морозу. Темно – золотые старинные лики господа бога, Царицы небесной и святых угодников тоже блестят порядочно: должно быть, Марфа и тут постаралась, не утерпела – протерла иконы лампадным маслом.

– Эко, смотри! Царство божие у меня… Благодать! – каркает и размашисто крестится Марфа. Огромная, деревянная, негнущаяся, она мелко кланяется птичьей, с клювом, закутанной головой, касается подбородком груди, точно зерна клюет, и галочьи бусинки – глаза ее часто – часто мигают. – Ну, запевайте… Да громче! Голоушка у меня ноне разламывается, болит. И уши заложило. Ничего, почесть, не слышу. Оглохла.

Шурка и Яшка дерут глотки на полную силу, Колька и Катька тоже складно подтягивают озябшими голосами. Хор выводит песнопение, гремит, разливается, чтобы потешить Марфу и разбудить Олега.

Марфа, довольная, восторженно каркает:

– Слава тебе! Христос народился… Хорошо‑то как! А у меня вчерась корова отелилась… принесла телушку… Эка радость!

Олег не показывается, жалко. Все равно четверо певцов не сбавляют усердия, надрываются, потому что в свете и блеске горницы, на широком столе, рядом с белыми пирогами, накрытыми чистым полотенцем, с краешка припасены медяки, порядочная кучка. Неужто все это им одним?

Когда идут обратно кухней, позванивая в карманах редкостными пятаками, Марфа, помнится, сунет полосатые чулки в опорки, потопает ими и обязательно скажет:

– Стой! Поись, чай, хотца?.. Ну – кось, я вас, робяты, пряженцами угощу… Пироги трогать нельзя. Дорогой пирог, заказной. Для гостей… с рисом, с малосольным судаком и луком… А пряженцев я спекла ноне прорву. На всех хватит. Побалую… Ну – кось!

Откроет живо заслонку, погремит ей, расторопно сунется в печь, в самое пекло, и даст с противня горячие, поджаристые пряженцы – по целой пшеничной лепешке на брата.

А в крыльцо, чутко, ломятся уж другие христославы, запоздавшие, и Марфа, топая опорками, сердито каркает на весь дом:

– Ноги вытирать у меня! Эко снегу‑то наволокли!.. Чище, говорю, ну!

Приятные воспоминания несут дедов – морозов по шоссейке на крыльях. Ой, какого они дали маху, продрыхнув рождество! Как бы пригодились сейчас Марфины тяжеленные, зазвонистые, что полтинники, медные пятаки! Да и бумажные копеечные марки богомольной, скуповатой Аннушки были бы не лишние.

Раздразнив воображение, деды готовы сцепиться посреди дороги, отвести душу, поругаться, свалить вину один на другого, да нет времени. Околица села встречает их разубранными инеем березами, утонувшими в сугробах изгородями, кошачьими и собачьими следами на снегу, заветными амбарами и сараями, голубями, криком ребятни возле моста через Гремец. Нужно пронести елку незаметно (тайна – так уж тайна!), спрятать до поры на гумне, в соломе или под ригой, подальше от чужого глаза.

Они сворачивают тропой к капустнику, затем пробуют месить снег напрямки к ригам.

Глыбко!

Ну что ж, это предусмотрено бывалыми людьми. Надевай, братцы, поскорей лыжи, а елку можно тащить и волоком – невелика барыня, потерпит, ничего ей не сделается, до риг близехонько.

Тут удача поворачивается к дедам – братьям спиной. Дощечки, из которых смастерены лыжи, от ящика, не держат человека, короткие, проваливаются в пухлом снегу, чуть ли не до мерзлой земли. Выходит, Щуркины труды пропали напрасно. Лишь загнутые носы у досок – лыж, из мамкиного дырявого решета, оказываются на проверку в самый аккурат. Торчат себе четвертинки обода от решета из сугробища, превосходно вверх глядят, как и требуется. Да теперь мало в том толку, если дощечки не держат. А как старался Шурка! Попробуйте прибейте четвертинки решета к лыжам – узнаете, каково это занятие, когда батин молоток, с непривыку, то и дело заезжает по пальцам, по ногтям вместо гвоздиков… Ах, какое горе – горькое, непоправимое! Все вытерпел, перенес мастер золотые руки и все, кажется, сообразил. Даже придумал к лыжам боковинки с ремешками, чтобы доски держались на валенках, не болтались, и веревочки к решетам приспособил, не забыл, – можно везти лыжи за собой по дороге, когда они не требуются хозяину. И, оказывается, все, все зазря! Еще придется отвечать за решето. Хоть оно и на чердаке валялось, но вещь дельная, не пустяковина какая‑нибудь. Без чересседельника тут, гляди, не обойдется: ведь у решета обод совсем был новехонький.

Яшка не ведает всех этих мук и угрызений молодецкой совести. Он клянет изобретателя (чтоб ему сдохнуть, выдумщику безголовому!), взваливает елку на плечо и, поддерживая ношу топором и варежкой, возвращается на горбатую, убитую в лед тропинку, что ведет к сараям. Шурка налегке плетется уныло сзади, тянет лыжи за веревочки.

Они хоронят елку и дурацкие лыжи в пустой незапертой сараюшке бабки Ольги, куда зимой хозяйке заглядывать незачем, как и летом, впрочем. Никто елочку не тронет, хвоинки не пропадет. А проклятущие доски с решетом и подавно никому не нужны.

По всему этому настроение заметно улучшается.

Деды обдирают безжалостно морозные бороды и усы, молодеют, греют носы и щеки, трут их рукавицами. Вот и опять им тепло и весело, устроителям рождественской елки, неудача с лыжами забыта. Они свистят и горланят напропалую на все гумно. Никто их не останавливает, баб и мужиков не видать, управились, верно, заранее, натаскали плетюхами, навозили санками сено И яровицу для скотины, стрясли солому с клевером, наложили полные ясли и отдыхают, посиживают дома, балуют косточки на полатях, тары – бары разводят: святки. Теперь бы только поживей очутиться в усадьбе, в Яшкиной комнате, в уголку, на петушином насесте, и удача сызнова обернется затейщикам своей круглой, ухмыляющейся до ушей ласковой рожей.

По пути Шурка забежал домой, кинул топор в сени, за порожний ушат, а в избу заглянуть не решился. Надо бы, конечно, укусить чего‑нибудь праздничного, давно пришла пора, и обложек от старых тетрадей следовало надрать и в комод слазать за цветочной бумагой. Надо бы, да боязно, – у мамки как раз сыщется для ненаглядного сынка неотложное дело, когда у него своих забот но горло. Есть и еще причина, и, может быть, самая главная, по которой Шурка не желает заходить в родную хату. Стоит ему увидеть отца, как тот, шаркая кожаным скрипучим сиденьем, ползает – елозит но полу, что‑то гоношит, делает, как становится невозможно стыдно за свое ребячество. Это он‑то, взрослый мужик, опора матери, торчит с утра на улице, шляется в Глинники, всякие елки сочиняет!

Но Шурке не хочется сегодня, в святки, ни в чем себе признаваться. Стужа весело пощипывает ему уши – не зевай, нахлобучь шапку поглубже! Хорошо, необыкновенно дымят паром замороженные колодцы на посаде. Каждый сруб – глыбища льда, наморозили мамки, наплескали ведрами за неделю, а сколоть лед не хватило рук перед праздником. И дышит вода в колодце, как полынья на Волге. Разве уйдешь домой, – колодец не пускает. А тут еще громко, беззаботно распевает – славит рождество – снег под ногами, и Яшка посулил книжку Майн Рида «Всадник без головы», страсть интересную, из школьной библиотеки, какую Шурка еще и не нюхал, и, самое важное, так хочется заняться игрушками, украсить поскорей елку, позвать ребят, удивить их, что он не признается себе ни в чем и перестает об этом думать.

Бежать бы им сломя голову дальше, ан Ванятка пристал, хнычет, просит помощи. В мамкиных худых валенцах (солома торчит из дыр), закутанный по глаза старым полушалком, пень пнем, еле двигаясь, он морозит у крыльца скамейку для катания с горы, так называемую «козулю», обливает ее из ковша водой.

Глядите‑ка, полнехонькое ведерко! Вот почему ушат в сенях пустой. И кто ему вынес на улицу такую прорву воды, хотелось бы знать?

От неумения и нетерпения лед у Ванятки выходит шершавый, плохой. На полушалке, на варежках куда больше льда намерзло, собственного.

– Блатик… покажи… как? – плаксиво скулит Ванятка. – Совсем не ездит! Помолозь!

– Есть у меня время! Сам катаешься, сам умей и морозить!

– Не молоэится, хоть леви… Блатик же, подсоби!

– Отстань! – рычит Шурка. – Отниму «козулю»! И лоток отниму. Куда ты его задевал, мой лоток? Он же здорово был наморожен!

Шурка дает Ванятке оплеуху, чтобы отвязался. Но пню не больно, его не прошибешь, он знай свое тянет, картавиг:

– Бла – атик!.. Хлиста лади…

– Ну что ты мальца обижаешь? – миролюбиво говорит Яшка. – Давай в самом деле поможем парню.

– Яса! – вопит и виснет на спасителе Ванятка. – На ковсичек! Облей лазик!

Шурка косится на окошки избы. Ох уж эти Яшкины внезапные нежности, доведут они до беды! Он боится, как бы мать не увидела его и не заставила носить воду в ушат. Но в избе не чутко матери и отца не слышно, и взрослый мужик успокаивается, хотя и продолжает ворчать:

– Рано тебе, сопляку, как я погляжу, «козулю» подарили… Катайся на толстой заднице, таковский!

– Обожди. Делать – так без обмана, – воркует между тем Яшка. – Давай, Саня, наморозим ему с навозцем. Лед‑то, знаешь какой крепкий получится, скользкий, только держись!

– Не учи ученого… – все еще сердится Шурка на задержку.

Однако идет во двор, приносит на лопате теплую еще коровью лепешку, шлепает ее на перевернутое днище «козули». Яшка старательно размазывает навоз щепочкой, обливает водой. Она кажется густой на холоде, стынет живо, тонким, прозрачным стеклом затягивает навоз. Умельцы рывками, с маху, поливают из ковша еще и еще – вода, тягуче расползаясь по доске, охватывает ровно скамейку. Вот и весь секрет: наращивай лед аккуратными слоями, не торопись; чем толще лед, тяжелее скамейка, тем быстрее покатится.

На загладку мастера засыпают свежий, золотистый от навоза лед снегом нагусто и растирают валенками.

– Теперь ледок что надо, лучше не бывает! – заключает Яшка, насвистывая. Он ставит скамейку и пробует ее.

– Я сам! Я сам! – кричит Ванятка, боясь, как бы добрые помощники не отняли у него «козулю» и не убежали с ней на шоссейку. Что греха таить, бывали такие случаи!

– Садись, прокатим, – подобрев, говорит Шурка, расщедрясь. – Живо, пузан, а то нам страсть некогда!

Ванятка, задыхаясь от счастья, торопливо, неловко усаживается на скамейку. Добровольцы вывозят его к липам, на гору, слаженную в оттепель некими заботливыми руками, и «козуля» сама летит вниз. Братик, не удержавшись, грохается в снег, визжит от удовольствия, не может встать, путается в полушалке и оттого визжит еще громче, радостнее.

Довольные, елочных и ледяных дел мастера трогаются дальше, своей дорогой. Навстречу им бегут – торопятся бес в юбке Клавка Косоурова и второй такой же бес, а может и почище, Окся Сморчкова, обе неодетые, без платков, в валенках на босу ногу. Как торчали дома, так и выскочили на улицу, скажите пожалуйста, какие жаркие! От щек девок хоть цигарки прикуривай, а навитые калеными щипцами и вилками кудряшки побелели на морозе, и голые тугие икры в синих мурашках. Ну и модницы – бесстыдницы голенастые!

Девки несут ржавые жестяные банки с керосином. Ребятам, конечно, все давным – давно известно: И что сегодня вечером начинаются посиделки, то есть беседа, у Вани Духа, он выломал, не пожалел, тесовую переборку в избе, для простора; и что снята изба девками на все святки, за жнитво, как всегда; и что Устин Павлыч Быков, уэнав, схватился за голову, каялся, рамы не вставил в заколоченной казенке, не догадался, обскакал – объехал его сызнова однорукий Тихонов, мародер, чует духом, – нечистый дух и есть, – где пахнет жареным. Отлично знают ребята и откуда тащат керосин девки. От бабки Ольги, больше не от кого. Бабка намедни побиралась на станции за кусочками, выглядела, что в кредитку завезли керосин, не будь дурой, раздобыла где‑то посудину побольше, денег взаймы у сродников вымолила и отхватила, говорят, пуда полтора, приволокла на себе со станции бидонище, что бочку, и торгует теперь помаленьку за хлеб и картофель, достает из подполья керосин бутылками и жестянками, кому сколько надо, кто нуждается в огоньке. Лавочница, не хуже Дуни с пальчиком, ай да бабка Ольга, молодец! Что прикажете ей делать: Миша Император на войне, Настя Королевна заговариваться, чу, стала, на смену Осе Бешеному, рукой – ногой, как прежде, не шевелит, а есть просит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю