355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грицанов » Новейший философский словарь. Постмодернизм. » Текст книги (страница 9)
Новейший философский словарь. Постмодернизм.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:55

Текст книги "Новейший философский словарь. Постмодернизм."


Автор книги: Александр Грицанов


Жанр:

   

Словари


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 129 страниц)

БИФУРКАЦИИ ТОЧКА

в синергетике – зртчение переменной, при котором происходит самообусловленное ветвление эволюционных возможностей того или иного процесса или явления. В постмодернистском мировидении наблюдается множество параллелей с синергетической картиной мира.

БЛАНШО (Blanchot) Морис (р. 1907)

– французский литературный критик, философ, прозаик, эссеист. Основные сочинения: “Пространство литературы” (1955), “Лотреамон и Сад” (1963), “Бесконечный диалог” (1969), “Дружба” (1971), “Кафка против Кафки” (1981)и др.

Специфика интеллектуальрюго творчества Б. была во многом обусловлена тем, что по своему характеру он был категорически не публичным человеком, чьи появления в широко известных изданиях политических или же литературных были крайне редки. Эссеистика Б. в основном представала перед читателем в виде очередного литературного обозрения, посвященного творчеству какого-либо конкретного писателя, в различных журналах, ни один из которых не относился к разряду авангардных. Так, в “La Nou– velle revue francaise” Б. ежемесячно помещал по статье.

В своих работах Б. стремился синтезировать учение о “воле к власти” Ф. Ницше, экзистенциализм М. Хайдеггера, субъективно-экзистенцртль– ную диалектику Ж. Батая (см.),неогегельянство А. Кожева. Основной сферой интересов Б. всегда оставалась литература, точнее – творчество писателей– модернистов (С. Малларме, Ф. Кафка, И. X. Ф. Гёльдерлин и др.), в философском обобщении которого он усматривал поиски “метафизической истины” человеческой судьбы.

По мысли Б. процесс чтения сосредоточен “доили же внеакта понимания” Сам акт чтения, согласно Б. ничего не меняет, ничего не добавляет к тому, что уже есть, он позволяет вещам быть такими, как они есть; это форма свободы, однако не той, которая дает или отбирает, но свободы принимающей и утверждающей... Она может сказать лишь даи в пространстве, открываемом этим утверждением, свобода дает работе утвердить себя как подрывающее решение ее воли быть таковой, и ничего более” Такое чтение всецело отлично от процедур интерпретации (см.). Б. предлагал понимать акт чтения в терминах самого произведения, а не в терминах субъекта; при этом Б. неизменно избегал идеи наделения произведения объективным статусом. Предложение Б. заключается в том, чтобы мы “принимали произведение за то, что оно есть, и таким образом освободили бы его от присутствия автора”

С точки зрения Б. в той же мере, в какой чтение просто “вслушивается” в произведение, оно само становится актом интерпретативного понимания. Описание акта чтения у Б. устанавливает подлинное его отношение к про– цессуальности интерпретации. При этом, как отмечал комментатор творчества Б. П. де Ман, Б. “чувствует необходимость определить свое понимание посредством умалчивания, важного во всех отношениях. Акт чтения, благодаря которому могут быть открыты истинные измерения произведения, никогда не может быть представлен автором касательно своей собственной работы” Как заявлял Б., “писатель никогда не прочтет свое собственное произведение. Для него это недостижимо, тайна, которую он создает, избегает его взгляда... Невозможность чтения самого себя совпадает с открытием того, что отныне не существует более места для какого-либо еще творения в пространстве, открытым работой и, следовательно, единственно существующая возможность это всегда переписывать это произведение снова и снова... Особенное одиночество писателя... исходит из того факта, что в произведении он всегда принадлежит тому, что предшествует произведению”.

С точки зрения П. де Мана, “чтение, позволяющее Бланшо двигаться от первой ко второй версии его раннего романа Thomas Vobscurможет также быть объяснено как попытка повторить то, что было сказано раньше... однако с силой возросшего таланта.Однако диалог позднего текста, названного L’Attente L’oubli,может счесться плодом отношений между завершенной работой и ее автором. А невозможность само-чтения может сама по себе стать главной темой, в свой черед требующей чтения и истолкования. Кругообразное движение, мнится, должно обратить писателя, впервые отчужденного от своего произведения, назад к самому себе посредством акта само-интерпрета– ции. У Бланшо этот процесс впертые принимает форму критического чтения других, как подготовки чтения самого себя. Связь между критической работой и его повествовательной прозой должна быть понята именно в этой перспективе предшествующего бытия подготовительного чтения позднего материала. Полное изучение творчества Бланшо очевидно проиллюстрирует это во множестве примеров”

П. де Ман осмысливает в качестве материала, проясняющего литературнофилософские взгляды Б. цикл его статей, посвященных творчеству О. Малларме. По мнению де Мана, “прежде всего Малларме очаровывает Бланшо своим настоянием на абсолютной им– персоналъности... Бланшо нередко цитирует заявление Малларме, которому он придает первостепенное значение: Книга, когда мы, как авторы, отделяем себя от нее, существует безлично, ни в коей мере не взыскуя присутствия читателя. Среди всех человеческих принадлежностей она единственная, взошедшая в бытие сама по себе; она сделана и существует сама собой

Как отмечает де Ман, Б. “изначально заостряет внимание на том, что импер– сональность Малларме не есть результат конфликта его собственной личности, она, скорее, исходит из конфронтации с целым, как отличным от самого себя, подобно не-бытию, отличающемуся от бытия. Отчуждение Малларме не является ни социальным, ни психологическим, но онтологическим; быть безличным не означает для него того, что кто-то разделяет сознание или судьбу с другими, но то, что некто сведен к тому, что более не есть личность, персона, к бытию никем, так как каждый выделяет себя лишь по отношению к бытию, а не по отношению к какой– либо особенной целостности. В статье, относящейся к 1949 году, Бланшо подчеркивает, что Малларме единственный посредник, благодаря которому такая безличность может быть достигнута в литературе: Приходит на ум множество мест [относительно концепции языка у Малларме]. Наиболее примечательные касаются, однако, импер– сональности языка, автономности абсолютного существования, которым желает его наделить Малларме... И для которого язык не предполагает ни говорящего, ни слушателя: он сам пишет себя, сам себя говорит. Он является сознанием без субъекта”

Сам Малларме неоднократно констатировал, что привык использовать поэтический язык так, как использует свой материал ремесленник. Сознавая это, Б. отметил: “Но язык также есть инкарнированное сознание, соблазненное возможностью приятия словесных форм, жизни слов, их звучания, ведя к вере, что эта реальность может каким-либо образом открыть путь, устремленный к темной сердце– вине вещей”

Как подчеркивал П. де Ман, “вера Малларме в прогрессивное развитие са– мо-сознания также должна быть оставлена, поскольку каждый новый шаг в этой прогрессии превращается в регрессию по отношению ко все более и более удаляющемуся прошлому Однако остается возможным продолжать говорить о некоем развитии, о движении становления, настаивающем на художественной выдуманности литературного изобретения. В чистом временном мире не может быть совершенного повторения, подобного полному совпадению двух точек в пространстве. Коль скоро Бланшо описал эту реверсивность, литература открыла себя, как временное движение, и вопрос, и его направления и интенции вновь попадают в поле спрашивания” Осмысливая этот духовный и литературно-критичес– кий поворот, Б. пишет: “Идеал книги Малларме, таким образом, косвенно нашел подтверждение в терминах движения изменения и развития, которые, вероятно, наиболее полно выражают его (идеала) смысл. Этот смысл и будет, собственно, движением по кругу” И еще: “Неизбежно мы всегда пишем опять и опять то же самое, и тем не менее развитие того, что остается тем же, обладает бесконечным богатством, заключающимся в самом повторении” По мысли де Мана, “Бланшо здесь невероятно близок к философскому направлению, пытающемуся переосмыслить положение о росте и развитии не в терминах органической природы, но герменевтически путем рефлексии темпоральности акта понимания” Продолжая комментарий хода мысли Б. П. де Ман подчеркивает: “Критика Бланшо, начавшаяся как онтологическая медитация, обращается вспять к вопросу временного Я. Для него, как и для Хайдеггера, Бытие открыто в акте само-сокровения, и как то полагает сознание, мы непременно схватываемы моментом распада и забывания. Критический акт интерпретации не в состоянии помочь нам увидеть, как поэтический язык всегда порождает негативное движение, зачастую вовсе того не осознавая. Так критика становится формой демистификации на онтологическом уровне, что подтверждает наличие фундаментальной дистанции в самом сердце человеческого опыта. В отличие от Хайдеггера Бланшо, похоже, не совсем верит в то, что движение поэтического сознания сможет когда-либо вывести нас к уровню утверждения онтологического прозрения в положительном смысле. Центр всегда остается сокрытым и вне постижения; мы отделены от него самой субстанцией времени, и мы никогда не прекратим знать, что это и есть причина. Кругоообразность, таким образом, не является совершенной формой, с которой мы пытаемся совпасть, но только вектор, управляющий мерой расстояния, отделяющего нас от центра вещей. Но мы не должны никоим образом считать эту кругообразность доказанной. Круг есть путь, который нам должно создать самим, и на котором мы должны попытаться остаться. Во всяком случае, кругообразность доказывает аутентичность нашего намерения. Поиски кругообразия управляют развитием сознания, являясь также ведущим принципом в образовании поэтической формы”

Исходя из собственного программного тезиса о том, что акт чтения “не оставляет вещам ничего, кроме того, что они есть” Б. констатирует, что писатель ищет возможность увидеть себя таким, каков он есть на самом деле. Что возможно лишь в “чтении” себя самого, обратив внимание сознания на самое себя, но совсем не в сторону никогда не постижимой формы бытия. Б., имея в виду Малларме, указывает: “Как может книга утвердить себя в согласованности с ритмом ее создания, если она не выходит за пределы самое себя?

Чтобы соотнестись с интимнейшим движением, определяющим ее структуру, она должна обнаружить себя вовне, что позволит ей соприкоснуться с этим самим расстоянием. Книга нуждается в посреднике. Акт чтения представляет такое опосредование. [...] Малларме сам должен был стать голосом такого сущностного чтения. Он был упразднен и исчез, как драматургический центр своей работы, произведения, тогда как это исчезновение дало ему возможность соприкоснуться с вновь-появлением и исчезновением сути Книги, с нескончаемым колебанием, которое и есть самая главная манифестация работы”

Как оценил такой подход Б. упоминавшийся П. де Ман, “подавление субъективного начала у Бланшо, выраженное в форме категорического отрицания само-чтения, является только подготовительным шагом для герменевтики Я. Он освобождает свое сознание от искусственного присутствия несущественных интересов. В аскезе деперсонализации он пытается создать литературное произведение не как некую вещь, а скорее, как автономную целостность, как сознание без субъекта.Предприятие не из легких. Бланшо должен устранить из собственной работы все элементы, порожденные повседневным опытом, все возможные совлечения с иными, материализующими тенденциями, уравнивающими произведение с природными объектами. Лишь только тогда, когда это чрезвычайное ощущение будет достигнуто, возможно будет обратиться к истинно временным измерениям текста. Эта перестановка полагает обращение к субъекту, что в свой черед никогда не перестанет быть настоящим. Примечательно также, что Бланшо приходит к такому заключению благодаря только таким авторам, как Малларме, подступавшему к подобному рубежу косвенными путями и чье подлинное намерение само нуждается в толковании, как путевой указатель-отражатель нуждается в источнике света, чтобы быть увиденным. Когда Бланшо занимается писателями, давшими более откровенные версии подобного процесса, он как бы полностью отказывает им в понимании. Такие открытые формы озарений он предпочитает сравнивать с другими несущественными вещами, позволяющими жить в этой жизни, например, с обществом, или же с тем, что именуется историей. Он предпочитает скрытую истину откровенному озарению. В своих критических работах этот теоретик интерпретации избирает скорее описание акта интерпретации, нежели истолкованное озарение. Последнее (во всех проявлениях) он оставляет для своей повествовательной прозы”

Б. полагал, что уделом человека после “конца истории” в постистории выступает своеобычная “жизнь после смерти” (аналогично идее Ф. Ницше о “смерти Бога” и “блужданиях последнего человека”). По мысли Б., “для всех нас в той или иной форме история приближается к своему концу (“к близкой развязке”). [...] Да, если крепко призадуматься, все мы в большей или меньшей степени живем в ожидании закончившейся истории, мы уже сидим на берегу реки, умирающей и возрождающейся, довольные довольством, которое должно было бы быть довольством универсума, а значит и Бога, довольные блаженством и знанием” Человек, тем не менее, согласно Б. довольным не оказывается; вместо предельной мудрости им постигается многомерное заблуждение. Люди не удовлетворены всем, в том числе и самой необходимостью быть и слыть удовлетворенными. (Описание этого явления так называемой литературой абсурда очертило нетрадиционное проблемное поле перед философией.) По Б. “мы предполагаем, что человек по сути своей является удовлетворенным; ему, этому универсальному человеку, нечего больше делать, он лишен потребностей, и даже если в индивидуальном плане он еще умирает, то, лишенный начала, конца, он пребывает в покое в процессе становления своей застывшей целостности. Опыт-ограничение это опыт, подстерегающий последнего человека, способного в конечном счете не останавливаться на постигающей его достаточности; этот опыт есть желание человека, лишенного желаний, неудовлетворенность удовлетворенного “всем” [...] Опыт-ограничение есть опыт того, что существует вне целого, когда целое исключает все существующее вне его, опыт того, чего еще нужно достичь, когда уже все достигнуто, того, что еще нужно познать, когда все познано даже недоступное, даже непознанное”

Задаваясь вопросом о своем отношении к миру, человек, по Б., обнаруживает неустойчивость своей позиции, когда онтологический статус и “укорененность” субъекта в бытии подвергаются сомнению вследствие смертной природы самого субъекта. Конечность, “дискретность” индивидуального сознания приводят к радикальному пересмотру возможностей разума при обнаружении его оснований в дорефлексив– ном и допонятийном поле бессознательного желания. Бытие “поверхности” для установления собственной “глубины” с необходимостью нуждается в диалоге с другим, в роли которого выступает Ничто смерть как абсолютно “иное” Субъект оказывается противопоставлен не просто негативности своего “зеркального отражения” но всему досубъектному, безличному, нечеловеческому, воплощенному у Б. в образе Сфинкса. Индивидуальное самосознание начинается, таким образом, с “опыта невозможного” (выявления и расширения собственных пределов, которые не совпадают с границами языковых норм, культурных традиций, социальных полей) и реализуется в трансгрессивной стратегии выхода за пределы социальности.

Власть, понимаемая Б. как тотальное господство нормативной рациональности, есть социально прописанный закон, стремящийся к забвению своей анонимной основы “воли к власти” Там, согласно Б. где для разума в ипостаси властного начала находятся “чистая негативность” и хаос, требующие собственного преодоления, “воля к власти” лишь вступает в пределы “чистой позитивности” В этой своеобразной оппозиции (“власть” “воля к власти”) проводником первой выступает язык: любое его нормативное задание (литературное, семиотическое, риторическое, лингвистическое) являет собой проводник власти. Расширение сферы собственно языковых феноменов за счет того, что само по себе языка не имеет либо проявляется как спонтанная речь, по мысли Б. также выступает “упражнением” во власти. Власть от безвластия, согласно Б. разделяется специфическим культурным образованием – книгой. “Чистое” мышление в качестве опыта безвластного начинается там и тогда, где и когда устранена всякая субъективность. Таким образом писать “нечто”, не являющее собой книгу, означает, по Б. находиться вне знаков, маркирующих предел письма (см. Нулевая степень)в статусе книги.

Проблема нейтрализации власти может решаться, по мысли Б. через апелляцию к самой “воле к власти” посредством смещения позиции субъекта с “внешнего” на “внутреннее” В результате индивид не поддается однозначной идентификации в качестве “полного” до конца выявленного “онтологического знака” реальности, так как его глубинное значение ускользает от любых средств социального кодирования в традиционном дискурсе (язык, имя, ценность) и дальнейшей эксплуатации в качестве субъекта истории, культуры, космоса.

Человек, с точки зрения Б., не может трактоваться в качестве микрокосма, презентирующего собой макрокосм. Человек являет собой всего лишь аббревиатуру значимой совокупности фрагментарныхзнаков, выступающих при этом в качестве “онтологически полных” Результатом данной ситуации, согласно Б. является следующее: наука фундирована тезисом тотальной представленности мира. Семиотика же, реконструирующая логику бессознательных импульсов “воли к власти” может отстраиваться лишь как открытая (вне силового поля социальности) серия знаков-импульсов, различных и асинхронных в представлении о себе самих, но при этом тождественных в своем непосредственном действии. Игровое оперирование подобными знаками-импульсами (“революция” “закон” “власть”) вне самой социальности выступает, по Б., опытом Безвластного. Тем самым Б. отдает приоритет не “литературе” как жанру, а “опыту письма” противопоставляя “трансгрессивную текстуальность” желания книге как продукту социального производства и материальному воплощению “предела власти”

А. А. Грицанов
БОДРИЙЯР (Baudrillard) Жан (р. 1929)

французский философ, социолог, культуролог. Основные сочинения: “Система вещей” (1968), “Общество потребления: его мифы, его структуры” (1970), “К критике политической экономии знака” (1972), “Зеркало производства” (1973), “Символический обмен и смерть” (1976), “Забыть Фуко” (1977), “О соблазне” (1979), “Симулякры и симуляция” (1981), “В тени молчаливых болыпинств, или конец социального” (1982), “Фатальные стратегии” (1983), “Экстаз коммуникации” (1983), “Америка” (1986), “Холодные воспоминания” (1987), “Прозрачность зла” (1990), “Иллюзия конца, или прекращение событий”

1992) , “Совершенное преступление” (1995), “В тени Тысячелетия, или приостановка года 2000” (1998) и др.

Социолог также и по формальному предмету своего преподавания (до самого последнего времени – педагог

Парижского университета) Б. учился германистике в Сорбонне. В 1966 – 1970 он ассистент, в 1970 – 1972 доцент, с 1972 – профессор Университета Парижа-10 Нантер. Сотрудничает с Институтом исследования социальных инноваций Национального Центра научных исследований (с 1972). В 1986 – 1990 научный директор Института исследования социально-экономической информации Университета Парижа-9 Дофин. С 1990 Б. в основном занят писательским творчеством, продолжая преподавать.

Оригинальный философский дискурс Б. представляет из себя гиперкритицизм, тотальную сверхкритическую критику Его стиль и письмо скорее можно отнести к интеллектуальной прозе и модной литературе, чем к академической философии, что нередко рассматривалось как повод стигматизировать его идеи как маргинальные и псевдо-, не-философские. Б. преподает в Парижском университете, читает лекции в университетах Европы, США и Австралии.

Всегда рациональный “дискурс вещей” (товаров) и их производства, дискурс объекта потребления как знаковой функции структурирует, по Б., поведение человека (“дискурс субъекта”). Не потребности являются основанием для производства товара, а наоборот – машина производства и потребления производит “потребности” В акте потребления потребляются не товары, а вся система объектов как знаковая структура. Вне системы обмена и (употребления нет ни субъекта, ни объектов. Объект потребления как таковой конституируется тем, что потребность подвергается рациональному обобщению, а также тем, что товар артикулирует выражения из дискурса объектов, предшествующего их “отовариванию” и приобретению ими меновой стоимости. “Язык” вещей классифицирует мир еще до его представления в обыденном языке; парадигматизация объектов задает парадигму коммуникации; взаимодействие на рынке служит базовой матрицей для языкового взаимодействия. Субъект, чтобы остаться таковым, вынужден конструировать себя как объект, и эта “система управляемой персонализации” осознается потребителем как свобода – свобода владеть вещами. Б. считает, что быть свободным в обществе потребления, на самом деле, означает лишь свободно проецировать желания на произведенные товары и впадать в “успокоительную регрессию в вещи” Нет индивидуальных желаний и потребностей, есть машины производства желаний, заставляющие наслаждаться, эксплуатирующие наши центры наслаждения. Объекты есть категории объектов, тирания которых задает категории личности. Места в социальной иерархии помечены/означены обладанием вещами определенного класса. Знаковый код всегда обобщенная рациональная модель и снятый в нем принцип эквивалентности монопольно организуют поля власти и порядка. Потребление это тоже своего рода бизнес, труд, когда мы инвестируем собственные смыслы и значения в систему дискурса объектов. В самом акте потребления, в “волшебстве покупки” совершается, по Б.,*бессознательное и управляемое принятие всей социальной системы норм.

Дискурс объектов как парадигма языка, коммуникации и идентичности был, по мысли Б., вытеснен символическим обменом социальным институтом, который в архаических обществах определял поведение и коммуникацию до и без всякого осознания и рационализации. Символический обмен выстраивается относительно субъекта и символов его присутствия; принципом интерактивности здесь является не симметрия эквивалентного обмена, а асимметрия дара, дарения, жертвоприношения т. е. принцип неравенства или амбивалентности. Потребительская стоимость и ее функциональная, жизненно-практическая основа в фатальном жесте отрицания подменяются меновой т. е. рыночной, фундированной принципом эквивалентности: все равно абстрактному эквиваленту денег, все рационально обобщается до эквивалентности. Однако далее и этот “фетишизм потребительской стоимости” также известный в марксистской политэкономической теории как проблема отчуждения, становится жертвой диктатуры знаковой стоимости, подпадая под “монополию кода” (торговая марка, стэндинг). Объект становится единством знака и товара; отныне товар это всегда знак, а знак всегда товар. Знак провоцирует отчуждение стоимости, смысла/означаемого, референта, а значит реальности. В дискурсе рекламы, организующем приобретение вещи через приобретение ее смысла и управление желаниями, воображаемое и бессознательное переходят в реальность. Эту работу проделывает знак, однако при этом он сам производит свои референты и значения; мир и реальность, согласно Б., отражения означающего, его эффекты, его своеобразные фантаз– матические модусы. И теперь отчуждение уже исчерпало себя – наступил “экстаз коммуникации”, как позже отметит Б.

В этом пункте Б. радикально критически расходится со структурализмом и марксизмом: в знаковой форме стоимости доминирует означающее, что разрушает основную структуралистскую пару означаемое/означающее; по– литэкономические формулы стоимости перестают работать в мире диктатуры знака. Б. подчеркивает, что знаки в принципе стремятся порвать со значениями и референциями, что они стремятся взаимодействовать только между собой. Вся эта знаково-объектная машина обосабливается в самодостаточную систему, которая в пределе стремится поглотить вселенную. Система порождает свое иное, своего Другого. Цензура знака отбрасывает и вытесняет смерть, безумие, детство, пол, извращения, невежество. Именно эту монополию кода, согласно Б. стремится захватить идеология. Поэтому идеология не есть форма ложного сознания, как ее рассматривает марксизм. Идеологический дискурс до-сознателен, он достигает высшей точки рационализации и обобщения, колонизируя все уровни знакового кода. Он, как и сами коды, порождает коннотации, а не денотации; он паразитирует на мультипликации знаков, он – уродливый мутант, экскре– мент, всегда исчезающий остаток. Поэтому, строго говоря, здесь уже нельзя даже вести речь об идеологии. Б. приходит к выводу, что идеологии больше нет – есть лишь симуляция (см.).

По мысли Б. в результате непрерывной эксплуатации языка кода в качестве инструмента социального контроля к концу 20 в. знаки окончательно отрываются от своих референтов и получают полную автономность сигналов – “симулякров” (см.), воспроизводящих и транслирующих смыслы, не адекватные происходящим событиям, и факты, не поддающиеся однозначной оценке. По мысли Б. произошла “истинная революция” – революция симуляции знака-кода (симулякра), закрывшая повестку дня двух предшествующих (тоже “истинных” – в отличии от пролетарской) революций революции пра-симулякров “подделки” Ренессанса и “производства” индустриального века. Утрачивают свою состоятельность симулякры-подделки эпохи Возрождения – т. е. принципы традиции, касты, естественного закона, сакрального и религии; уходят симулякры продукция индустриальной революции принципы эквивалентности, авангарда, класса, идеологии, труда и производства. Закрыта, согласно Б., и повестка дня теорий, рожденных индустриализмом: антропологии, политэкономии, структурализма, семиотики, психоанализа, которые лишь маскировали террор системы, создавали ей “алиби” Восшествие симулякра стирает и сам механизм революции, а взамен симуляция порождает мир катастроф.

Концептуальная реверсия гиперкритики адресуется Б. и самому себе, идеям его ранних работ: системы объектов больше нет, есть “операциональная белизна” имманентной функциональной поверхности операций и коммуникаций – медиум-симулякр насилует реальность, утрата объекта становится аллегорией смерти. Симулякр у Б. “превзошел” историю: он создал “массы” (вместо классов) и они остановили исторический процесс. “Массы” молчаливое большинство, черная дыра, поглощающая социальное; они тяготеют к физической и статистической форме, одновременно не социальной и сверхсоциальной, совершенно социальной. Они не могут быть управляемы никакой политической властью, но массы порождают иллюзии власти, иллюзии быть властью; функционирование всех современных систем привито на теле этого смутного существа масс. Массы нигде, никем и ничем не могут быть представлены. Они существуют помимо и вне демократической репрезентации; они парадоксальным образом сочетают в себе сверхуправляемость и катастрофическую угрозу тотальной дерегуляции. Их невозможно сбить с пути или мистифицировать, ведь они никуда не движутся и ничем не заняты. Они поглощают всю энергию и информацию, растворяя при этом все социальное и все антисоциальное. Массы дают тавтологичные ответы на все вопросы, ибо на самом деле они молчат – они безмолвны как звери.

Наивно полагать, согласно Б. что массы созданы манипуляциями средств массовой информации. Массы сами по себе являются сообщением (“mass(age) is the message”). Вероятно массы превосходят в этом СМИ, но в любом случае и те и другие находятся в одном общем процессе. СМИ – это своего рода генетический код, управляющий мутацией реального в гиперреальность; он, следовательно, не реализует функцию социализации, а напротив, излучает социальное в черную дыру масс, за счет чего последние набирают критический “вес” и парадоксальным образом обращают систему в гиперлогику амбивалентности, заставляя ее давать всегда больше и принуждая себя всегда больше потреблять – все что угодно ради какой угодно бесполезной и абсурдной цели.

Симулякр у Б. формирует среду прозрачности, где ничего не может быть утаено или сокрыто. Все наоборот становится сверхвидимым, приобретает избыток реальности. Б. называет это гиперреальностью. Она порождена “техническим безумием совершенного и сверхточного воспроизведения” (образов, звуков и пр.). Бесконечная репродукция, микродетализация объектов, превращение их в модельные серии – вот определение “реального” как гиперреальности. Здесь реальные объекты дереализуются и абсорбируются симулякрами. Вещи теперь слишком правдивы, слишком близки, слишком детально различимы (детали пола порнографии, атомы звука в квадрофонии и пр.); они выведены в сверхочевидность галлюцинации деталей. Прозрачность упраздняет дистанцию, в жадной “прожорливости взгляда” мы сливаемся с объектом в непристойной близости. Поэтому в гиперреальности безраздельно царствует новая непристойность: “Это какой-то раж... стремление все вывести на чистую воду и подвести под юрисдикцию знаков... Мы погрязли в этой либерализации, которая есть не что иное, как постоянное разрастание непристойности. Все, что сокрыто, что еще наслаждается запретом, будет откопано, извлечено на свет, предано огласке и очевидности” Непристойность означает гипер-представленность вещей. Именно в непристойности Б. видит суть социальной машины производства и потребления, поэтому именно вокруг непристойного в псевдосакраль– ном культе ценностей прозрачности выстраиваются ритуалы коллективного поведения.

Мы, – отмечает Б. поглощены гиперреальностью, а значит ввергнуты в непристойность. Гиперреальность и непристойность характеризуют фатальный и радикальный антагонизм мира. Ни диалектический или любой иной синтез, ни эквивалентность или тождество, но радикальная амбивалентность оппозиций создает мир симулякров и катастроф. Все стремится вырваться за пределы, стать экстремальным; все захвачено симулякром и превращено в бесконечную собственную гипертрофию: мода – более прекрасна, чем само прекрасное; порнография более сексуальна, чем сам секс; терроризм это больше насилие, чем само насилие; катастрофа более событийна, чем само событие. Это более не трагедия отчуждения, а “экстаз коммуникации”

Войдя в это экстатическое состояние, пережив экстремальное свершение, все в мире гиперреальности, согласно Б., перестает быть собой. Вселенная становится холодной и объектной; на ее сцене больше невозможен спектакль в лучшем случае состоится банальная церемония; порнография сменила сексуальность, насилие замещено террором; информация упразднила знание. Амбивалентность катастрофы обозначает границы кода это смерть. Нет более никакой диалектики, есть движение к пределу и за предел к смерти. Главный актор этой культуры катастроф средства массовой информации и современных телекоммуникаций, экран как поверхность знака, компьютер и передовые технологии, молчаливое большинство масс.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю