412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ) » Текст книги (страница 40)
Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:16

Текст книги "Открытие мира (Весь роман в одной книге) (СИ)"


Автор книги: Василий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 123 страниц)

Глава XXVII
ЧАША СТРАДАНИЙ

Всякие перемены в жизни подготавливаются незаметно. Самые важные события начинаются с пустяков.

Утром Шурке не удалось беспрепятственно прошмыгнуть в школьный коридор. На крыльце, в дверях, горбатилась Аграфена с сухим ершистым голиком и сизыми локтями. Поневоле пришлось задержаться, слушать долгие россказни о том, что делают добрые хорошие люди, когда входят с улицы в чистое помещение. Ершистый голик и сизые локти беспрестанно перебивали сторожиху, вмешиваясь в ее громкое поучение. Локти и веник наглядно показывали, как поступают с недобрыми людьми, попросту сказать, с негодными баловниками, грязнущими хуже свиней, прости господи, которые в этакую‑то слякоть лезут прямо в класс и на ноги себе не посмотрят.

Огрызаясь на голик и локти, божась, что до поповой бани шел ив дому босиком, а от бани – на цыпочках, Шурка столкнулся на крыльце с Ленькой Капарулиным.

Это ли не пустяк?

Ленька, трудясь над огромными, дедовыми, облепленными илом сапогами, горестно признался, что у него не вышла задачка.

Подумаешь, невидаль!

У Леньки редко получались задачи. Парень он был старательный, сирота, известный рыбак, но с задачками ему не везло, как часто не везет в жизни волжским завсегдатаям. Он жил с дедом Капарулей – перевозчиком в одноглазой будке на другом берегу Волги, напротив песчаной косы. Умел грести веслами, катался, сколько хотел, на завозне, к великой зависти мальчишек, даже в школу приезжал на лодке. От него всегда замечательно попахивало мокрой тиной, свежей рыбой и чуть – чуть – табаком – самосадом. Засохшие чешуйки блестели на рукавах рубахи, на штанах, иногда даже торчали в лохматой волосне, белой от солнца, и на обветренных, глиняного цвета, скулах.

Ленька постоянно сипел от простуды, был уважаемым учеником в школе, но ни с кем не дружил, не дрался, разговаривал мало, поглядывал на всех немного свысока и не любил, когда его просили покатать на лодке. Он был нелюдимом, как бакенщик Капаруля, которого ребята побаивались, потому что перевозчик сильно смахивал на водяного. Но, когда не решалась задачка, Ленька заметно менял повадки, становился таким, как все ребята, и этим кое‑кто удачно пользовался.

Шурка, наверное, пропустил бы рыбацкую жалобу мимо ушей, так как ни о чем выгодном не помышлял, занятый своим делом. Пустяк остался бы пустяком, никаких перемен от него в жизни не произошло, если бы Ленька не поделился, между прочим, тревожными опасениями, что Григорий Евгеньевич вызовет его сегодня к доске.

– Уж я зна – аю… как задачку дома не решил, так тебя обязательно спросят в школе, – сипло сказал Ленька, мрачно смахивая под носом посторонние капли, выступившие от старания над грязными сапогами. – Народищу за партами – что пискарья на отмели… а выудят к доске беспременно тебя. Стой на посмешище всему классу, больно интересно!

– Ох, верно! Я давно это заметил, – оживленно подхватил Шурка. – И со мной такое бывало, как же! Хоть под парту спрячься, – все равно Григорий Евгеньич тебя увидит и спросит… Вот фокус, правда? – удивлялся он, выжидая, когда голик и локти сторожихи смилостивятся, пропустят за порог.

На душе у него царила тишь и гладь, задача им была решена, чисто переписана грифелем на аспидной доске, и та весело погромыхивала за спиной, в сумке. По всему этому про чужое горе болталось легко.

– Не догадаешься, хоть убей, – говорил Шурка. – Как узнает Григорий Евгеньич, кто решил, а кто не решил? Ну‑ка, почему?

– Леший его знает почему… А уж примета вернеющая, все одно как проудить первую рыбину. Сорвалась – сматывай удочки, ничего путного не поймаешь… Э – эх, что же мне делать? – царапал белое волосье Ленька, выразительно косясь на Шуркину громыхающую сумку.

Но тишь и гладь были недогадливы. Соображенья у них хватило только на то, чтобы проскользнуть под сизым локтем и ершистым голиком в сени и поманить за собой унылого рыбака.

И в коридоре, пока они раздевались, Шурка продолжал болтать о другом. С наслаждением, досыта нанюхиваясь остатками Волги, застрявшими в старом бакенщицком пиджаке, он предлагал поспорить, что знает, какую рыбу снял нынче с перемета Ленька.

– Налимов, да? И щук… голавлей немножко. Угадал?

– Чем попусту трепаться, – просипел, осердясь, Ленька, – ты бы лучше дал мне списать эту проклятую задачку… пока не поздно.

– Да пожалуйста, списывай на здоровье, – опомнился Шурка и без всякой задней мысли, от одной доброты и жалости, повел Леньку в класс. – К молитве не звонили, ого как еще успеешь! Я тебе объясню не хуже Григория Евгеньича, я наизусть все помню. Плевая задачка, вот увидишь.

– Я сам знаю, что плевая, – повеселел Ленька, счастливо кашляя. – Ты, Саня, заправский рыбак, выручаешь товарища что надо, – наградил он самой высокой похвалой, какая у него имелась за пазухой.

Они выгнали из класса девчонок, чтобы не наябедничали, уселись за партой и в два счета поладили с купцом, торговавшим синим и черным сукном и, должно быть, с похмелья не сумевшим сосчитать выручки.

– Водяной тебя за ногу, как просто‑то! – восхищенно хрипел Ленька, поняв, в чем закавыка, и самостоятельно выводя скрипучим грифелем ответ. – Эхма, вот где у меня ошибка‑то – в синем сукне!

– Нуте – с, поменьше торчи на Волге, тогда не будет ошибок, – заметил Шурка.

– Нельзя, – строго отрезал Ленька, становясь независимым, самим собой, потому что уже не боялся вызова к доске. – Ничегошеньки ты не понимаешь, Санька, как я посмотрю. Дулю тебе под нос, вот сколько ты понимаешь!.. Ночи‑то теперь какие? Выколи глаз, вот какие ночи!.. А вода? Крючок самый махонький оброни – и то найдешь, до чего чистая и тихая… Самое время лучить рыбу.

– Бить острогой?

– Ясное дело, не пальцем.

– Ночью? С теплиной?

– Нет, днем, при солнышке… Эх ты, плотва лупоглазая, крючок без бородавки! Сразу видать – никогда заправским рыбаком не был и не будешь, – усмехнулся презрительно Ленька, забирая обратно за пазуху недавнюю свою похвалу.

Шурка не обиделся. Что правда, то правда – до настоящего рыбаря ему еще далеко. Его ловецкое мастерство не простиралось пока дальше удочек и пустых часто жерлиц. Он не только не бил никогда, ни днем, ни ночью, острогой рыбу, он даже не видывал, как это делается. Он лишь слыхал, что есть такая ловля, от которой можно умереть, до того она хороша.

Он безнадежно вздохнул, даже не позавидовал, потому что и завидовать можно только тому, что в жизни достижимо.

Ленька смотрел на Шурку с недосягаемой высоты. Он плюнул на чистый пол, растер плевок аршинной подошвой.

Шурка же не посмел и этого сделать, сознавая свое ничтожество.

И то, что он не хорохорился, как другие, знал свое место, ничего не клянчил за задачку, помалкивал, растрогало простуженную, неприступную душу Леньки.

– Хочешь, возьму… сегодня с собой? – предложил он.

Шурка умер, воскрес, еще раз умер от радости, зашиб коленку, окончательно оживая, вскакивая за партой, и это его немного отрезвило.

– А дед твой… позволит? – с сомнением спросил он.

– Кто? Капаруля‑то?! – удивился Ленька. – Да я его и спрашивать не стану, – небрежно просипел он и сделал рукой движение, как бы отгоняя муху.

А мухой этой был сам Капаруля – перевозчик, страшилище. Когда ребята летом купались и, заплывая на середину обмелевшей реки, отдыхали, держась за бакен, Капаруля всегда вылезал с бранью из будки и, схватив багор, ковылял к лодке, волоча правую, вывернутую ревматизмом ногу, лохматый, кривобокий, с кудельной бородой, как есть сущий водяной. Ребята, бросив бакен, поспешно плыли обратно, к своему берегу.

– Поймаю – утоплю, дьяволята голенастые! – ругался дед, стоя на мостках, гремя цепью и потрясая багром.

В отплату мальчишки прятались иной раз в кусты и начинали кричать по – бабьи:

– Капару – уля, пе – ре – во – о–оз!.. Вода протяжно откликалась:

– …уля – а… во – о–оз!

И где‑то, на той стороне, в лесу, замирало тонкое, жалобное:

– А – а… о – о!..

Шурка всегда принимал участие в этой забаве – он умел лучше всех подражать нетерпеливому, с визгом, бабьему голосу.

Бывало, обманутый бакенщик садился в завозню, и когда подъезжал к берегу, ребята с хохотом и пляской выскакивали из кустов, убегали в гору, на луг. Капаруля, злобно бранясь, швырял в них камнями и опять грозился утопить голенастых дьяволят.

Было от чего прийти в изумление, слушая сейчас Леньку.

Правда, Шурка и раньше замечал, что Ленька покрикивает на деда, но чтобы распоряжаться с ним, как с мухой, – этого еще никогда не бывало.

Но Ленька держался независимо, говорил о своем страшном деде презрительно – снисходительно. Оставалось верить, что ему видней. Надо было почтительно восхищаться, уж если не смелостью Леньки (он мог обидеться, что его подозревали в трусости), то по крайней мере старой завозней, что Шурка и сделал тотчас же и самым старательным образом:

– Лодища у вас… у тебя, Леша, чистый пароход… Куда броненосец! На всей Волге нет ни у кого такой посудины. Чистая красота!

Ленька опять сделал известное движение рукой. Теперь он расправлялся с завозней, как с дедом.

– Дырявое корыто… Но я сживу со света Капарулю, ежели он мне к лету не сварганит настоящую шлюпку… Ну, знаешь, однопарку, с рулем… белую – пребелую! Веслом шевельни – полетит, как чайка… Обленился, понимаешь, старый леший, совсем от рук отбился у меня Капаруля‑то, – доверительно сказал Ленька.

А дед кормил его, одевал, отвозил на лодке в школу и всегда приезжал за ним после уроков.

Шурка невольно выразил на лице растерянность, не то от дырявого корыта, не то от странного поведения старого бакенщика, который прикидывался водяным, а был просто лодырь. К тому же Шурка опасался, что Капаруля, встретившись, пожалуй, признает его и угостит за прошлое озорство багром, прогонит прочь, а то еще и выкупает, как обещал, в холодной осенней воде.

– Да ты не бойся, не утонешь, – усмехнулся Ленька, довольный впечатлением от своих слов. – У берега будем ловить.

– Я не боюсь, – ответил Шурка и прокашлялся, до того у него вдруг засипело в горле, как у заправского рыбака.

Ну где Капаруле помнить всех ребят в лицо! Да и забыл он, наверное, летние мальчишечьи проказы – у старых и малых нет памяти. Шурка, размыслив, перестал опасаться. Ему почудилось, что рубаха у него запахла окунями и подлещиками.

Между тем класс уже шумел, как всегда по утрам, чихал, пищал, стучал ногами. Мимо прошел, будто не замечая Шурки, Яшка Петух н с грохотом откинул крышку своей парты. Шурка побледнел от одной мыслишки, которая внезапно прыгнула ему в голову.

Это было не совсем то, о чем он думал ночью, узнав, что бабуша Матрена скоро явится гостить на всю зиму и мамка будет не одна, даже если он сгинет – пропадет на некоторое время, как бы провалится сквозь землю. Мыслишка вертелась поменьше, но таки порядочная, похожая на смелую разведку, от которой зависела победа в большом молчаливом затянувшемся сражении. Обе враждующие стороны истекали кровью, держались из последних сил, а сражению не предвиделось конца, и надо было что‑то придумать, иначе и бабуша Матрена могла не помочь.

– Слушай, Ленька, что я тебе скажу, – зашептал Шурка, не спуская глаз с Петуха, который рылся в сумке, собираясь начать, по обыкновению, урок с поджаристого аржаного пряженца. – Слушай, хочешь уговор? Чур, между нами!.. Я тебе завсегда буду давать списывать задачки, коли ты… возьмешь меня сегодня… вдвоем.

И торопливо пояснил:

– Мне бы тут надо прихватить… одного человека. Идет?

– Без обмана! – согласился Ленька, даже не интересуясь, о ком шла речь, до того ему понравилось предложение.

Они громко ударили по рукам.

Тут Шурке показалось, что он продешевил.

– А… втроем нельзя? – заикнулся он.

Но было поздно, договор заключен, и Ленька решительно отказал.

– Тесно. Придется Капарулю с собой прихватить, грести‑то вы не умеете… Опять же острога, знаешь, какая! Размахнешься в темноте да заедешь кому в брюхо заместо рыбины… Нет, никак нельзя. Нас и так будет в завозне четверо, не повернешься.

Пришлось Шурке на время поубавить аппетит. Но он не сомневался, что выжмет потом из выгодной сделки кое‑что и для второго родного человечка, если тот пожелает. На лодке ведь не только бьют рыбу острогой, но, между прочим, и катаются.

Да, в жизни назревали важные перемены. Грозились разразиться великие, невозможно радостные события. Слава, слава пустякам, которые вытворяют чудеса почище колдунов, святых угодников и самого господа бога!

Теперь все зависело от расположения духа противной стороны. Шурка пойдет на самое постыдное, переломит себя, заговорит первый. Только бы не проморгать, не упустить счастья.

Оно находилось близехонько, его счастье, за соседней партой, спиной к нему, уплетало масленый пряженец так, что шевелились уши, и ни о чем не догадывалось. Но по тому, как оно мирно двигало ушами, не спеша чавкало, смакуя каждый кусочек, потряхивало лохмами, благодушно развалясь на скамье и болтая под партой ногами, Шурка уверился:

«Помиримся, помиримся!»

Счастье икнуло от сытости, перестало двигать ушами и болтать ногами, оглянулось, прошлось со скукой по Шуркиному лицу, как по пустому месту, и отвернулось.

«Нет, не помиримся…» – испугался Шурка.

На него вдруг нашло странное ощущение пустоты. Не только лицо, противное ему самому, было теперь пустым местом, – он чувствовал, что весь стал какой‑то порожний, словно из него вынули душу и сердце, остались одна кожа да кости. Голова ничего не хотела соображать, дребезжала, как разбитый горшок. Кости скрипели и стучали, когда он двигался. В груди, в животе насвистывал ветер, а дышать было нечем. Да еще страх напал.

И не мила ему показалась старая, в фиолетовых ручьях и бочагах парта, изрезанная озорником Пашкой Тараканом. Не милы рыжий приятель – шкаф, мутная доска с поперечной трещиной, глобус на кривой ноге, с дырой в Индийском океане – весь этот любимый школьный мир с возней и шумом, с тишиной, чащобой поднятых рук стал ему тошен. Он уже не любовался, как всегда, березовой рощей, выросшей в классе. Не следил за учителем, когда тот разгуливал между партами, как в лесу. Не просил, не кричал горящими глазами, чтобы Григорий Евгеньевич выбрал его поднятую знающую руку – березку.

До уроков ли тут, когда он усомнился в самом важном, в том, что пустяки творят чудеса. Видать, никаких перемен в жизни не произойдет. Никакой радости не принесут ему сегодня вечером острога и завозня с теплиной. Он не посмеет пригласить Яшку на редкостную рыбную ловлю, а если и наберется духу – все равно толку не будет: Петух и разговаривать с ним не станет.

Страх, пустота измучили Шурку. Он превратился в мешок с костями. Последствия этого превращения не замедлили сказаться.

На уроке закона божия отец Петр, восседая в классе тоже мешком, но без костей, скорее похожий на куль с мукой, рассказывал, отдуваясь, про Христа и Иуду, как ужинал последний раз Иисус с апостолами, а потом пожелал прогуляться в Гефсиманском саду.

Мешок с костями слушал плохо, смотрел грустно в окно и усиленно искал пальцем в носу потерянное мужество, без которого нельзя было подойти к Яшке. Отец Петр заметил, ему не понравилось постороннее занятие на уроке закона божия. Он перестал отдуваться и рассказывать, выпростал из широкого обшлага рясы ладонь, приложил ее к седым бровям и долго, пристально всматривался в класс.

– Отроче, крайний на задней парте! – негромко позвал батюшка.

Класс вывихнул шеи, оборачиваясь стремительно назад. Только одна задумчивая выя не сделала никакого движения, и напрасно.

– Отроче с задней парты… ковыряющий в носу и смотрящий не в ту сторону! – повторил громче отец Петр.

Класс фыркнул. Батюшка любил посмешить ребят и редко сердился, даже когда стращал страшными историями.

Мешок с костями получил предупредительную затрещину от Пашки Таракана, несколько пришел в себя и со скрипом поднялся за партой.

– Да, вот ты, – кивнул отец Петр, с облегчением вздыхая, колыхаясь мягким, мучным животом. Он почесал мизинцем в длинных белых волосах, пощупал свой большой сизый нос. – Скажи‑ка мне, отроче, о какой такой чаше молился Иисус Христос в Гефсиманском саду перед распятием на кресте? «Отче мой, если возможно, да минует меня чаша сия…» Помнишь? Какая это была чаша?

– Серебряная… из которой причащаются, – выпалил Шурка.

– Подумай, чего ты городишь! Шурка подумал.

Чаша тотчас предстала перед его глазами в блеске и сиянии, как она была нарисована в церкви, на хорах. Там, на стене, в густой зелени яблонь, стоял на коленях Христос, протянув вверх худые руки, а с неба, в голубом свете и лучах солнца, падала ему в ладони чаша, из которой причащаются, – вся она сверкала, хотя и была кое – где затянута паутиной и закапана воском. Церковный сторож, заика дядя Пров, редко бывал на хорах, а ребята в пасхальную заутреню любили там жечь свечи.

– Золотая… с драгоценными каменьями, вот какая чаша, – поправился Шурка.

Отец Петр с досадой крякнул, грузно заворочался на стуле. Круглое, в добрых морщинках и красных жилках лицо его нахмурилось.

– Чем же она не понравилась Христу, твоя чаша? – спросил он, сдерживая себя.

– Причастия… маловато, – ответил Шурка, припоминая, какая крохотная бывала ложечка, когда он причащался в церкви, как наклонял чашу отец Петр, доставая этой ложечкой со дна сиреневую крошку просфоры и капельку темной, сладкой, попахивающей водкой Христовой крови.

Шурка сказал истинную правду, но ребята почему‑то захохотали. У отца Петра что‑то дрогнуло под усами и живот заходил ходуном. Батюшка сдвинул брови.

– Христа не миновала сия чаша страданий… а тебя, дурака, не минует и подавно, – грозно сказал он и махнул просторным рукавом рясы. – Ступай в угол, на колени!

Мешок с костями, скрипя, прополз к печке, громыхнулся со стуком об пол…

Весь урок закона божия простоял Шурка в углу, у печки, на коленях, как Христос в Гефсиманском саду. И ему все время виделась эта разнесчастная чаша для причастия.

Вот он на третьей неделе великого поста торчит в исповедальне, перепуганный насмерть. В церкви холодно, гулко, слышно, как покашливает смущенно Григорий Евгеньевич, топчутся замороженными валенками ребята, как останавливает их строгим шепотом Татьяна Петровна. У Шурки трясутся коленки. Сейчас отец Петр накроет ему голову своим парчовым фартуком, от которого пахнет ладаном и нюхательным табаком. Шурке заранее темно, душно и стыдно. Он не может покаяться в грехах, так много их накопилось у него за год.

Батюшка спрашивает: молится ли он богу, слушается ли матери?

Обливаясь потом, задыхаясь, не смея взглянуть на отца Петра. Шурка угрюмо бубнит: «Да – а… да – а…» – и дрожит от страха, что бог забьет его, разразит на месте за вранье. И чем упрямее он бубнит одно н то же, тем сердитее становится вопрошающий голос попа, точно отцу Петру не нравится, что Шурка не грешен. Скорее всего, батюшка догадывается, что его и бога обманывают.

Содрогаясь от ужаса и раскаяния, Шурка против воли выдавливает из себя жалкое, какое‑то девчоношное, плаксиво – пискливое: «Гре – е–ешен…» Отец Петр сразу добреет, закутывает его жестким пахучим фартуком, бормочет, довольный, что‑то в самую маковку. Потом освобождает пылающую Шуркину голову из тьмы и, отдуваясь, говорит ласково: «Ну, иди с богом».

Дома мамка не позволяет сесть за стол ужинать. Шурка и сам знает, что надо говеть до завтрашнего причастия. Он ложится спать натощак, во сне ест мятные и вяземские пряники, но утром просыпается до страсти голодный. Когда мамка выносит на двор помои, он, не утерпев, заглядывает в суднавку и бежит в церковь, горюя о совершенном грехе.

Обедня длинна и скучна. Ему снова хочется есть, пуще прежнего. Вдобавок устают ноги, ломит спину и загорбок, а правая рука вовсе отваливается от беспрестанной молотьбы. И нельзя улизнуть на паперть, за ограду, потому что сам Григорий Евгеньевич стоит в церкви за толпой учеников и виновато отводит глаза, когда Шурка на него оглядывается. А среди баб, старух и девчонок грозно блестит очками Татьяна Петровна. Приходится терпеть и молиться.

Но всему бывает конец. Из алтаря на амвон выходит, грузно переваливаясь, отец Петр в светлой ризе. Нынче он похож на ржаной суслон. В руках он держит серебряную чашу, ту самую, из‑за которой нынче пострадал и принял муки Шурка. Гремит возглас: «Те – ела Христова при – ми – ите… исто – очника бессмертного вку – уси – те!»

Воспрянув, Шурка осторожно пододвигается ближе к амвону, чтобы поскорей отведать Христова тела и крови. Дьякон берет его за подбородок шершавым позолоченным полотенцем, повыше поднимает ему голову. Шурке щекотно, но он терпит. Дьякон, не глядя на него, басит: «Причащается раб божий…» – «Александр…» – подсказывает Шурка, разевая пошире страждущий и жаждущий рот. Отец Петр отправляет туда ложкой капельку и крошечку. Крошечка застревает в горле, а капелька исчезает где‑то на языке. Во рту у раба божия немножко сладко, приятно жжет и саднит. Дьякон вытирает ему губы бархатной тряпкой. Шурка прикладывается к холодному основанию чаши, как учила его мать, и летит к церковному сторожу Прову запить причастие.

На медном подносе красуются такие же медные, начищенные до блеска, препорядочные ковшики с розоватой водой. «Эх, попью вволю! Это такое же причастие, только пожиже», – думает Шурка.

Быстро кладет на поднос денежку, припасенную еще с вечера, хватает самый полный большой ковш, раскрывает рот, и… кипяток расплавленным свинцом проходит через гортань до самых кишок.

Только тут, выпучив глаза, замечает он сквозь слезы, как дядя Пров, потряхивая жирными от дарового лампадного масла волосами, обрезанными под скобу, старательно доливает из ведерного закопченного чайника свои ковшики крутым кипятком. Раб божий догадывается, что Пров делает это нарочно, чтобы много не пили и всем хватило огненного хлебанья.

Ну, шалишь, брат, не на таковского нарвался! Денежка заплачена, и надо за нее получить удовольствие сполна.

Передохнув, оправившись, Шурка дует изо всей мочи в ковш с твердым намерением остудить питье и глотнуть до дна за собственные деньги и во славу божию. Но дядя Пров шипит: «Х – ватт…ит!» – и отнимает ковш.

Экая жадная заика! Деньги огреб, а напиться толком не дал.

Шурка с завистью наблюдает, как, причастив народ, отец Петр уходит в алтарь и, перекрестившись, допивает причастье прямо через край чаши…

«Потому и ложка махонькая, и капелька и крошечка потому… чтобы попу больше осталось, – заключает сейчас мешок с костями, торча в углу на коленях. – Не любо правду слушать, вот он, отец Петр, и рассердился на меня…»

В пустой, дребезжащей голове по – прежнему унынье и мрак. Уши нетерпеливо ждут спасительного звонка, а думается который раз одно и то же: «Почему все страшное связано с богом? И не надоест ему пугать людей? Зачем они страдают, как рассказывает батюшка, из‑за какого‑то яблока, сорванного Евой в райском саду? Ну, украла одна дура яблоко, а народ‑то чем виноват?.. Наверное, и яблоко‑то было кислое, как в огороде бабки Ольги, – думает Шурка. – Я бы и пробовать не

стал».

Ему видится Василий Апостол, замахивающийся с бранью на племянника Прохора, братья Фомичевы, с божьим словом волтузящие друг друга, видится мать, горячо благодарящая господа и царицу небесную за все, что она, мамка, сама делает. Белозубый, веселый Прохор подставляет Василию Апостолу серую мышиную голову, а сам смеется над богом. И Григорий Евгеньевич говорит про сотворение земли, про потоп не так, как написано в законе божием, втихомолку посмеивается над попом, не верит ему, а ходит исповедоваться и причащаться. Да вот и Настя Королевна не боится бога, хотя лежит пластом, одна голова живая.

Все это настраивает нынче Шурку сердито. «Всеблагой… всемогущий, – повторяет он церковные, запомнившиеся прозвища бога, – всепрощающий… всемилостивый… А толку – не видать. Если он взаправду всемогущий, взял бы да и заставил Петуха помириться».

Шурка спохватился – так думать о боге грех. Накажет его всевышний за долгий язык! Вот уж где истинная погибель человека – хуже Евиного яблока. Он готов откусить себе язык, разбить в черепки горшок, который выдумал такое, подсказанное, наверное, сатаной. Сатана любит соблазнять святых и обыкновенных грешников, вроде Шурки, чтобы досадить богу.

Он хочет молиться, каяться, да нет времени. За дверью, в коридоре, слышен звонок, и отец Петр, проплывая кулем мимо печки, добродушно – насмешливо ворчит:

– Ты… чаша с драгоценными камнями!.. Встань и больше не озоруй.

И, по обыкновению, стращает:

– Бог накажет!

Действительно, бог наказывает Шурку, и довольно скоро.

Противно примете, Григорий Евгеньевич вызвал Шурку на следующем уроке к доске, и он не мог толком объяснить ту самую плевую задачку, которую давал списывать утром Леньке Капарулину. Он запутался в синем и черном сукне, как купец с похмелья. Выкручиваясь, отправил в рот остаток мела, но и это не помогло. Ведь вот до чего может довести человека душевное расстройство!

– Нуте – с, на выручку, – обратился учитель к партам.

И один счастливейший рыбак вызвался по своей воле помочь другому попавшему в беду рыболову. Сипя, кашляя, рыбак отбарабанил задачку так, что любо – дорого было слушать.

– Сразу видно, не за удочками сидел, за задачником. Молодец! – похвалил Григорий Евгеньевич. Мимоходом он заглянул в Шуркину аспидную доску, покачал головой. – Не узнаю тебя, мужичок с ноготок! Начинаешь списывать у других. С каких пор и почему?.. Нуте – с, отвечай!

Вот когда Шурке по – настоящему захотелось быть пустым местом! Однако давно известно: на свете всякие хотенья – одни мученья, все происходит шиворот – навыворот. Парты видели Шурку, как он ни старался раствориться в воздухе или провалиться сквозь пол. Растрепа смеялась ему в лицо. Даже Яшка Петух не спускал теперь с него презрительно сощуренных карих глаз…

Но обещанная перемена в жизни готовилась себе да готовилась, невзирая ни на что. Пустяк, как ему положено, исподволь действовал, события шли своим чередом.

Ленька Капарулин, став белым, как его волосье, смахивая на лобастого голавля, хрипло поведал правду, не пожалев себя. Вот тебе и нелюдим! Ему, конечно, попало, но не очень, потому что он поклялся страшенно – сиплой клятвой, что этого больше с ним не случится. В доказательство он шаркал перевозчицкими сапогами, кусал ногти и усиленно считал на половице сучки. Оставалась нерешенной новая задача: что же произошло с Шуркой? К счастью, эта головоломка оказалась не под силу самому Григорию Евгеньевичу.

Испив до дна чашу страданий, Шурка почувствовал, что пустота, мучившая его с утра, постепенно заполняется кое – чем существенным. Кости обрастают мясом, душа становится на место, трепещет, сердце бьется храбро, и, главное, горшок варит, хоть не очень хорошо, не так быстро и складно, как всегда, но таки порядочно. Одну мысль горшок одолел, сварил, простую, как картошина: будь что будет, а в перемену Шурка подойдет к Петуху.

И он совершил этот геройский подвиг, отыскал Яшку в большую перемену на дворе, за дровяным сараем. Петух помогал Кольке Сморчку охотиться за воронами, слетевшими к помойной яме перекусить чем бог послал, а сам кормился доброхотными подаяниями Кольки. Шурка подождал, пока вороны не разлетелись, а кусок лепешки с пареной репой не исчез в прожорливой Петушиной пасти.

– Хочешь бить рыбу… острогой? – предложил он Яшке самым беззаботным образом. Но сердце у него подскочило, ноги затряслись, как в исповедальне, когда он каялся попу в грехах.

Петух не удостоил ответом, не взглянул на Шурку, занятый вместе с Колькой высматриванием нахохлившихся ворон, которые огорченно перебрались на крышу сарая. В правой руке Петух сжимал увесистый булыжник.

– С лучом, на завозне… сегодня ночью, – добавил Шурка небрежно, как бы между прочим.

Всем своим видом он показывал, что ему, конечно, наплевать, пойдет Яшка ловить рыбу или не пойдет. Он предлагает от доброты сердца и щедрого великодушия. И только ноги говорили другое, странно приплясывая. Да еще рот не слушался хозяина, судорожно кривился, раскрывался и закрывался, как у рыбины, вытащенной из воды.

– Проваливай, – сквозь зубы пробурчал Петух куда‑то в сторону Кольки Сморчка.

– Ленька зовет… сам Капаруля позволяет, вот ей – богу! – с жаром перекрестился Шурка и этим выдал себя с головой.

Он желал мириться, он первый подошел и заговорил. Он просил прощения, умолял, каялся. Он заглядывал в сердитые, беспощадно чужие глаза Яшки, вилял хвостом, как побитая собака. А тот гордо отворачивался, бледнел и краснел от негодования, как посмел враг подойти к нему так близко, как посмел заговорить! Яшка сопел от злобы и все крепче сжимал в кулаке булыжник.

– Не лезь, говорю! – свирепо сказал Петух.

– Сомы попадаются… пуда на три, а то и поболе, – безнадежно сообщил Шурка последние соблазнительные подробности.

– Оглох? Заработаешь в башку камнем! – взревел Петух, потеряв терпение, и замахнулся…

Шурка не зажмурился, не пошевельнулся, до того он чувствовал себя виноватым.

Казалось, свет померкнет для него, наступит тьма египетская. Но нет, – засияло солнышко во все серое, дождливое небо: Петух кинул камнем не в Шурку, а в Кольку Сморчка, который вертелся возле них и подслушивал.

Петух промахнулся, но это уже ничего не значило. Господи, можно же человеку и промахнуться разик в жизни! Другой ведь промахнулся сейчас еще больше, принимая на себя то, что ему вовсе не предназначалось.

Петух с облегчением высморкался и, все еще глядя мимо Шурки, но определенно обращаясь теперь к нему, очень просто, будто они никогда не расходились навеки, спросил:

– Где встретимся?

– На косе, напротив Капарулиной будки, – ответил Шурка, переставая приплясывать и разевать рот.

– Когда?

– Как стемнеет.

– У – ух, держи Кольку за хвост и кидай его под мост… пусть ворона мокнет! – засвистел и запел бессмысленно Петух, бросаясь со всех ног за Сморчком.

– Держи, держи ворону! – подхватил в диком восторге Шурка, следуя за Петухом в одном направлении. – Э – эх, клади Кольку на мост… пускай ворона сохнет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю