Текст книги "Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)"
Автор книги: Василий Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 101 (всего у книги 123 страниц)
Петух заглянул по малой надобности в болотце, в дидельник, и закричал оттуда:
– Зарежь меня на месте, если это не росянка!.. Смотрите-ка, братцы, жрет комара и не подавится!
Все кинулись к болотцу. Из мха, там, где не качались ватные шапки дидельника и не было осоки, на открытой кочке росли тонкие стебельки с неприметными белесыми цветами. Листья меньше копейки, покрыты по краям красноватыми волосками с утолщениями на концах. Похоже что торчали булавки. На каждом волоске, на его маковке светилась капля росы. В одной такой капле жалко шевелился комар.
Должно быть, комару пожелалось, как ребятам, напиться. Дурень заленился слетать к роднику, а росянка была рядышком. Он сел на капельку и прилип длинными ногами к волосинке. Комар трепыхал дымчатыми крылышками, поднимался долговязо на ноги и не мог улететь, липу чая капля не пускала. Соседние волоски уже сгибались как бы намереваясь схватить комара.
– Сцапают, поволокут на середку, лист съежится, поминай комара как звали, мрачно сказал Шурка.
– Ну уж, и поминай? – усмехнулся, сомневаясь, Володька. Это в жарких странах растут цветы, которые лопают насекомых. У нас таких не бывает, не слыхал!
– Откуда тебе слыхать? Росянка на болотах по сы рым местам водится А ты и болото видишь наверное впервой.
– Сделать опыт! предложил Андрейка Сибиряк Как в школе, на уроке с магнитом… Опыт!
– Я тоже никогда не видывал, как листья жрут мух, – признался Гошка.
Он поймал букашку, поднес к светлой капельке Букашка тотчас прилипла, забарахталась в волосинках Завтра придем, посмотрим, что с ней стало, с бука рахой. Эге?
– Невидаль, идти смотреть! свистнул Яшка Я тебе скажу, что тут будет завтра, – торопливо проговорил Колька Сморчок, делая страшные глаза. Придешь, листочек развернулся, пустой, сытый, одни крылышки да ножки валяются на волосинках, если ветер не сдул. Вот и все… Опять росянка мигает огоньками приманивает добычу.
Помолчав, добавил:
– Наша мамаха горшки моет росянкой Тятя принесет из лесу, с болота, пук, высушит… Хорошо отмывается всякая посуда, лучше, чем мочалкой
Яшка покровительственно хлопнул по плечу затаившегося питерщика.
– Что, дремучий лес, призадумался? Что, обуховский, затуманился?
Володька ожесточенно почесался.
– Ах, леший тебя задери, здорово! Преступная бойня! Долой… – вырвалось у него по-деревенски и по-питерски. – Не видел бы своими глазами, никогда не поверил. Ну и кровожадное буржуйское растение, я вам скажу, что росянка проклятая… а поглядеть – никудышная трава, я бы прошел и не заметил.
– А что, – зашептал таинственно Гошка. – Может, есть где в Великом мху, далеко-далеко, такая большущая росянища, как упырь, – человеку не пройти мимо, прилипнет… Высосет росянка кровь, тогда и отпустит…
– Мели, Емеля! – оборвал насмешливо Петух.
Но все шестеро отчего-то поежились и долго не разговаривали.
Никому не известно, что растет в Великом мху, в дальней его болотине, где живут журавли и куда никто никогда не ходит собирать ягоды. Там, наверное, все большое: осока, клюква, росянка… Всякое может приключиться с человеком в таком месте.
Шурка вынул хлебные запасы из горшка, куда их запрятали на всякий случай, наполнил ковшом ведерник, и они с Яшкой, держа горшок за губастые, нежданно продрогшие края, осторожно понесли посудину, карабкаясь на ближнее взгорье, цепляясь за кусты. Один старатель разок дорогой запнулся, облился, получил изрядного тумака и не дал положенной в таких случаях сдачи.
Пришлось с полдороги возвращаться и добавлять в горшок воды. Ковшик, после усиленных трудов, возвратился, конечно, на свое старое место.
Он еще пригодится, берестяный утешитель, поитель-баловень, слаженный неизвестно кем и когда, лето только начинается. Поить и поить ему прозрачно-ледяной сахарной водицей жаждущих и страждущих собирателей грибов и ягод, косарей, зайцев, соек, а может, и леших с кикиморами, если они тут взаправду водятся… Мелькнуло, подумалось насмешливо-весело и забылось, не до того сейчас, одолевают страхи настоящие: Лубянку дружно волокла в гору тройка, ну как оступится? Яшка, став ямщиком, зловеще предупредил коренника и пристяжных: если кто грохнется, обронит корзину, – тут ему и смерть придет, не задолит.
Слава богу, смерть не потребовалась, ребятня благополучно одолела крутой взлобок, поднялась на крайний холм и огляделась, переводя дух.
Место было что надо, вольготное, неприступное, чисто крепость, – никто не посмеет сюда заглянуть без спроса, не помешает. Разводи костер, вари в ведернике яйца! три десятка с порядочным гаком, почти четыре десятка..! Да такого угощения в лесу, может, сроду не бывало: по шести яичек на брата и остаточек на всех. И какие же крупные, тупоносые на подбор яйца курочки-рябы! И верно, двухжелточные, не зря брешет Сморчок. Под стать им и добытые украдкой дома Шуркой, Андрейкой и Гошкой. Но Сморчковы, найденные под амбаром, были отличительные. Не простые, сразу видно по цвету, яйца как бы загорелые на солнце, смуглые, уж если не золотые, то по крайней мере нажористые: съел парочку, другую – и сыт. А если тебе, обжоре, мало, пихай побольше хлеба в рот, заедай кислицей, столбунцами щавеля (поищешь– найдешь!), сосновыми пальцами-гостинцами, можжевеловыми ягодами – еда всюду. Озирай на сытое брюхо с высоты холма лесное царство окрест: на юг и на север, на восток и запад красота из красот, проглядишь глаза.
Тут было все, что можно желать. Разноцветный простор давно запущенных перелогов, поделенных вдоль, по межам, деревьями и кустами, лежал внизу коврами, облитыми жаром, откуда они, ребята, явились. Под ольхой таился холодный ключ с берестяным ковшиком, пожелай– и сызнова напьешься сладимой водицы до отвала, прохладишь лицо, волосье, чисто искупаешься. И все это рядом, под рукой, вот что дорого. Ковры, разворачиваясь, убегали в осинник и ельник. А взгорья! Хоть катайся с них на заднюхе, такие холмы крутые, обросшие густо травой, скользкие, они переходили в чащобу бредины, ольшаника, можжух. Все это упиралось вдалеке в барский сосняк, медный, прямой, как телеграфные столбы на шоссейке.
Но главное, самое приятное заключалось в том, что на облюбованном холме, где сейчас толпилась проголодавшаяся ватага, росло с десяток светлых, веселых берез вперемежку с молоденькими липами и кустами калины, которая еще не отцвела. И тень от листвы, и солнечная полянка, и всюду отрадная рябь на земле от качающихся и шумящих, пронзенных лучами вершин. Мягкий рыжевато-огневой, как лисий воротник Растрепы, мох под березами. Лежи на нем, валяйся сколько охота, да ворот рубахи держи застегнутым, не больно прохлаждайся, не форси, – почует тебя клещ, примерится, упадет с березы куда ему надобно и вопьется в голую шею, в живое мясо – не скоро вытащишь.
Ораве это ведомо, питерщичок предупрежден, можно не беспокоиться. Треплись себе напропалую обо всем, что придет в голову, а рядышком будет гореть, потрескивать угольками теплина и не обеспокоит дымом, потому что вокруг пропасть сухого валежника. Когда надоест торчать на земле, отлежишь бока, встань, товарищ большак с красной партийной карточкой за пазухой (страсть хочется вообразить себя дядей Родей), и сядь на скамейку… Да, да, камрад ты мой разлюбезный, плюхнись па скамеечку, не стесняйся, для тебя она припасена. Какая? Разуй бельма, видишь, заготовлена про запас превосходная скамья со спинкой и боковинками для удобства, слаженная из березовых нескобленных жердей, прибитых тесно к двух пням, словно врытым в землю бревнам, там, где надобно.
И до чего же она была раскрасавица, эта скамья, точно литая из серебра, вот как светилась и сияла береста. Нет, погоди, и не из одного серебра, не придумаешь сразу, не сочинишь, из чего сотворена дорогая скамеечка. Берёста и розоватая на свету, и матово-сиреневая в тени, шелковистая и искрящаяся снежной белизной на солнце, словно усыпанная алмазными блестками. Ну, прямо трон Деда Мороза, лесного зимнего воеводы, озорника и хвастуна.
– Узнаю дяденьку Никиту! Спасибо! – громко сказал Шурка, любуясь на скамью. – Гошка, слушай, это ведь ваша полоса Малых житнищ, честное слово! И холмик ваш, и березы, где мы стоим, и скамейка… Осенью, кажись, не было… Когда успел твой батька, мастак, сладить?
– Не знаю, – растерялся Гошка, точно он был в этом виноват. – Папка ничего мне не сказывал.
– Чего же сказывать? Захотел и сделал, – понял по-своему Колька.
– А почему другие не захотели и не сделали? спросил Яшка, которого занимало иное, кажется, уже решенное Шуркой. – Полос, холмов эвон сколько, а скамья одна.
– Да, почему одна? – задумался и Володька, превращаясь понемногу в живого человека.
Гошка Аладьин не чувствовал себя больше виноватым. Став неожиданно хозяином скамьи, он первым забрался на нее и, болтая от счастья и внезапной гордости босыми ногами, удобно облокотился на бело-розовые и бледносиреневые жерди.
Места хватило всем. Посидели на березовом троне, искусной работы дяденьки Никиты, полюбовались привольем, помолчали, послушали музыку леса, она вернулась, как только орава стихла. Слова были лишними, они мешали глядеть и слушать.
Где-то совсем близко закуковала кукушка. Все стали про себя считать, сколько кукушка накукует им лет жить.
Откуда кукушке знать? Ох, стыдобушка! Позор считать кукованье и верить ему. И кто считает – ученики, перешедшие недавно из третьего в старший, четвертый класс!
Ребята притворялись друг перед дружкой, что и не считают вовсе, просто прислушиваются, а на самом деле считали.
Кукушка куковала долгонько, зачастила. Шурка сбился со счета и остался довольным. Кто его знает, где тут бабья выдумка, где истинная правда. Уж больно громко-ласково это самое «ку-ку». И так тревожноприятно слушать и считать: «Двадцать два, двадцать три… сейчас замолчит, вот-вот перестает… Как мало накуковала! Нет, еще кукует, еще и еще!..»
На всякий случай спасибо тебе, кукушка, постаралась. Им всем жить-поживать, сколько влезет, сколько захочется, никогда не встречаться со смертью, как говорит дядя Родя и как сейчас кукует кукушка.
Вдруг вместо кукования поднялся птичий галдеж, громче, ближе. Скоро над вершинами берез и лип пролетела стая разных пичуг, не разберешь каких. Они орали безумолчно, наскакивали на лету на большую серую, с рябинкой птицу с длинным хвостом, похожую на кобчика, били ее крыльями сверху, снизу, с боков и еще пуще кричали. Длиннохвостый разбойник удирал, как говорится, во все лопатки, а его нагоняли, залетали даже наперед и долбили, пух летел – ей-ей, так показалось ребятам с земли, может, и не совсем правильно, разглядеть толком не успели. Но уж птичьего гама было на все Заполе, это точно.
Стая мелькнула в воздухе и пропала, стих постепенно и яростно-сердитый птичий крик.
– Ястреба, кажись, гнали, – предположил Гошка, вздыхая, нарушая молчание.
– Нет, – отозвался Колька Сморчок. – Это кукушка, та самая, что куковала.
– Думаешь, положила яйца в чужое гнездо? – спросил Андрейка.
– Конечно. Оттого и куковала, радовалась, что обманула… А пташка, которая п приметила, может, совсем посторонняя, все равно. Дала знать хозяевам гнезда, соседям, вот они и погнались. Наверняка и яйцо прочь выкинули, бывает… Мой тятя видел однажды, как щеглы и зяблики гнали кукушку, а у нее в клюве торчало большущее яйцо. Не успела! Зяблики, щеглы сговорились и наподдавали.
– Уж так-таки и сговорились? – засомневался немножко сызнова питерский житель.
– Конечно. А ты что, не знал? Есть птичий язык, убежденно сказал Колька. – Мой батя его понимает… и я маленько кумекаю. «Лети сюда, есть жратва!» – закричал, засвистел Сморчок, показывая, как разговаривают промежду себя пичуги. – Или вот: «Куда ты, дьяволенок, запропастился? – пронзительно свистнул он. – Берегись, ястреб парит эвон в небе, утащит!»
Ребята не спорили. Колька знал больше ихнего про птиц, зверей, про добрую и злую траву, про цветы на пользу человеку, а иные во вред; Колька клялся и божился, что скоро будет лечить народ и скотину, как его отец. Ну, этому ребята не верили, смеялись над Сморчком, дурачились, просили у него лекарств от чиху и живота.
Намолчавшись досыта, наглядясь и наслушавшись всего вволю, ребята принялись за дело, ради которого явились нынче в лес.
Глава II
ПИР НА ВЕСЬ МИР
Недавняя затрещина одному проштрафившемуся долговязому гражданину выходила напрасной. Воды в горшке получилось лишку, можно было и не возвращаться вторично к ключу. Каждое яйцо, опускаемое на дно ведерника с великими предосторожностями тонкой, цепкой Колькиной рукой, вытесняло воду, она проливалась через край. Еле влезли запасы, как картошка, подумайте, такая уймища оказалась яиц. Согрешили перед своими мамками Шурка, Андрейка и Гошка больше задуманного… Ну да поздно каяться.
Горшок отнесли под березы, в тень, старательно обложили собранным и мелко наломанным хворостом, и веселый огонь тотчас принялся лизать светлым языком крутые глиняные бока посудины.
Ватага растянулась животами на мхе около костра, и тут немедленно потребовались языки.
– Объявляю заседание совета открытым, – принялся дурачиться Яшка. – На повестке дня – текущий момент…
– Прошу вносить предложения, – подхватил Шурка. – Чем удовлетворять ваши порожние брюха?
– Вареными яйцами!
– Жареными!
– Печеными!
– Сейчас пойдет уж музыка не та, у нас запляшут лес и горы… – обещал, приговаривал Колька Сморчок. – Нет, серьезно? – спросил он, распоряжаясь по-хозяйски огнем и сухими веточками. Как-никак полторы дюжины яичек найдены им под чужим амбаром, шутка ли. Парочки нет, распробованы Колькой сырыми, остальные в горшке, кому и распоряжаться, как не счастливому счастливчику Сморчку. – Серьезно говорю, всмятку или вкрутую? – спрашивал он с важностью.
– Как сварятся, и ладно, – решил за всех Яшка. – Ну, так как же ваши бабы в Питере утопили пристава? Досказывай, – требовательно обратился он к Володьке.
Петух нынче командовал напропалую, дрался, свистел и молчал больше обычного. Шурка догадывался, почему Яшка такой, жалел и боялся об этом думать. Он старался во всем потакать другу, не раздражать. Но тут и притворяться не потребовалось.
– Одни мамки управились? – не поверил Шурка. – Ври, да не больно завирайся, не поверим. Пристав наверняка был с револьвером. Нет?
– С наганом, шашкой и на коне, – невозмутимо и не очень охотно ответил Володька. Ему, видать, все еще больше желалось таращиться на лесные диковины, радоваться и удивляться, чем разговаривать, и он приневоливал себя. – Фараоны с ним тоже на лошадях, – добавил он.
– Фараоны?
– Ну, городовые, полицейские… так их обзывают. Неужели не слыхали?
Фараоны заперты крепко-накрепко в Шуркиной памяти. Его донимало другое.
– И бабы утопили? Пристава?!
– В Фонтанке… По правде сказать, не бабы, пути-ловцы топили и мастеровые с Выборгской стороны. А работницы, честное слово, стащили пристава за ноги с лошади, я сам видел… Он, Крылов, помню фамилию, рабочие, кричали, он ударил тетку Маню шашкой по плечу. На нашем дворе живет тетка Маня, работает в больничной кассе, я ее хорошо знаю, с Ленкой ихней учусь в одном классе… Вот смешная девчонка, курносая, хроменькая, а первая ученица, не вру. Мамаха ее красный флаг несла, оттого и взбесился, набросился пристав. Хвать шашкой плашмя по голове, его и стащили с лошади работницы, а рабочие утопили… Ленка ревет. Я спрашиваю: «Чего ты нюни распустила, ведь мамка твоя живая осталась? Фараона сунули в прорубь за дело». А она, Ленка, знай утирается кулаками. Я взял ее за руку и увел домой…
– Погоди, ничего у тебя толком не поймешь. Как же вышло дело? По башке ударили твою тетку Маню или по плечу? – начал сердиться Петух. – Говори верней, или ей попало и по голове и по плечу? – допытывался Яшка. Ему почему-то было очень важно это знать.
Питерщичку-хвастуну пришлось все рассказывать сызнова. Оказалось, тетка Маня несла вовсе и не флаг, она содрала с головы кумачовый платок, привязала к палке и махала платком, только и всего. Митинг был на Знаменской площади, говорили против царя и войны, хлеба требовали мамки. Полиция хотела разогнать забастовщиков. Пристав Крылов тут и ударил Марью, и его сволокли в воду. Фараоны струсили, ускакали… Почему речка прозывается Фонтанкой? Чего не знает, не говорит никаких там фонтанов нету, но, должно, когда-то были при Петре Великом, например… Как же они, ребятки, не блудятся в лесу, узнают дорогу домой? А волки в Заполе водятся? И медведи?
Шурка отчего-то охотно принялся объяснять Володьке – врагу не врагу, середка наполовину, – что волки боятся людей и огня, пускай посмеют, подойдут к теплине. Плевать на них, на волков, а медведей в Заполе и не видывали. И очень просто выйти из леса, надобно только знать, где север, где юг.
– Ну-ка, покажи мне север! Чудачина, а ежели солнца нет?.. Слушай меня, протри зенки, гляди, у всякой березы с одного боку растет на коре бородой мох. Там, где мох, – север, заруби на носу. С южной стороны берёсто гладкое и веток больше, листва гуще, замечай… Где нет берез, елки, сосны растут? Эко убил наповал! А муравейники на что? Муравьи, братец ты мой, товарищ дорогой, махонькие, а хитрющие, умные, любят тепло. Кучи свои беспременно прилаживают к дереву с юга, чтобы солнышко целый день грело муравейники… Понял, гороховое пугало? – смеялся добро Шурка. – Эх ты, тетеря!.. А чугунку забыл? Эвон сколько примет… Где машина загудит – там станция, шоссейка. Сообразил?
Он старательно втолковывал, прикидывался, что ему интересно рассказывать все это, хвастаться. На самом деле его занимала одна хроменькая девчонка, первая ученица в Володькином классе. Зачем питерщичок болтал им о Ленке? С чего бы это ему возиться с ней, успокаивать, вести домой за руку? Мало ли девчонок на свете, каждую встречную-поперечную за руку не берут… Шурка вдруг пожелал добра и здоровья хроменькой девочке Ленке.
Яшку, Кольку и Гошку с Андрейкой занимало другое, тоже самое близкое: Крылов, уж не родственник ли ихнему генералу? Может, вовсе и не пристав, сам генералишко? Раз утопили, в усадьбу не явится, надобно обрадовать мужиков… Пристава или генерала утопили в Фонтанке?
На такие немыслимые выдумки Володька и отвечать не пожелал. Он уставился на прозрачно-бесцветный огонь, обнявший горшок с водой и яйцами, глядел на Кольку Захарова, колдовавшего по-прежнему хворостинками, отчего вокруг ребят нарастал сухой жар, и точно видел еще что-то поважней костра и ведерника, и уж не расспрашивал больше про медведей и волков и как выйти из лесу, если заблудишься. Морщинки на его маленьком подвижном личике опять собрались складочками, и стриженые волосы начали ходить по черепу взад-вперед.
– Я ведь и не знал, что революция в городе, – тихонько сознался Володька Горев и рассмеялся, отодвигаясь от жара и тотчас принимаясь хлопать себя ладошками по лбу, щекам, спине, потому что не клещи, а комарье, невесть откуда взявшись, накинулось на питерщичка.
Ребята в тени давно оборонялись зелеными ветками. Колька, спасая друзей, принялся рвать и бросать в теплину траву, свежие листья. Скоро закипел белый горький дым, стало видно под горшком голубое пламя, дым затянул кисеей полянку, и комары ненадолго отступили.
– Откуда мне, сопляку, знать, революция в Петрограде или что? – повторил Володька, смеясь над собой.
Шурка и все ребята тоже засмеялись: молодец, режет про себя правду-матку, не бахвалится. И оттого каждое Володькино слово теперь ловилось на лету и всему верилось.
Обычно мальчишки редко разговаривали о революции, о том, что творилось вокруг, потому что все было ужасно невероятное и многое не совсем понятно, попросту сказать, не лезло ни в какие ворота, а в ребячьи чердаки и подавно. О чем говорить, когда ничегошеньки толком не знаешь и не догадываешься. Верней слушать мужиков и баб, проходящих по шоссейке солдат и мастеровых из города, приезжих ораторов, разинув до ушей рот и выкатив на лоб глаза. Но вот приехал из Петрограда Володька Горев, знающий кое-что человечек, и орава при случае, с запинкой, осторожно принялась толковать по-своему о новом, понятном и непонятном, расспрашивая питерщичка, слушая его торопливые, взахлеб, россказни, песни, выкрики, запоминая необыкновенные слова, от которых всегда бросало в сладкую дрожь.
– А уж больно здорово вышло, – рассказывал питерщичок-старичок, начиная волноваться, разгораясь, как теплина. – Повалил народ с Выборгской стороны, с Васильевского острова, отовсюду… И все словно бешеные ничего не боятся, так и лезут наперед. Мамки хватают солдат за штыки, кричат, плачут: «Сыночки, неужто родных матерей поубиваете?! Стреляйте, негодяи, нам все едино помирать с голоду!» У солдат-то слезы на глазах выступили, ей-богу, не вру! Гляжу – обнимают которые мамок, толкуют: «Офицерье заставляет», «Слышь, напирай на нас шибче, ружья не заряжены, отнимай!..» Ну, тут и пошло…
Володька задохнулся, зачастил, пришепетывая, замолол, как постоянно это делал:
– «Долой царя!», «Долой войну!», «Хлеба!»… Понимаете, плакаты, ну, флаги такие, про которые в песне поется, красные, белые, и все исписаны мелом, сажей аршинными буквами. Забежишь оперед толпы и читаешь, читаешь надписи вслух, и тебя не прогоняют, честное слово. Еще скажут: «Громче, парень!» Пожалуйста, орешь изо всей мочи: «Бросайте работу, товарищи, все на улицу! Все под красные знамена революции!», «Да здравствует республика, мир и братство народов!»… А солдаты уж в обнимку с фабричными. А то маршируют колоннами, как на параде каком, или бегут цепью, будто на войне, ни минуточки не стоят на месте. Волынцы, преображенцы, литовцы, гвардия – весь петроградский гарнизон заодно с народом, никогда такого не бывало, прямо не верится. Тысячи солдат, может, даже целый миллион! На всех улицах они и рабочие с винтовками. Откуда ружья у заводских – и не узнаешь сразу, говорят, будто арсенал захватили. Да я сам видел, как солдаты, запасники, выносили из своей казармы лишние винтовки и раздавали желающим, ей-богу… «Настали великие дни. Ура!», «Восемь часов – рабочим, землю – крестьянам!» Тут и автомобили появились на проспектах, полные людей машины, штыки спереди и сзади, с боков торчат, берегись, в атаку катят на жандармов… И мы, мальчишки, стаей за автомобилями – не догнать. Да нам и не надо, просто так бегаем, везде интересно. Мастеровые жгут полицейские участки, сбрасывают вывески с крыш, царских орлов, вензеля. «Низвергай! Низвергай!» Кидают из окошек бумагу, книжки – и все в огонь… «Товарищи, домашняя прислуга, в ногу с рабочими и солдатами!» А-ах! – восторгался Володька, почесываясь, задыхаясь. – Хотел бы я еще разок увидеть, как наши, фабричные, заводские, бьют фараонов… Изловят, по морде, в зубы дадут – шапка на снег, шатается проклятый, усатый, а стоит, руки по швам, привык. «Служба-с! Служба-с!» – твердит. Ха, служба? Как ты наших-то бил, вспомни, сволота царская, получи с добавкой!» И шнурок с лакированной кобурой и свистком рвут напрочь. Кобура расстегнулась, шнурок лопнул, оторвали. Смотрю, вывалился револьвер в снег, прямехонько упал к сбитой полицейской шапке. Мать честная, серебристый, как есть «Смит-вессон», затоптали вгорячах сапогами, его и не видать. Ищут – не могут найти, да и некогда шарить в снегу как следует, переодетого городовика поймали, надобно обыскивать… А я по круглой барашковой шапке знаю, где револьвер валяется, голубчик… Отошли манифестанты, увели арестованных фараонов, я хвать – и за пазуху!
– Ре… револь… вер?!
– Говорю: «Смит-вессон»! Никелированный. Блестит почище зеркала.
– Врешь! – ахнули в один голос ребята, на коленки вскочили.
– И у тебя не отобрали?
– Я домой убежал, – объяснил Володька просто и счастливо.
– Здорово! Эх, матушка-Русь, не трусь! – восхищенно пробормотал Яшка, первым несколько приходя в себя. – А что? – встрепенулся он. – И я бы так сделал, коли случилось, подвернулось. Р-раз – и револьверчик у нас!
– Врешь! Врешь! – твердил Шурка, ужасно завидуя, и уже не верил ни одному Володькиному слову. – Где он у тебя, «Смит-вессон», покажи? В Питере оставил?.. Хвастун несчастный, трепач! Один врет – десятеро уши развесили, – сердился Шурка. – Ну, погоди же у меня… Тяни Варвару на расправу!
Он замахнулся, чтобы ударить трепача-хвастуна, и не успел проучить. Его, Шурку, сковал столбняк с головы до пяток: питерщичок-старичок проворно сунул руку-соломинку в расстегнутый от пекла, бесстрашный ворот городской рубашки, забрался под ремень и…
Большой, серебряный револьвер, настоящий «Смит-вессон», нет, лучше, дороже, красивее настоящего, какого ребята никогда и не видывали (откуда им видеть?), а только краем уха слыхали, что есть такие револьверы, почище «бульдогов» и «браунингов», этот взаправдашний, прямо-таки совершенно невозможный из самых невозможных и дорогих, «Смит-вессон», обжег и ослепил их зеркальным, с синевой, блеском и убил наповал.
Бездыханные, слепые, они каким-то невероятным, как бы посторонним, живым зрением превосходно видели револьвер во всей его могучей силе и необыкновенной, воистину ни с чем не сравнимой прелести, слов таких нет, чтобы выразить эту прелесть, – все замечали и всем восторгались, не смея даже завидовать. Они смотрели этим посторонним, жадным, живым взглядом и не могли насмотреться на длинный, в царапках ствол с великолепной мушкой в полкопейки; таращились на барабан, про назначение которого сразу догадались, потому что барабан был как у нагана, с которым приходил косоглазый милиционер за Катькиным отцом Осей Бешеным, такой, но не совсем – никелированный, действительно зеркальный, с пустыми темными дырками; любовались розовато-грязным, с замохрившейся кисточкой на конце, оборванным шнурком, свисавшим из кольца черной, с пупырышками, рукоятки, и курок разглядели и спусковой крючок в заржавленной скобе.
Володя Горев (обратите внимание, братцы-товарищи: не Володька и не питерщичок-старичок) таинственно поколдовал пальцами, что-то повернул, и револьвер сам собой будто переломился, и стал хорошо виден открытый барабан и толстый медный патрон в одном из пустых отверстий.
Счастливчик из счастливчиков великодушно предложил взять и потрогать «Смит-вессон».
Однако никто из убиенных воинов не мог этого сделать, то есть не смел, потому что, во-первых, каждый еще оставался сраженным насмерть великой новостью и, во-вторых, все было такое заправдашнее, драгоценное и великолепное, которое и трогать нельзя – вдруг испортишь.
Наконец Яшка Петух, немного ожив, передохнув от волнения и хрипло откашлявшись, кукарекнув, невольно протянул не свою, чужую, непослушно-осторожную руку и чуть не уронил всамделишное питерское бесценное оружие, такое оно оказалось тяжеленное. Андрейки, Колька и Гошка бросились подсоблять, подставив ладони, чтобы поддержать падающий «Смит-вессон». Однако Потух, собравшись с силами, справился один, взяв револьвер обеими руками.
– Вынь патрон, – приказал Володя Горев, боевой питерщик-манифестант, громкий читарь плакатов, писанных сажей и мелом, всегда говорящий одну правду. – Патрон убери, – повторил он заботливо, – не дай бог, выстрелишь ненароком. У меня другого патрона нет… Признаться, были еще запрятаны в барабан, и не один, да мы в Питере с Лепкой по разику пальнули, попробовали. Ох, и бьет «Смит-вессон», так в руке и подпрыгивает от выстрела!.. А еще патрон я потерял, не знаю где.
Петух послушно-покорно вынул медный, с ободком, с тупой свинцовой пулей патрон и не мог сложить ствол с барабаном, пришлось хозяину револьвера помогать, показывать, как это делается.
Яшка поцелился, а взвести курок опять не решился.
Но Володя Горев не был бы справедливым, свойским человеком, настоящим питерщиком, без обмана, как его отец Афанасий Сергеич, как дяденька Прохор с Выборгской стороны, не был бы закадычным приятелем, если бы не позволил этого сделать. Он позволил. Яшка взвел курок, отыскал скачущим пальцем внизу, в скобе, спусковой крючок.
Щелчок был громкий, резкий, на всю поляну. Мало, на все окрестное Заполе, так по крайности показалось Шурке. Он оглох и снова долго не мог прийти в себя.
Теперь была его очередь целиться из «Смит-вессона» и понарошку выстрелить. Но он не мог взять револьвер, не имел права. А ему, конечно, страх как хотелось это сделать.
– Ну, чего ты? Не задерживай народ! – сказал Володя.
– Я не знал… что ты завсегда… говоришь правду, – вымолвил с трудом Шурка, вспыхнув до ушей, принимая револьвер от Яшки. – Елки-палки, фунтов пять весит не меньше! Это тебе не пугач… Ты знаешь, Володя, у меня ведь был пугач из Питера, батя привез, подарил. Хорошенький! – болтал Шурка. – Но у тебя «Смит-вессон» лучше.
– Сказал! – фыркнул Петух.
– Ну да, я и говорю, сравнивать нельзя, – поправился Шурка.
– Чур, никому про «Смит-вессон» не говорить! – предупредил хозяин.
– Могила! – откликнулся за всех Шурка.
Да, вот как вышло замечательно: Володя Горев разрешил всем по очереди, даже Гошке, подержать его заправдашний револьвер и по одному разику поцелиться в березу и щелкнуть курком. Когда стрелял Шурка Кишка, он даже щелчка от волнения не расслышал.
Все ребята ожили, заговорили наперебой, восхищаясь, дивясь редкостному счастью Володи Горева, – вот уж везет так везет! – радуясь за него и за себя. Теперь они вооружены, чтобы защищать в селе революцию. И один патрончик с пулей поди как пригодится, если их, ребят, позовут на помощь отцы и матери. Нет, надо же Володе очутиться около городового, когда у того вырывали револьвер вместе со шнурком! И надобно же «Смит-вессону» упасть в снег около полицейской шапки, затоптали и не заметили, искали – не нашли, а Володя потом хвать – и вот он, револьверчик, у них, ну, у него, Володи, это все едино.
– Пролетарии всех стран, соединяйтесь! – победно гремел свое любимое хозяин «Смит-вессона», питерский бесстрашный революционер, истый большак, захлебнувшись от чувств, которые его распирали, разрывали вдоль и поперек.
Ватага подхватила, разнесла по лесу:
– …со-еди-няй-тесь!!!
Эхо долго-долго, как вечером, по росе, перекатывалось в Заполе по болотам, полянам, зарослям, коверкая слова, затихая, растягивая под конец одни понравившиеся гласные, как песню:
– …И-и-и… о-о-о… е-е-е!
А вдогонку уж летело:
– Да здравствует рабоче-крестьянская революция! Бей врагов народа!
Шурка не утерпел, добавил от себя самое дорогое, школьное, давнее:
– Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил!
На поляне поднялся шум, движение, перестали щебетать пичуги, встревоженно разлетелись; испуганные комары и подавно забрались подальше, в кусты, а костер запылал сильнее. В горшке сердито заклокотала вода, напоминая о самом важном. Колька-повар вскорости громогласно возвестил, что яйца сварились «в мешочек», надобно есть, не то будут «вкрутую», и не проглотишь, в горле застрянут, уж он это знает по опыту.








