412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ) » Текст книги (страница 28)
Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:16

Текст книги "Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)"


Автор книги: Василий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 123 страниц)

И как дешевый перстенек когда‑то спас Шурку, сотворив чудо, так и молотило, обыкновенное, березовое, вняло его жалобной мольбе, простило и выручило, как могло. Оно заехало на материн цеп, запутало его ремнем, и мать, не глядя на Шурку, внезапно распорядилась:

– Ворочай снопы, Санька.

Ух, с каким наслаждением брякнулось и растянулось на току стопудовое усталое молотило! Оно отдыхало, и Шурка отдыхал, повертывая сноп за снопом нетронутой стороной на свет. Каждая соломинка распрямлялась золотым прутом. Каждый колосок, полный ржи, а который уже и полупустой, шевелил белесыми обломанными усами, и зерна высовывали из колючих гнезд курносые желтые носы.

Шурка сорвал один приглянувшийся колос без малого в четверть, подставил ладонь, щелкнул по колосу пальцем, и на ладонь скатились ржины, похожие на крохотные продолговатые орешки. Он запрокинул голову, раскрыл рот и ссыпал туда, как в мельницу, эту благодать. Жернова заработали, язык замесил квашню, жар повалил из печи, и во рту запахло свежим теплым хлебом, как медовым пряником…

Солнце забралось на конек Аладьиного сарая. Все вокруг ослепительно белело и искрилось, как в зимний ясный день. Но уже маревом струился теплый пар над светлым гумном, над снежными крышами амбаров. Шурка видел, как белый, точно вырезанный из блестящей жести, осиновый лист, валявшийся под ногами, темнел н краснел на его глазах и скоро заиграл багрянцем и бисерными росинками.

Затрубил в селе Сморчок, закричали и поднялись с берез ночевавшие грачи. Захлопали торопливо калитки по дворам, замычали коровы. Встал за Гремцом в небе розовый столб над избой Вани Духа.

Пока Шурка переворачивал снопы, пробовал рожь, поглядывал по сторонам, молотильщицы прошли посад, начали без отдыха второй заход, и мать приказала резать пояски. Это было одно удовольствие. Вооруженный старым, ржавым серпом, Шурка шел за бабами, ступал башмаком на комель обмолоченного снопа, живо поддевал, как крюком, зубастым кривым концом соломенный жгут, которым был перевязан сноп, и дергал серп на себя. Сноп разваливался, странно легкий, короткий, с обмякшими пустыми колосьями. Но все равно мать, Солина молодуха и Марья Бубенец пошли по посаду в третий раз, и Шурка с сестрицей Аннушкой вилами кидали им под молотила солому; потом ее выбивали граблями, таскали охапками за ригу на овинник и складывали в лохматый омет.

И снова горячие грузные снопы, скинутые с колосников, устлали ток, и березовое молотильце опять очутилось в отдохнувших Шуркиных руках.

Этот второй посад показался ему много короче прежнего. Шурка старался, как наставляла его мать, ударять ровнее, беречь силы. Но вскоре и этого не потребовалось. Все чаще и чаще он стал забывать, что надо поднимать и кидать цеп, ловить то единственное мгновение, в которое можно поспеть это сделать.

Кто‑то другой, сильный и спокойный, работал за Шурку. Без всякой его воли и усилий березовое молотильце теперь само управлялось складно и вместе с другими цепами звонкой знакомой скороговоркой без устали выговаривало одни и те же понравившиеся слова:

«Эй, чи – ще, чи – ще вы – ко – ла – чи – вай!.. Эх, боль – ше хле – ба на – мо – ла – чи – вай!»

Шурке оставалось слушать эту веселую припевку, ловить краем уха, о чем толкуют между собой бабы, и думать, что взбредет в голову.

Бабы тараторили, как молотила, каждая про свое, точно думали вслух:

– Окромя почты, виноватых нету… Страшно сказать, что вытворяют: солдатскими письмами избы топят!.. Не мудрено, что с весны нет весточки. Откуда ей взяться?

– Вестимо… может, в тюрьме‑то, говорю, и спасется, останется жив…

– Да ведь, господи, которые и камнем в воду канули, а опосля сыскались, воскресли, ай, право! Чу, в Карасове Митрий Сидоров, горшель, вернулся… А уж как убивалась Агафья‑то, в ниточку высохла, два года не было ни слуху ни духу.

– Прогне – евали бога… Пло – охо без муженька – а! Уж, бывало, мой‑то Ва – а–нечка…

А Шурка в приятном забытьи думал свое, хозяйское. Вот отмолотятся, сгребут рожь в ворох, он возьмет лопату и будет веять зерно. Он знает, как это делается, насмотрелся. Он снимет шапку, постоит на току с непокрытой головой, как дяденька Никита Аладьин, определяя по шевелящимся волосам, откуда дует… Ах, батюшки, да ведь он стриженый! Ну, так он сделает по – другому, еще проще, как учил Григорий Евгеньевич узнавать ветер: послюнит палец, поднимет его повыше, и палец сразу скажет, с какой стороны холодит, тянет слабой прохладой. Шурка станет боком к ветерку, подхватит лопатой добрую кучку ржи, важно крякнет и подкинет вверх, не высоко и не низко, в самый аккурат. И тотчас соломинки, пустые колосья, всякую дрянь отнесет дуновением в сторону, а к ногам, на чистое место, упадут градом зерна. Самые крупные, как горох, свалятся отвесно, почти рядом с лопатой, которые помельче – упадут наискось, дальше, а самые тощие, легкие отлетят совсем далеко, к полове.

Не торопясь, истово будет он колдовать лопатой. Пыльная дорожка протянется через весь ток на гумно. А золотая, с гребнем, гряда провеянного, чистого хлеба станет расти и расти. И придет желанный срок, когда Шурка поднимет на плечо, чтобы отнести домой, мешок с рожью и не пошатнется под его отрадной тяжестью…

Он очнулся от веселого голоса матери. Бросив цеп, она бежала навстречу Ване Духу, который торопливо шел гуменником, ведя в поводу светло – гнедую, с густой темной гривой и белой метиной под челкой красавицу Вихрю.

– Иван Прокофьич, голубчик, да почто же ты?.. Я бы сама! – кричала обрадованно мать, на бегу поправляя сбившийся платок и еще издали кланяясь. – Уж так ты меня спас, так выручил… Спасибо!

Шурка кинулся за матерью.

Ваня Дух не обманул, дает лошадь, сам ведет кобылу к риге! Принимай узду, Александр, хозяин любезный, поворачивайся живей с молотьбой, запрягай Вихрю в плуг. Вот он, праздничек долгожданный, чудо из чудес, как в книжке, где всегда все происходит неожиданно и удачно. Пожалуй, и в самом деле Шурка нынче разговеется, пройдется за плугом, упросит мамку и покажет ей, что такое есть всамделишный пахарь. Эх ты, раскрасавица Вихря, кобылка ретивая, из меди литая, быстроногая, хвост трубой!

– Спасибочко, спасибочко, Иван Прокофьич!.. А уж я боялась, глупая… В один уповод подниму зябь, – говорила счастливо мать, улыбаясь, идя рядом с Тихоновым, лаская Вихрю за челку. Она тянулась рукой, чтобы принять узду.

– Да, вот… зябь! – мрачно сказал Ваня Дух, не выпуская повода, озабоченно морща узкий лоб, так что брови срослись у него с черным ежиком волос. – Прежде никакой зяби не знали, а хлеб родился получше нынешнего. Навыдумывали – зябь, зябь, а жрать нечего… Спи у меня, ты! – раздраженно дернул он кобылу за повод и ускорил шаги, точно убегая от Шуркиной матери. – Попутал лукавый… лба перекрестить некогда. Связала меня нелегкая с проклятой барской землишкой. Самому пахать надо – тка. Нескладно одной‑то рукой. Тащись вот ни свет ни заря… – бормотал он.

Мать побелела, отшатнулась от лошади и замерла на месте.

– Да ведь обещал! – слабо, безнадежно крикнула она, кидаясь вслед за Тихоновым, нагоняя, кланяясь ему в сутулую серую спину. – Гуменник‑то я тебе весь выкосила… Христом – богом прошу, Иван Прокофьич… хоть на часок!

Виляя крутым задом, с сочным хрустом давя отаву кремовыми точеными копытами, Вихря насмешливо махала Шурке пушистым хвостом.

Он дико огляделся, поискал, нет ли где поблизости камня покрупнее. Камня он не нашел, а заметил Никиту Аладьина, который стоял с порожней гуменной корзиной возле своего сарая. Уронив, как всегда, голову на плечо, Никита слушал, как плачет и бессвязно молит Шуркина мать, забегая навстречу Ване Духу.

– Я живо… как межник полоска. Отработаю еще на льне либо на картошке… Побойся бога, ведь обещал!

– Не отказываюсь. Опосля дам с полным нашим удовольствием, – отвечал Ваня Дух и все понукал, торопил кобылу. Вихря надвинулась, ткнулась ему мордой в плечо. Он, оскалив зубы, ударил ее кулаком, обмотанным уздой. – Ба – луй, стер – рва!

Коротко, мрачно взглянув исподлобья на Шуркину мать и неожиданно, с усилием кривясь черной улыбкой, проговорил:

– Ума не приложу, что мне с тобой делать, Пелагея. Приспичило? Экий репей, право. Разве вот что… попаши‑ка мне денек – другой… а потом и свею зябь подымешь. Это я жалеючи говорю, – поспешно предупредил он.

– Совести у тебя нет, Иван Тихонов, – отчетливо – ясно сказал Никита Аладьин от сарая и пнул ногой корзину. – Провоевал, должно, совесть… как руку.

Ваня Дух оглянулся. Плоский рукав пиджака хлестнул его по спине.

– У тебя займу совести! – огрызнулся он.

– Не дам, – строго сказал дяденька Никита. – Видно слепому, куда ты лезешь. Ну, карабкайся, да смотри не свались… А солдаток у меня не смей обижать.

– Обидишь вас, дьяволов голопузых, как же! – затрясся Тихонов, и черный огонь осветил его озабоченное, перекошенное злобой лицо. Отругиваясь, он рванул кобылу за узду, побежал по гумну рысью.

Шурка с матерью поплелись обратно к риге.

Мать перестала плакать, но такое безысходное отчаяние было в ее бледных, скорбно сжатых губах, в оброненных, попусту болтающихся руках, во всей ее понурой, согнутой фигуре, что теперь заревел Шурка, жалея мать и себя и пуще всего, что не придется ему потешиться, попахать плугом. От обиды ему хотелось провалиться сквозь землю, умереть в одночасье, – так было скверно на душе.

– Перестань, – сурово сказала мать, выпрямляясь. Гнев и решимость хлынули и залили ей румянцем щеки, а пальцы рук судорожно сжались в кулаки. – Врешь, живоглот, нечистый ты дух и есть, врешь! Голопузыми не жили, – бормотала она. – Молчи, Санька, не помрем. Лопатой вскопаю полосу, а не отступлюсь.

– Пелагея, слышь – ко! – позвал, нагоняя, Аладьин. – Бери завтра моего хромого мерина и паши. Ничего, – упрямо добавил он на протестующий возглас матери, – потихоньку старый вытянет… Эко диво – хромота! Теперича, гляди, весь белый свет хромает, шатается, а не падает, черт его побери!

Но белый свет, который окружал в эту минуту заплаканного, повеселевшего Шурку, не хромал и не шатался. Белый свет горел нестерпимо зеленым влажным огнем.

Заморозка на гумне как и не бывало. Мокрая, лаковая трава, лопухи и крапива словно выросли за ночь, стали выше и гуще. Каждая изумрудная былинка, непокорно молодая, расправлялась на солнышке, поднимала голову и прихорашивалась, блистая ожерельем и серьгами с драгоценными прозрачными камешками. Только в синеватой тени амбаров и житниц, под кустами бузины и вербы, еще лежал тускло – серый, как просыпанная соль, иней, но и туда уже подбирались теплые лучи.

Нет, на этом белом добром свете стоило жить и было что делать!

Глава XII
ДОЛГИЙ ЯЗЫК – ПОГИБЕЛЬ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА

Вот как хорошо началось утро этого памятного воскресенья. Надвинулась было гроза, погремела, попугала и прошла стороной, спасибо дяденьке Никите Аладьину.

После грозы всегда выглядывает солнце. После горького все кажется сладким. Шурка был отчаянно счастлив. Ничто не предвещало беды. Напротив, все обещало одни радости и удовольствия.

Управившись за завтраком с двумя горячими лепешками с творогом и сметаной, выпив кружку кипятку с молоком (от нетерпения он разбавил кипяток, по обыкновению, сырой водой, чтобы не засиживаться за столом), Шурка, прихватив Ванятку, побежал на ток стеречь ворох от прожорливых кур и вездесущих галок и воробьев. Пока мамка топит печь, прибирается в избе, того и гляди растащат птицы зерно. Надо было торопиться.

Он лишь недолечко задержался на шоссейке, проводил до моста Матвея Сибиряка, шедшего на станцию, к поезду, с опухшей от слез женой и печальным Андрейкой. Шурка пожалел Андрейку и его мать и порадовался – погордился за дяденьку Матвея. Гляди, какой он, георгиевский кавалер, лишний денек не отсиживается дома, торопится на позицию, спасать русское царство. И сам поклялся в душе, что не задержится ни одной лишней минуты в деревне, укатит с Яшкой Петухом на фронт, как только разделается с зябью и припасет сухарей на дальнюю дорогу.

Мужики и бабы, возвращавшиеся из церкви, от обедни, не останавливали Сибиряка, не заговаривали с ним, понимая, почему он торопится. Мужики уважительно, с одобрением, как показалось Шурке, снимали молча праздничные, с лаковыми козырьками, картузы и не сразу ставили их обратно на головы. Бабы низко – низко кланялись, начинали утираться концами платков и подолгу смотрели вслед Матвею. Бабка Ольга, в шерстяном питерском платье, но в лаптях и с корзинкой, перекрестясь и всхлипнув, не утерпела, жалобно проговорила:

– Ох, поскорей там кончайте войну, заживо помираем! Миша, батюшко, инператор мой, где ты?.. Спаси вас царица небесная, матушка!

Широко и твердо ступая по булыжникам сбитыми сапогами, Матвей отвечал на приветствия, прикладывая ладонь ковшом к зеленой фуражке, и как будто распрямлялся, высокий, бородатый, в серой шинели с туго набитой котомкой за плечами. Шурка пожалел, что дяденька Матвей надел шинель в рукава, ведь не все, наверное, видели, что у него там есть на гимнастерке. Ему и самому, признаться, хотелось еще раз кое на что взглянуть на прощанье.

И Матвей, словно догадавшись и решив побаловать Шурку, распахнул на мосту шинель.

– Экая стоит благодать… бабье лето и есть, – сказал Матвей, задумчиво улыбаясь, оглядывая светлый, слабо журчащий по камням и сваям Гремец, раззолоченные на солнце березы возле кабатчиковой избы, край синего глубокого неба. – Не горюй, матка… вернусь. Скоро.

Заметил Шурку и подмигнул ему:

– Что ж батьке поклона не посылаешь?.. Передам. Шурка засмеялся, закивал белобрысой головой, посмотрел на дорогой крестик, простился с ним и с дяденькой Матвеем и ветром полетел обратно. Братик не поспевал на своих ногах – палочках, отстал, захныкал. Пришлось сгоряча дать ему порядочного «леща», а потом, как всегда бывает, чувствуя угрызения совести, утешать, сажать на закорки.

Повстречавшейся у колодца Катьке Шурка, болтая, намекнул, что, очень может быть, он скоро пропадет надолго, а когда вернется – все ребята лопнут от зависти. Да, пусть она попомнит его слова, так оно и будет: он исчезнет, ровно шапкой – невидимкой накроется, ищи – не найдешь, а опосля – на вот тебе – явится, как с неба упадет, и все мальчишки в школе мало что лопнут, прямо‑таки помрут, живьем сгорят от зависти, но уже будет поздно, им никогдашеньки не сделать и не получить того, что сделает и получит Шурка. Ого, она и представить себе не может, как все это будет здорово!

– Здолово, – подтвердил из братского чувства Ванятка, сидя за Шуркиной спиной, ничего не понимая и думая только о том, когда же они помчат на гумно воевать с курицами и воробьями.

От неслыханной новости у Растрепы полезли на лоб зеленые любопытные глаза. Она, конечно, попробовала фыркнуть и по – кошачьи зажмуриться, притворяясь, что ее мало интересует эта очередная Шуркина выдумка, ей некогда заниматься пустяками, надо поскорей зачерпнуть воды из колодца и бежать в избу.

Но, когда худая железная бадья, поднимаемая журавлем и тонкими, смуглыми от загара Катькиными руками, ударяясь о сруб, расплескиваясь, появилась в звонкой капели на свет и это не помогло, – у Шурки по – прежнему был таинственный вид, – Растрепа попыталась догадаться: наверное, он собирается в гости к бабуше за Волгу. Экая невидаль!.. Ну, поедет с мамкой в город на базар.

– Угадала! Угадала!

Шурка презрительно сплюнул сквозь зубы и свистнул – так далека была Катька от правды.

Ох уж эти бабы! Волос длинен, а ум короток, правильно говорят мужики. Положим, у Катьки волосы были недлинные, они торчали в разные стороны медной проволокой, и она по своим повадкам меньше всего походила на бабу. Да разные, видать, бывают и бабы, он убедился в этом нынче утром на молотьбе. И какие у нее смешные, кошачьи глаза! И вся она как рыжая кошка, маленькая, верткая, ласковая, а как ощетинится, выпустит коготки – берегись, держись подальше, иначе царапины заживут не скоро.

По всему этому и по многому другому Шурка тайком от ребят, даже потихоньку от самого себя, продолжал считать Растрепу своей невестой. Сейчас ему страсть хотелось обрадовать, поразить Катьку, одним словечком дать ей понять, что, может статься, и она, если пожелает, сгинет – пропадет вместе с ним, а потом воскреснет на всеобщее удивление, девчонки станут ходить за ней толпой, и бабы зачнут ей кланяться, как попадье. Но он не смел сказать этого словечка, понимая, что тогда от Растрепы не отвяжешься, а ведь он еще не склонил Петуха бежать втроем и неизвестно, удастся ли ему это сделать. Однако денек был сегодня особенный, все нынче оборачивалось счастливо, и сердце, прыгая, распирая грудь, подсказывало, что Петух не устоит перед важными доводами, которые тысячами вертелись сейчас у Шурки в голове и были неотразимы, – Петух уступит, согласится. Но рано, рано говорить об этом Растрепе. И приятно подразнить и немного побахвалиться перед Катькой.

Улыбаясь до ушей, Шурка глядел на Катьку и молчал.

– Ну, погоди же… Я тебе припомню. Кишка!

Рыжая кошка, ощетинясь, выгибая горбом спину, нацелилась когтями и… вдруг просияла.

– Ой, забыла! У меня что‑то есть, получше твоей выдумки. Постой, ты у меня сейчас запляшешь!

Побросав ведра, Катька кинулась в избу и вернулась с пухлой, с рваными листочками и без корочек от усердного чтения, знакомой Шурке книжкой «Путешествие Гулливера в страну лилипутов», которой он еще не читал, но о которой понаслышал много хорошего от ребят в школе. Эта книжка не давалась ему в руки, как «Таинственный остров» Жюля Верна.

– Эва, видал? Ну, что теперь, попляшешь, а? – с торжеством, тоненько кричала Катька, вертясь волчком, показывая книжку издали.

Растрепа знала, чем задобрить, умаслить Шурку, развязать ему язык. Но вдобавок она хотела и отомстить, поиздеваться.

– Где ты достала? – мрачно спросил Шурка, понимая, что роли переменились, и с отчаянием чувствуя, что ему не устоять перед соблазном. Он с раздражением сбросил братика со спины на землю, но легче от этого не стало. – В субботу книжек не меняли. Где ты выкопала?

– А вот и не скажу где. У Любки Солнцевой, на Хохловку вечером бегала, вот где… Ух, интересная!.. Смешная! Про малюсеньких человечков.

– Да знаю я… Дай почитать! – тянулся, загораясь, Шурка. Катька сунула под мышку книгу, крепко прижала ее локтем.

– Скажи, куда ты пропадешь?

– Никуда я не пропаду. Я тебе все наврал, – со страшным усилием и чудовищным неправдоподобием, краснея, погибая, выговорил Шурка, опуская глаза.

– Наврал? Ну и я наврала… Эту книжку мне надо сию минуту отдавать обратно, – протрещала Катька довольно естественно, но щеки и у нее порозовели, и она не смотрела на Шурку.

– Стыдно говорить неправду. А еще школьница, – пробурчал он.

– И тебе стыдно! Вот скажу Григорию Евгеньичу, какой ты обманщик.

– Я не обманщик.

– Ага! И я не обманщица.

– Так дай же книжку. Мне некогда, я на гумно тороплюсь.

– Мне тоже некогда, мамка воды ждет. Говори скорей, куда ты пропадешь?

Ванятка грустно топтался возле колодца, засунув палец в рот. Он таращился на спорщиков, задирал вверх пушисто – белую голову и усердно сосал палец, спрашивая его, что тут происходит.

Братик, самый умный и сильный после мамки человек на свете, которого Ванятка любит без памяти и во всем старается ему подражать, этот великий человек делает одну глупость за другой: во – первых, мучительно долго болтает непонятное в то время, как их ждут на гумне воробьи, галки и курицы и, наверное, умирают от нетерпения попробовать камня и палки; во – вторых, клянчит какую‑то грязную бумажную рвань, которую он, Ванятка, и в руки никогда не взял бы – из этой дряни даже путного кораблика не сделаешь; и, в – третьих, – самое обидное и невероятное, – церемонится с Катькой, упрашивает ее, вместо того чтобы закатить ей здоровенную оплеуху, отнять книжку, если уж она так приглянулась, и умчаться с добычей на гумно. Что с ним случилось, с умным и сильным братиком, безраздельным властелином Ваняткиной души? Что случилось с его кулаками, которые лупят Ванятку по чему попало, за дело и зазря, а тут не решаются замахнуться?

Палец ничего не мог толком объяснить, кроме одного, очень грустного обстоятельства, о котором Ванятка и сам догадывался: прокатиться на закорках, видать, ему больше не позволят.

Он успел отыскать в мусоре превосходную хворостину, а непонятный, бесполезный спор продолжался, становясь все горячее. Терпение у Ванятки истощилось. Он осторожно тронул Шурку за рукав.

– Блатик, а кулицы и волобьи?.. Я хволостину тебе пли – пас. На! – великодушно предложил он самое дорогое, что имел сейчас.

Шурка с бешенством лягнул ногой. Превосходная хворостина, ее хозяин, его добрая голова – одуванчик опрокинули ведро с водой и растянулись в луже.

Тут у Ванятки, как ни больно он зашибся, явилась внезапная надежда закончить путешествие на закорках. И от этой приятной возможности он заревел благим матом.

Но, увы, братик остался глух. Ему было не до Ванятки. Пришлось сбавить усердия, выжидать своего часа. Лежать в луже было неловко и холодно, но Ванятка приспособился, терпел, наблюдая во все глаза за братом.

– Катька… до вечера, – клянчил Шурка. – Ну, дай хоть в руках подержать, посмотреть картинки… Жалко, Растрепа? Не съем я твою книжку. Я тебе всегда даю задачник. Забыла?

– Так он у нас на двоих. Посмотрела бы я, как ты не дал. Я ведь тоже сама приношу тебе «Родное слово», стишки учить.

– «Родное слово» не твое. Общее.

– Поди‑ка! У меня в сумке лежит, не у тебя.

– Катька, не выводи из терпения. Подай сюда «Гулливера»!

– Ой, испуга – алась! Поджилки трясутся!

– Растрепища! Не доводи до греха в праздник!

– Кишка – а! Ну‑ка, тронь хоть пальчиком!

Шурка опомнился. Могло случиться, что «Гулливера» он и не понюхает, а царапины заработает наверняка. Он перевел дух, помолчал.

– Слушай, я бы все тебе рассказал, но не могу. Понимаешь, не могу! – искренне, от всего чистого сердца, с болью сказал он. – Это не моя тайна. Тут еще Яшка Петух примешан. Честное слово! А ты знаешь, какой он, Петушище, лучше с ним не связываться… И ведь есть же и у вас, девчонок, свои тайны, я к тебе не пристаю, а жду, когда ты сама расскажешь… И я скажу. Придет время, и скажу. Неужели ты не веришь мне?.. Слушай, как только соберусь пропадать, так все расскажу. Ладно?

Катька начала сдаваться – очень убедительно, по самой правде, объяснил все Шурка, в каком он был трудном положении.

– Обма – анешь? – тоненько, нерешительно протянула она, доставая и снова пряча книгу под мышку.

Шурка замолотил себя по лбу, животу и плечам.

– Как же я могу тебя обмануть, если ты… моя невеста, – пробормотал он, заливаясь заревом, поражаясь на себя, потому что с некоторых пор ему казалось – этого постыдного признания у него не вырвешь самой страшной пыткой.

Катька вспыхнула, лицо ее стало медное, как волосы. Она потупилась, поцарапала босой ногой землю, а потом закружилась, будто и не слышала ничего.

– Ну, смотри, – запыхавшись, мурлыкнула она. – Если обманешь, я с тобой больше не буду водиться и… все глаза выцарапаю!

Смеясь, Катька ударила легонько жениха книжкой по голове – такая у нее была привычка, когда она становилась доброй и счастливой.

Шурка подхватил бесценный подарок.

– Тебя? Я? Обману?! – расчувствовался он, лаская, перелистывая книжку. – В своем ли ты уме? Да ты знаешь, что я придумал? Мы с тобой вместе… Он чуть было не проговорился, но вовремя закрыл рот.

– Что? Что ты придумал? – пристала опять Катька? – Ничего, – ответил Шурка.

Книжка была у него в руках, он привязал язык, как говорится, на веревочку.

Ванятка сообразил, что наступает его праздник, и, зажмурясь, набрав побольше воздуха, подал отчаянный рев из лужи.

Не успел он вывести дикую длинную руладу во весь разинутый рот, как очутился вместе с хворостиной, грязью и мокрой рубашкой за спиной братика. Ветер засвистел у него в ушах, затрепал пушинки на голове, пронзил холодом и весельем. Но рот ему уже не подчинялся, скулил и захлебывался сам по себе.

– Нишкни, – шепнул на бегу Шурка. – Всех воробьев вспугаешь… Смотри‑ка, сколько их набралось на току. Прорва… Ах, подлые, останное зерно склюют!

Синий, мокрый, оживленный Ванятка справился со своим непослушным ртом, размазал по лицу слезы и грязь и заторопил:

– Давай сколееча! Я их, подлых, хволостиной, а ты – камнем.

– Нет, – поправил Шурка. – Ты – и хворостиной и камнем. Вояка известный, справишься… А я в омет заберусь, немножко почитаю. Эге?

– Эге, – тотчас же согласился довольный Ванятка.

К полудню Катькин подарок был проглочен без остатка – с картинками, обведенными невзначай карандашом, с маслеными звездами и суровыми нитками, которыми чья‑то добрая рука заботливо прошила вырванные, захватанные страницы, – и на грешной земле прибавился еще один долговязый белобрысый Гулливер.

Он жаждал кораблекрушения, встречи со смешными человечками – лилипутами. Ему не терпелось отведать вина, опорожнив единым глотком бочку, хотелось попробовать жареных букашек, прозываемых в тамошних местах баранами и коровами. Надо было подержать на ладошке самого царя Лилипутии и на носовом платке, которого у него не бывало с Тихвинской, разыграть сражение кавалерии, а потом, шлепая по морю, увести за собой на бечевке весь флот соседнего неприятельского государства. Пуще же всего новоиспеченному Гулливеру желалось, чтобы и ему попытались выколоть глаза, ну, по крайней мере, отравить его ядом, как собирались отравить или уморить голодом настоящего Гулливера.

Но вместо смертельной опасности ему грозила всего – навсего обыкновенная скука.

Пока он лежал в омете, уткнув нос в книжку, мать, сестрица Аннушка и Марья Бубенец провеяли на ветру хлеб. Шурка так и не успел притронуться к лопате. Мешки с рожью перетаскали, свалили в сенях, в углу. И сразу в сенях, как в риге, крепко, сытно запахло хлебом.

До пятидесяти пудов, правда, не хватало по Шуркиным подсчетам по крайности шести мешков. Но все равно потная, румяная мать, укрывая дерюжкой хлеб, истово перекрестилась, сказав весело:

– Вот мы и с хлебушком, Санька… Экий дух‑то от него запашистый, скусный какой! Так бы не отходила, все бы и нюхала… Слава тебе, лучше и не надо.

Она раздобрилась на радостях, угостила в обед яичницей и пообещала, что сама нынче наносит воды, картошки накопает и корову вечером загонит на двор, гуляйте, ребята, досыта – праздник.

Но гулять Шурке как раз не хотелось. Он не знал, чего ему хотелось; то есть он отлично знал, о чем тоскует его беспокойная, воспламеняющаяся порохом душа, но то было совершенно несбыточное, невозможное желание, и поэтому он не знал, что ему делать, и заскучал.

Хорошая книга всегда вызывала в Шурке необыкновенный подъем сил, ненасытную жажду деятельности, неодолимое желание самому испытать все, о чем рассказывалось в книге, подражать во всем тому бесстрашному, доброму, умному человеку, который, точно взяв за руку, вел его по страницам, как по тропе в гору. Они карабкались по камням выше и выше, срывались в пропасти, разбивались насмерть и снова оживали и ползли, выбирались из мрака бездны на свет, перепрыгивали через ущелья, одолевали скалы, жар, холод. В конце концов, когда они добирались до вершины, – смелый, умный и добрый человек внезапно исчезал, и Шурка оказывался один в избе, на лавке, поджав йод себя ноги, или на ступеньке крыльца с книжкой, с последней прочитанной страницей, внизу которой было крупно написано «конец», а то и ничего не написано.

Ему мучительно хотелось знать, что же там было дальше, но уже никто не отвечал, не беседовал с ним, не вел его за руку вперед. Все хорошее, что он узнал, оставалось с ним навсегда, в его пылающей голове, в громко колотившемся сердце, но ему всего этого уже было мало. И тогда скука схватывала его своими холодными и темными пальцами и против воли и желания толкала взашей на такие поступки, за которые потом ему было стыдно: он грубил матери, ленился, капризничал, колотил ни в чем не повинного братика, ссорился по пустякам с Яшкой Петухом – места себе не находил от тоски.

Зная за собой такой грех, Шурка схитрил после обеда, обманул самого себя – сызнова схватился за книжку, чтобы хоть немного отвести, успокоить душу. Он решил перечитать некоторые увлекательные местечки и этим утешиться, когда заметил в окошко пастуха Сморчка, без кнута и трубы, вспомнил о сходе, о том, что сегодня мужики должны тянуть жребий – кому идти рыть окопы. Это было необыкновенно любопытно. Гулливер с лилипутами выскочили у него из головы, и скука пропала.

Он боялся теперь одного: как бы не опоздать, не прозевать самого важного, интересного, чего после, может, никогда не увидишь и не услышишь.

Но он не опоздал и ничего не прозевал, успел на сход вовремя, наслушался и насмотрелся всякой всячины – понятного, непонятного и неожиданного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю