412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ) » Текст книги (страница 102)
Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:16

Текст книги "Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)"


Автор книги: Василий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 102 (всего у книги 123 страниц)

Повторять приглашение не пришлось. Снова все дружно повалились на рыжий теплый мох. Воду из ведерника вылили, яйца осторожно, одно за другим, выкатили из горшка и уложили грудой, что камни-кремни и смуглые булыжины. Потом Колька, напропалую командуя, почище Яшки, не позволяя никому прикоснуться к заветной каменной гряде, старательно пересчитал богатство и великодушно разделил его в уме на шесть равных частей. Досталось по шести яичек, и одно оказалось лишнее. Яшка с молчаливого согласия придвинул лишек Сморчку за работу и еще кое за что. Совершеннейший пустяк, если вспомнить, что Кольке принадлежало шестнадцать штук – целый клад, найденный им, как известно, под амбаром Марьи Бубенец.

Помянули не простые, золотые яички доброй курочки-рябы, почти двухжелточные, а Сморчка, его счастье и щедрую душу запамятовали помянуть, и Колька не обиделся, молодец парень. Промолчали и Шурка с Гошкой, и Андрейка Сибиряк промолчал насчет мамкиных домашних яичных запасов и что с этими запасами произошло нынче поутру.

То был редкостный, невозможный случай, когда руки совершенно не слушались хозяев, плохо знали арифметику и вытворяли на дворе, около лубяных несушек-гнезд, бог знает что. Вместо задуманных, обещанных Кольке вдобавок к его кладу парочки самых больших, свежих они по ошибке загребли, их руки… Э-э, да что вспоминать – рот брюха не выдаст! Да вот еще говорят: где рука, там и голова, стало быть, ищи-свищи виноватого. И не в первый это раз и не в последний, если верить отцам, которые, посмеиваясь, рассказывали в болтливую минутку про свои детские годы. Бывали, слышно, несчастья почище: вдруг в один роковой день переставали нестись куры во всех дворах, где жили-поживали некие сорванцы, баловники очень схожие на теперешних батек. Будто бы дело тоже не обходилось тогда без ведерников, корчаг, путешествий в Заполе и пирований у костра. Мальчишки объедались яйцами, как картошкой, и, не зная куда девать оставшееся добро, не лезшее в рот, метились в березы и осины и часто весьма удачно. Золотые звезды на бересте и осиновой коре светились, красовались целое лето, пока их не смывали проливные осенние дожди.

Словом, то, что случилось в селе нынешним утром, мелочь, не стоящая внимания в сравнении с отцовскими подвигами. Перестань думать об этой мелочи, и бедовая совесть тотчас успокоится.

Совесть действительно скоро успокоилась, особенно когда руки, ставшие покорно-послушными, ловкими, принялись, обжигаясь, катать горячие яйца в ладонях и чистить скорлупу. Повар-Колька от усердия перестарался, яйца были «вкрутую», но они не успевали застревать в глотках. Обмакнутые в спичечный коробок с отсырелой тусклой солью, яйца проскакивали вместе с хлебом, не задерживаясь в горле, огненные, иные с жиденькой отрадной серединкой, почти что в желанном «мешочке», и долго, жарко чувствовалось, как проползала эта царская еда в желудок.

Перед каждым пировальщиком возвышалась белая гора, какой им никогда еще не доводилось распоряжаться. Дома, когда мамки угощали подобным роскошно-редким завтраком, например, в праздник какой или в сенокос, в жнитво, они варили в кипящем самоваре по яйцу, самое большее по парочке на едока, опустив считанный и пересчитанный пяток-подарочек в полотенце под самоварную крышку, в кипяток, и добавляли в трубу немножко углей, прямо на столе, чтобы самовар подольше шумел. Если чай пили гости, то и вовсе не Шурке и не Ванятке, тем более не отцу и не матери предназначалось это богатое кушанье. Даже когда мамка и приглашала, как бы угощая тебя, полагалось, глотая слюнки, мужественно отказываться, если ты уже взрослый мужик. Ванятка по своим летам иногда малодушничал, и ему доставалось после чая от братика-мужика. Глядя на хозяев, и гости не ели, стеснялись, церемонились, налегали на жареную картошку, огурцы, и полотенце с яйцами совершенно попусту торчало под крышкой самовара. Бывало потом, когда мамка на кухне мыла посуду, ребята понарошку не уходили из избы, терлись около суднавки* и матери, и она, украдкой от отца, совала по яичку, а чаще гнала на улицу, приберегая скоромное к обеду, как в разговенье в пасху.

Вот какая была цена яйцам дома. Здесь, в лесу, цена им другая: ешь сколько влезет.

Хорошо пахла яичная мокрая, обжигающая скорлупа, она просыхала на глазах, но остывала не сразу. Очищенные яйца, чуть дымясь, мягкие, скользкие, пахли еще вкуснее. Все молча уписывали за обе щеки – было бы по три щеки, и за три уписывали бы, по аппетиту. Правда, некоторые жевали медленно, по привычке кусая понемногу, чтобы надольше хватило еды, досыта-пересыта.

Как только ватага замолчала, принялась за еду, Заполе с его музыкой и причудами опять незаметно вернулось на полянку. В верхушках берез запела непоседа иволга. Ей тотчас отозвались звонко, беззаботно щеглы, зяблики, пеночки-завирушки в молодых липах, по кустам, в подлеске. Зажужжали над опрокинутым ведерником и белыми горами любопытные мухи, заныло докучно над ухом комарье. Солнце живо проглянуло сквозь толщу листвы, припекло мох, где возлежали, облокотясь на локти, пировальщики. Пришлось отодвигаться в сторону, в тень, которая все отступала и отступала перед ребятами. Но и в тени было душно, хотя костер еле курился. Уж не только с неба, тепло шло всюду от земли.

На ближней березе, в черной грубой трещине, на середке ствола, одиноко рос на приволье порядочный, в зубчиках, свежий листок. Откуда он взялся на рваной, шершаво-твердой угольной бересте – неизвестно. Но он рос себе да рос, ослепительно-изумрудный на солнце, и Шурка не спускал с него веселого довольного взгляда. Почему один? Отчего высунулся из этой именно трещины, а в других трещинах коры пусто? Не скажешь, не ответишь, потому что ничего путного нельзя придумать.

Березка, конечно, знает наверняка, а не признается посмеивается: «Отгадай сам!» Березка была отличительная красавица: прямая, нарядная, листочек горел зеленым огоньком, точно брошка на атласной груди.

«Ишь ты, рядиха-щеголиха, по будням в полсапожках ходишь, брошки носишь!» – подумал с удовольствием Шурка.

Он заметил на другой березе, на гладком стволе, совсем высоко, к макушке, целую молодую веточку и почему-то успокоился, перестал удивляться и спрашивать себя. Вот взяла и выросла, вытянулась веточка на радость всем, пусть неизвестно почему и как. Он насчитал на веточке семь листьев, один другого меньше. А на соседних березах таких чудес не видно, и сызнова не ответишь почему. Надо будет спросить Григория Евгеньевича, он все знает.

Шурка повернулся на другой бок, лег с головой на мох и утонул в нем, захлебнулся и чуть не ткнулся носом в белесую продолговатую земляничину. Поблизости, у самых глаз, она казалась невероятно крупной, с еловую шишку, вся испещренная зернышками, каждое разглядишь, можно сосчитать, сколько торчит их в земляничнике. В другое время Шурка не обратил бы внимания на неспелую Ягодину, а сейчас опять удивился: «Как, уже поспевает?!» Он показал земляничину, как диво, Андрейке Сибиряку и отправил в рот вместе с очередной порцией, хлеба и яйца. Спохватился, призадержал лесную добычу языком и съел на особицу. Кисловато, но чуточку попахивает всамделишной зрелой земляникой. Андрейка тотчас принялся искать себе на закуску ягодку и нашел, даже с красным боком.

А Володя Горев, позабыв свой «Смит-вессон» и непитерскую еду, не спускал раскрытых глаз с куста калины. Куст рос обыкновенный, с бледной, редкой травой, вытянувшейся под сучьями в полумраке, с глянцевитыми крупными листьями, похожими на утиные лапы. Местами листья источены гусеницами, другие объедены ими же напрочь, а иные даже в частой сетке одних жилок, без мякоти, будто кружевные, просвечивающие насквозь. Весь куст был усыпан поздними гроздьями цветов: каждая гроздь что тарелочка с молочной каемкой по краям, в середине полная мелких, травяной краски горошинок не распустившихся еще цветов.

– Самая последняя наряжается, лентяйка, – пояснил, шамкая полным ртом, Шурка. – Пройдет денек-другой, и тарелочки будут полнехоньки горошка, он как бы разбухнет, и каждая горошина распустится в цветок. Красиво! Эге?

Герой-питерщичок не отозвался, принялся чистить третье яйцо. Всегда-то опаздывает, только глазами спешит!

Гошка и Колька, пируя напропалую, разглядывали между делом сосновый гнилой пень, торчавший перед ними. Особенно пристально глядел на пень Гошка, оцепенев, и Шурка понимал его состояние. Пень старый-престарый, трухлявый, обхвата в три, с ободранной, обвалившейся корой, он источен и изъеден и, если присмотреться, высится, как сказочный дворец, с этажами и башенками, занятый разными жильцами – муравьями, жужелицами, бабочками, осами, ящерицами. Да вот и она сама на помине – темная спинка, оранжевое брюшко. Защеми ей хвост – убежит без хвоста, говорят, отрастет потом лучше прежнего. Под кореньями, в белоусе, в гнилушках наверняка таилось гнездышко зорянки или горихвостки, а может, и той и другой по соседству, бывает такое… Постой, да жужелицы ли тут, муравьи ли, зорянки ли? Может, это – заколдованное какое королевство, с принцем, спящей царевной, придворными слугами, шутами? А где-нибудь поблизости, таясь в траве, злорадно ухмыляется сам чародей, оборотившись в паука? Соткал паутину и ждет, кто из королевства попадет к нему в когти. Сунься поближе, он и тебя живехонько превратит в жужелицу и слопает… Шурке хорошо известно все это – и пень у овина с лицом колдуна и Гошкин сладкий страх.

– А бывает, под такой развалиной барсук живет, – таинственно шепчет Колька. – Давай посмотрим?

Аладьин Гошка, вздрогнув, оглянувшись, трясет отрицательно головой. Да и Сморчок только треплется, сам и не думает трогаться с места.

Вставать понапрасну не хочется. Если бы существовала барсучья нора, ее полосатый, длиннорылый владетель давным-давно от шума выскочил бы на поляну и удрал.

Из пня выползали и улетали осы. Бегали озабоченно муравьи туда-сюда. На солнечной стороне гнилья, на припеке, грелась, сложив крылышки, голубенькая бабурка. Под кореньями вовсе было мертво. Конечно, не стоит вставать, лучше не двигаться, как это делает умная поднебесная бабочка, жевать хлеб и яйца и пялить бельма на пень: а вдруг из него в самом деле выползет, выскочит что-то немыслимо страшное, чего и не ждешь, почище заколдованного принца…

Один Яшка Петух, поев и покурив сухих березовых листьев, которые он свертывал трубочкой, накашлявшись до слез, лег на живот, ничком, не желая ни на что смотреть. А ведь все пробовали дымить ртами и ноздрями, перевели дух от курения и кашля и таращатся, любуются.

Шурка знал, почему Яшка нынче такой, не похожий на себя, раздраженный, сердитый, то свистит и озорничает, всем командует – не перечь ему, слушайся, исполняй, то молчит, как сейчас, и ни на что не хочет смотреть и радоваться.

Сковородник сел Яшке на лохмы и, отдыхая, задремал. Он был не из простых, обыкновенно больших, серых, с дымчатыми крыльями, что висели недавно над цветами на лесных солнечных полянах. Этот сковородник маленький, тонкий, как драночный гвоздь, синий, с жестяным сверкающим отсветом и прозрачно-черными крылышками, красавец из красавцев, какие водились чаще всего у Гремца и любили нежиться на широких, лопухами, листьях кувшинок. Должно быть, Яшкин лохматый, просторнонеподвижный затылок чем-то напоминал красавцу знакомую кувшинку и вполне его устраивал.

Шурка смотрел на синего сковородника, а видел совсем другое. Он видел мертвенно-бледное лицо Яшкиной матери, лежавшей на кровати, слышал ее кашель и прерывистый шепот синих губ:

– …подружку дорогую, Полю, просила… к себе взять ребят… Обещала… Да ведь у нее свое горе, не до чужого… Ей одного хватит… своего… на всю жизнь.

– Чего ты выдумала несуразное? Полно, полно! – успокаивал дядя Родя, сидя на краешке табурета возле кровати, одетый, в солдатской фуражке, и гладил плечи, волосы, сиреневые щеки жены.

Он, Шурка, прибежал в усадьбу, как всегда, за Яшкой гулять, но Петуха дома не оказалось, и сестренки его не видно. Шурка стоял на дворе у раскрытого окошка людской, все слышал и все видел, понимал, что нехорошо подслушивать, и не мог уйти.

В Петуховой комнатенке светло, чисто прибрано. И такая же чисто прибранная, в светлом платье лежала поверх лоскутного ситцевого одеяла тетя Клавдия.

– Нет, слушай меня, – кашляла и плакала она. – Слушай мою молитву перед господом богом… Не оставляй ребят без матери… Заклинаю тебя, Роденька: женись!.. Хоть не родная, а все будет мать… На вдове женись, на доброй, ласковой. За молодой не гонись. Молодая-то народит тебе кучу, о своих одних будет думать… А вдова и моих пожалеет беспременно… Место в сердце найдется…

– Да хватит тебе глупости говорить! – останавливал дядя Родя. – Поправишься. Как можно такое думать?.. Запрещаю!

Он разговаривал все веселее и веселее и, смеясь, подхватил жену на руки, деревянная старая кровать заскрипела. Он понес по комнатке тетю Клавдию, щекотал ее бородой, уронил фуражку, половицы ходили у него под сапогами.

Прежде, когда дядя Родя, выпив, носил на руках, в шутку, маленькую, пугливо-молчаливую тетю Клавдию, урчал и дразнил ее бородой, весело было смотреть, как отбивалась, сердясь, Яшкина мамка. Сейчас она лежала пластом, и было жалко и страшно глядеть на нее и слушать притворно-веселый голос дяди Роди.

– Завтра доктора, самого Гладышева привезем. Заладила, перестань!.. Приедет – вылечит тебя!.. Не сумлевайся, поставит на ноги.

– Ах, господи, царица матушка небесная, как бы хорошо, – улыбнулась через силу, неловко-застенчиво тетя Клавдия и пошевелилась на руках, обняла мужа за шею. – Хоть немножко бы пожить, за ради ребят… вырастить.

– Поживем! Вырастим! Время-то какое, иначе и нельзя, по-новому заживем… Антониду курносую замуж выдадим, приданое отгрохаем не хуже людей. Якова тоже охомутаем, баловника, женим, внучат будем тетешкать… А что? Потешат нас, стариков! – смеялся дядя Родя.

И от этих слов и смеха словно бы ожила тетя Клавдия освободилась от рук мужа, вспомнила, что дело идет к ужину, побежала ставить вечерний самовар. Шурка принудил себя уйти от окошка на цыпочках, хотя теперь можно было и не уходить.

А наутро привезли из уезда на Ветерке, в двуколке доктора Гладышева, старого, толстого; он пыхтел и сопел беспрестанно дымил городской папиросой и сердито требовал, чтобы тетю Клавдию немедля везли к нему в больницу, а дядя Родя почему-то не соглашался. Он увел доктора в сени, они там долго курили и разговаривали. Бабы Василия Апостола слышали, как дядя Родя будто бы сказал Гладышеву: «Раз последние ее дни, пускай дома, с ребятами, со мной будет, все легче». И Гладышев перестал требовать к себе в больницу тетю Клавдию, принялся изумленно выспрашивать про Совет, про усадебные дела, качал седой стриженой головой и кивал, будто соглашался, и спорил, даже опять сердился и точно совсем забыл про больную. Только когда тяжело садился в двуколку, спохватясь, засопев, пообещал прислать лекарств и прислал, но тете Клавдии лучше от них не стало. Все ребята это знали, понимали состояние Яшки и не смели ему ничего говорить и выспрашивать его не смели, потому что этого делать было нельзя. Они притворялись, и это тоже было тяжело. Конечно, Володя-питерщичок обо всем догадывался и тоже притворялся.

Вот он перестал есть яйцо и таращиться по сторонам. Заметил синий сковородник на Яшкином затылке.

– Яша, слушай, – неожиданно позвал Володя, – хочешь поносить мой «Смит-вессон»?

Петух поднял голову. Синий красавец сковородник затрепетал черно-прозрачными крылышками и улетел.

– Хочу, – сипло сказал Яшка.

– На всю неделю, до воскресенья, – расщедрился Володя. – Идет?

Петух тряхнул лохмами, они поднялись привычным воинственным гребнем. Петух стал обыкновенным Яшкой, забиякой, который никому и никогда не давал спуска. Уж теперь, с револьвером, он и подавно никому не уступит, так и знай.

– Чужим не показывай. И патрончик береги, не стреляй, – наставлял Володя.

– Учи ученого! – свистнул Яшка, принимая револьвер.

Поделился в березу, в Гошку и Андрейку, громко щелкнул языком, крикнув «Убиты наповал!», и победоносно-счастливо спрятал «Смит-вессон» под рубаху, за пояс.

Слава богу, хоть этим утешился, ублажился ненадолго.

Все молча одобрили поступок Володи Горева, сообразительного, доброго парнишки, и не завидовали Петуху.

Да им и некогда было завидовать. Совсем близко донеслась из леса девичья песенка, и ватага, беспокоясь, стала прислушиваться.

Кто поет? Кто тут шляется по ихнему Заполю? Еще увидит костер, опрокинутый ведерник, скорлупу от яиц, и пир на весь мир сразу может обернуться большой неприятностью…

Глава III
НЕВЕСТА НА ВЫДАНЬЕ

Петух, распоряжаясь, швырнул ведерник в кусты. Каждый торопливо прибрал около себя заметные улики и! отправил их вслед за ведерником. Колька принялся тушить костер. Ну это уже было лишнее, ему не позволили. Кому какое дело? Гуляли удалые молодцы по Заполю, искали грибы-колосовики, не нашли, потому что рожь еще не колосится, устали, сели отдохнуть и развели махонький огонек для утехи. Вот лежат вокруг теплины и ведут свои разговоры, не лень – послушай, да ухом, не брюхом. Володя Горев рассказывает им про революцию в Питере, страсть интересно. Послушает, поваляется ребятня на мхе и двинет домой, а костер загасит. Не беспокойтесь, знают: с огнем в лесу баловаться нельзя, не маленькие, пожара не устроят.

Шурка мысленно оправдывался вместе со всеми, объяснял, как они попали в лес и что тут сейчас делают, а сам невольно и беспокойно прислушивался к песенке Голос звонко-протяжный, тонкий, девки не девки, но и не девчонки, ближе к девахе-певунье, вот он какой голосок, вроде знакомый, чем-то отличительный, немножко забытый, а теперь вдруг припомнившийся, но не совсем. Да чей же это школьный дискант? Шурка сам поет на уроках почти таким же.

 
– Не ходи, молодец, мимо моего саду,
Не топчи, кудрявый, душистую мяту,
Не для тебя садила, не для тебя поливала,—
 

грустно выводил голосок, жаловался, тосковал и все приближался, становился с каждым мгновением понятней, знакомей:

 
Для того мяту садила, кого я любила,
Для того я поливала, кого целовала…
 

У Кишки долговязой стучало в груди и поднималась к горлу песня ответно. Он догадывался и не хотел, не мог верить самому себе. Откуда в Заполе оказался этот голосок? Но поди ж ты, оказался, вот он, совсем как у девки-невесты, ни с каким другим не спутаешь:

 
Не стой напрасно у крылечка,
Не злоби сердечко!
 

А про кого песенка? Парней-то ведь у ней двое: для одного – душистая мята, для другого… Он боялся думать об этом. Может быть, одно озорство, давнишнее, к которому он не привык и никогда не привыкнет. Нет, он не хотел бы понапрасну торчать у крыльца. Пускай другой постоит, поторчит попусту – так ему и надо! Ах, как было бы хорошо, если так! Но ведь все с некоторых пор идет по-другому…

Шурка глянул с холма вниз, на луговину.

– Смотрите, Растрепа… с матерью! – громко-равнодушно сказал он.

Ребята вскочили, не сразу поверили. Всмотрелись – правда: по лесной поляне, мимо ключа, шла к ихнему холму Катька Тюкина с книгой под мышкой и рвала цветы. Она напилась из берестяного ковшичка и опять запела, зазвенела. Мамка же ее пить не стала, брела с узелком дорогой, что вела из Заполя в село.

Опасность миновала, молодцы-удальцы толпились на холме, на его крутом краю, и орали:

– Катька, иди сюда-а! Вкусненьким угостим!

– Не узнала нас? Не слышишь, эй, глухня?!

– Растрепа, тебе говорят, иди к на-ам!

Катька даже запнулась от неожиданного окрика, перестала петь, замахала веником цветов, догнала мать и, должно быть, отпросясь у нее, вернулась, полезла на холм.

– А я знаю, откуда они идут, что тут, в Заполе, делали, – сказал Шурка.

– И я знаю, – откликнулся Петух.

– И я! И я! – подтвердили Андрейка и Гошка.

Один Володя Горев не знал и не догадывался.

– Катькин отец во мху прячется, в шалаше, от суда, – сказал ему Шурка. – Еду носили, не иначе… Никому ни гугу, понятно?

– Камень! – ответил питерщичок.

И больше на эту тему ребята не разговаривали. Не полагалось: тайна страшенная, все село ее знало и помалкивало.

Но была на свете еще одна тайна, которую никто словно бы и не знал, не видел, кроме Шурки. Он был удивлен, огорчен немного, но больше обрадован, разгадывал ее и не мог разгадать полностью. Хватило бы ему этой одной тайны досыта. Так нет, недавно прибавилась неожиданно вторая, горше. Тут нечего было удивляться и радоваться, тайна пострашней той, которую знало все село и помалкивало. Он тоже помалкивал. Ее-то, новую тайну, он, кажется, мигом разгадал, но не имел нрава об этом даже думать, не то что говорить. Да и не в том совсем дело. Надобно притворяться, что никакой второй горько-страшной тайны нет, может, и первой нет, и на все это плевать, чихать, как делает Мишка Император. Индивид, говоря про австрияков и германов. Шурка изо всей моченьки старался чихать и плевать на свои тайны, однако у него это выходило довольно плохо, признаться откровенно, совсем не выходило. Стоило вот услышать песенку про душистую мяту и крыльцо, как он, сам того не желая, хватался обеими руками за мяту и уверял себя что не его гонят от крыльца.

Все нынче получалось по-другому, не как раньше, сложней, мучительнее и одновременно как-то неопределенней, со смутной надеждой на добрый конец и со страхом, что никакого доброго конца не будет, не предвидится! Правда, хроменькая питерская девчушка Ленка, о которой он только что узнал, вдруг поселила в душе что-то похожее на радостную надежду. Но, может быть, он опять ошибается?

Прежде при известных встречах можно было притворяться, будто кое-кто для него вовсе не существует, он, Шурка, не видит и не слышит этого человека, и его не слышат и не видят. Еще лучше было водиться напропалую с толстушкой Анкой Солиной, играть с ней в камешки, тогда уж только держись, не зевай, и царапки тебе живо достанутся и по шапке ненарочно съездят, очень скоро состоится примирение. И не примирение, просто так, будто ничего не было. Теперь же и притворяться надобно по-другому: делать вид, что ровно ничегоньки не произошло и не могло произойти, потому что ему ничего не жалко, и не надо ему никого, он живет-поживает сам по себе, одинешенек и счастлив… Где кольцо, которое он подарил зимой? Она не носит, потеряла, наверное, давно, как он потерял ее носовой платок с вышитыми голубенькими буковками. Когда обронил, не помнит. И не надо ничего помнить. Пусть все забудется…

Шурка смотрел исподлобья, как взбирается на холм Катька, цепляясь одной, смуглой от раннего загара, зверушечьей лапкой, а другой лапкой держа свой веник, обрывается и, хватая ягодники и белоус, упрямо лезет наверх, ободряемая возгласами ребят; он жмурился от огненно-рыжих волос, полыхавших на солнце, заплетенных в косу, свернутую на затылке, щурился от знакомо-зеленого света кошачьих глаз, непроизвольно смеющихся, застенчиво-веселых. Катька что-то отвечала ватаге, за криком не разберешь, и поднималась медленней, степенней, одергивая юбку, поправляя движением плеча кофту.

Растрепа все меньше походила на мальчишку. Не лазила больше по деревьям, не дралась, не плевалась и останавливала других. Вместо амбарного ключа с гвоздем на гайтане, из которого прежде, набив спичечными головками, палила как из ружья, она таскала нынче в кармане юбки круглое, в жестяной оправе зеркальце, купленное в лавке Олега Двухголового. Она украдкой вынимала зеркальце и зачем-то в него смотрелась. А ведь в памятную Тифинскую, на гулянье у церкви, когда Шурка выиграл в «счастье» на вертушке такое же зеркальце и потом запулил- его в дроздов, которые трещали, мешали, Катька не захотела искать зеркальце в кустах, хотя Шурка разрешал взять себе. Вся и забава в теперешнем ее зеркальце на обратной стороне – там, под стеклом, катаются три дробинки и форсит румянистая девица с дырочками на свекольных щеках и подбородке. Поворачивая осторожно зеркальце, надо закатить дробинки в дырочки. Не так-то легко это сделать: закатишь одну, другую, станешь загонять последнюю, а две возьмут и сорвутся, выскочат из дырочек – начинай все сначала. Но Растрепа, вынимая зеркальце, не играла дробинками, она, дурища, разглядывала себя и словно не могла наглядеться. Почему? Вот это и была первая, не разгаданная до конца Шуркой, приятно-волнительная тайна.

Катька беспрестанно одергивала свою синюю, белым горохом старую юбку, прятала под нее босые ноги, когда сидела, поджимая их под себя ровно курица. Стала любить чистоту, приборку, примывку пола в избе. Это она-то. Растрепища, самая прежде грязнуля, в «цыпках»! И главное, что приметилось Шурке еще зимой, Катька терлась около мамок, как большая, и особенно льнула к девкам, подражая им во всем. Она и держалась как девка, пела ихние песенки про мил-дружка, суженого, повязывалась в жару платком, как Клавка Косоурова, стягивая концы не под подбородком или на шее, сзади, а на маковке, на эдакий особый фасон. Неизвестно как держался у нее платок на рыжей голове, торчал словно питерская какая шляпка. Нынче Катьку не назовешь Растрепой, кто и зовет, так по привычке.

Шурка был удивлен и огорчен и чем-то немножко обрадован. Что-то таинственное происходило с Катькой. В ее преображении, может, и не одна игра, кто знает. Он смирился бы, попривык, кабы не… Ну да об этом думано. повторять – сердце бередить.

Конечно, Тюкина Катька бывала, и нередко, прежней девчонкой, хоть и без мальчишеских замашек. Но часто на нее теперь находило непонятное баловство, похожее на обезьянничанье, и она внезапно становилась девкой Сейчас на Растрепу, верно, набежала сильно эта таинственная блажь, и она, со своей песенкой и червонным тугим узлом на макушке, казалась невестой на выданье.

Несказанно-мучительней была вторая Шуркина тайна.

– Хочешь яичко? спросил Володя, кокнув по хворостинке последнее из своей доли яйцо, протягивая его гостье.

Катька покраснела.

– Спасибо. Не хочу

– Да возьми… тепленькое! – настаивал питерщичок.

А Гошка Аладьин сразу проболтался:

– Мы тут объелись яйцами.

И тоже великодушно предложил незваной гостье подарочек.

Растрепа оглядела костер, ребят и на особицу Володю-питерщичка, даже легонько шлепнула того цветами и книжкой. Он был к ней всех ближе, может, поэтому она созорничала. Все ее лицо, кругленькое с некоторого времени, осветилось лукаво-мягкой улыбкой. – Погодите, скажу, зададут вам дома деру, бессовестные!

– Но, но! Бери, ешь знай, – миролюбиво пробурчал Петух.

Катька, смеясь, дразнила, а смуглая, свободная лапка ее застенчиво приняла от Володи и Гошки яйца. Она опустилась возле костра, поджав босые ноги и одернув юбку, принялась чистить яйца и есть.

Она ела без соли, откусывала понемногу, словно нехотя, жевала не разжимая губ, церемонясь. Она была как куколка, маленькая, румяная, нарядная, даром что в старье, светленький горошек так и сыпался, катался по синей юбке и кофте У Катьки пропала угловатость в движениях, резкость в голосе, все она делала нынче мягко и ловко, только смотри, любуйся; что она говорила, казалось ласково-шутливым, приятным, слушать не наслушаешься. Но Шурка не мог ни смотреть, ни слушать.

Он вскочил. Как хорошо, что не успел съесть последнего яйца, двухжелточного, самого крупного.

– Попаду или не попаду? – закричал он

– Не попадешь! – подзадорили Яшка и Андрейка. – Где тебе, промажешь!

Щурясь, целясь, он размахнулся, и белая молния ударила в ближнюю березу, оставила на атласной коре золотую звезду.

– Дурак! – сказала Катька.

– От дуры слышу, – ответил Шурка.

– Кишка долговязая! Бахвал!

– Растрепища!

Куколка мигом обратилась в кошку. Зеленые глаза ее стали круглыми, замерцали, а лапки живо навострили коготки. Но кошка тут же и пропала – вот оно, диво.

– Съел бы сам, чем березу кормить, – рассудительно-насмешливо сказала Катька, вынула зеркальце, беленький платочек и, смотрясь, принялась слюнить и тереть губы, хотя они не испачкались желтком нисколько, краснели спелой малиной.

Он остался долговязым Кишкой, а она снова была невестой на выданье.

За ельником, за старыми Житнищами, далеко-далеко в Великом мху кто-то протяжно заиграл в пастушью трубу.

– Журавли кричат, – определил Яшка.

Всезнающий Колька Сморчок кивнул утвердительно.

– Это что, потрубят и перестанут, не ахти невидаль, – добавил он снисходительно. – А вот утром, раным-рано, как солнышку взойти, они, курлыки, еще и пляшут.

– Выдумщик! – фыркнула Катька.

– Нет, взаправду? – пристал к Сморчку питерщичок.

– Правда, правда! Я видел, честное школьное слово! – поспешно отозвался Андрейка Сибиряк, не давая Кольке раскрыть снова рта. – Слушайте меня, большаки-революционеры, я вам доложу текущий момент, – воодушевляясь, продолжал он. – Прошлую весну наша телка Пеструха, новокупка, отбилась в Заполе от коров и не пришла вечером со стадом домой. Мы с мамкой побежали искать. Дотемна кликали по лесу – не выходит и голоса не подает, ровно ее волки задрали… Мамка, конечно, причитать, а толк какой?.. Чуть свет мы сызнова в Заполе. До самого Великого мха дошли. И что вы думаете? – понизил голос Андрейка, рассказывая и глазами и руками, и все придвинулись к нему. – И что же думаете геноссы вы мои? Журавли там, в болотине посреди моха кричат, а Пеструха стоит на удивление в кустах, под ольхой, и слушает, ей-богу, так ушами и водит! Мамка от радости в слезы, хлебом телку кормит, фартук ей поскорей на шею, чтобы опять не убежала, потом отдышалась и говорит мне: «Смотри-ка, журавушки, никак, хоровод водят, господи!» Я вгляделся, верно, собрались журавли на болоте кружком, трубят, кланяются друг дружке, крыльями машут, голенастыми-то длиннущими ногами так и приплясывают, так и выделывают коленца, уморушка!

– А я барашка слышал ночью на волжском лугу, – похвастался Гошка. – Ну не ночью, поздно вечером, шли с папкой с Волги, с уженья. Слышу, блеет в небе ягненочек, ровно заблудился, жалко блеет: «Бя-а!.. Бя-а-а». Откуда ягненок на небе? С нами крестная сила! А папка мне говорит: «Не бойся, это бекас токует, куличок. Высоко залетел, крылышки сложил и падает… воздух в крылышках, в хвосте и свистит».

– Умняга твой батя, все знает, – сказал уважительно Петух.

Журавли и барашки не интересовали лишь одного камрада-большевика. В другой бы раз он словечка не пропустил, от себя непременно чего-нибудь важного, интересного добавил обязательно. Нынче добавляли другие, весело болтали с Володькой и, что бы он ни сказал, смеялись: «Ой, врет! Смотрите, как врет, неохота слушать!» А сами, эти другие люди, этот единственный человечек, который из всех замечался, не спускал глаз с питерщичка-старичка (опять стал оным Володя), пододвигался ближе и все прятал ноги под себя, одергивая на коленях юбку, разглаживая складочки и милым, мягким движением шеи и лопатки поправлял сваливавшуюся с плеча кофту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю