355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грицанов » Новейший философский словарь. Постмодернизм. » Текст книги (страница 85)
Новейший философский словарь. Постмодернизм.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:55

Текст книги "Новейший философский словарь. Постмодернизм."


Автор книги: Александр Грицанов


Жанр:

   

Словари


сообщить о нарушении

Текущая страница: 85 (всего у книги 129 страниц)

Здесь может возникнуть вопрос, обращенный на этот раз к интерпретатору: почему на вопросы, поставленные Ницше (или в контексте Ницше), даются ответы не самого Ницше, а Деррида? Это недоумение возрастает еще более, если заметить, что вышеприведенные мысли-ответы Деррида предлагаются им по поводу вовсе не Ницше, а Хайдеггера. Может быть, ситуация немного прояснится с еще одной цитатой Деррида: “Тот способ, которым существует горящий, поджигающий и сгорающий разум, есть по сути механизм функционирования письменности. Огонь письменности. Это не случайно. Огонь не приходит после, огонь пишет, пишет самого себя, прямо в процессе сгорания” (“О разуме”). Выход на исходную для ранней деконструкции позицию письменности, который происходит в данном высказывании Деррида, имеет своим основанием метафору огня-письменности, как будто уравнивающую позиции Ницше и Хайдеггера, причем не только между собой, но и с деконструкцией. Это, конечно, не совсем так (точнее, вовсе не так), но само совпадение метафорической основы достаточно показательно и дает основания для сопоставления текстов указанных авторов. Оно свидетельствует, что те культурные феномены, которые стали объектом анализа деконструкции, уже довольно давно (а, может быть, и всегда) попадали в поле зрения философской рефлексии (причем в самых различных ее вариантах) и находили сходные интерпретации отнюдь не из-за близости философских ориентаций, а потому, что сами эти феномены оказывались достаточно могущественными для того, чтобы диктовать свою волю, определяя совпадение толкований вплоть до метафор.

В небольшом отрывке “О чтении и письме” Ницше-Заратустра говорит: “Из всего написанного я люблю только то, что пишется кровью... Убивают не гневом, а смехом. Вставайте, помогите мне убить дух тяжести. Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места. Теперь я легок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует вамне!” И немного дальше он ставит вопрос: “Разве не должны существовать вещи, над (курсив Ницше. Е. Г.) которыми можно было бы танцевать?” Этот вопрос, бесспорно, риторичен, ибо в концепции Ницше он может иметь только положительный ответ. Все в этом мире, вся жизнь человеческая, достойна лишь танца: “Я в танце несусь за тобою (жизнью. Е. Г.), я с ритмом твоим неизбывно один. Где же ты? Протяни же руку! Ну, хоть палец один!” Но напрасны призывы Заратустры, в одиночестве обречен он преодолевать дух тяжести, мешающий взлететь в легком танце жизни. “Тяжелой кажется нам земля и жизнь: так хочет дух тяжести!.. Почти с колыбели дают нам уже в наследство тяжелые слова и тяжелые ценности... А мы – мы доверчиво тащим, что дают нам в приданое, на грубых плечах по суровым горам! И если мы обливаемся потом, нам говорят: “Да, жизнь тяжело нести!” Но только человеку тяжело нести себя...: слишком много чужих тяжелых слов и ценностей навьючивает он на себя” Поклажа, с которой пускается человек в тяжкие странствия своей жизни, пре– дуготована и навязана ему разумом, определена мудростью и мудростью философов; именно этой поклажей хочет пожертвовать и жертвует огню усталый странник – Заратустра.

Итак, сжечь, чтобы танцевать? Да, но не только, или, точнее, сжечь не однажды, а сжигать постоянно, ибо великий обманщик разум норовит восстановить все сгоревшее, и восстановить с избытком. Но даже если представить себе этот огонь, как неугасимое пламя человеческого бунта против всесилия разума, такое представление тоже, вероятно, будет неполным. Прежде всего потому, что разум здесь не только не горит, но и не сгорает – ибо разум, по словам Деррида, содержит в себе одновременно все необходимое для процесса горения, будучи “горящим, поджигающим и сгорающим” Кроме того, в пламени разума рождается новая мудрость (“новые, наполовину исписанные скрижали” Заратустры), которая жертвуется новому (точнее, никогда не угасавшему) огню, и так до бесконечности. И, наконец, не один лишь разум участвует в этом танце огня, “ведь душа танцора в цыпочках его!” и человек един в своем семантическом треугольнике единстве разума/души/жизни. То, что положено в этом танце, например, душе, несколько отличается от задачи разума, хотя и разум и душа принимают (или должны принимать) самое активное участие в танце жизни (или в танце с жизнью): “О душа моя, теперь я дал тебе все и даже последнее свое, и руки мои опустели для тебя: в том , что я велел тебе петь (курсив Ницше. Е. Г.), был последний мой дар!., пой мне, пой, душа моя!” Танец захватывает всего человека, так что добродетель моя добродетель танцора... и... в том альфа и омега моя, что все тяжелое стало легким, всякий дух птицею, всякое тело – танцором”

Еще одна мысль Деррида представляется здесь важной для уточнения ницшеанского представления о танце-огне жизни человеческой. В уже приводившейся цитате Деррида говорит об огне, полыхающем в вереске языка; это высказывание помогает понять, скажем, такое восклицание Ницше: “Как приятна всякая речь и всякая ложь звуков! Благодаря звукам танцует наша любовь на пестрых радугах” “Для меня – как существовало бы что-нибудь вне меня? Нет ничего вне нас! Но это забываем мы при всяком звуке и как отрадно, что мы забываем! Имена и звуки не затем ли даны, чтобы человек освежался вещами? Говорить это прекрасное безумие: говоря, танцует человек над всеми вещами” Возможность этого словесного танца определяется тем, что словами создает человек окружающий его мир, в словах воплощает он свои представления о неведомом ему бытии, в слова облекает он само существование в иллюзорном мире истин. Однако словесный танец приятен, хотя и обманчив, как всякая ложь звуков: “Как приятно, что есть слова и звуки: не есть ли слова и звуки радуга и призрачные мосты, перекинутые через все, что разъединяет навеки?” И если, говоря о себе пишущем, Ницше восклицает: “Теперь Бог танцует во мне!” то о себе говорящем высказывается он несколько иначе: “Меня освежает... болтовня: там, где болтают, мир уже простирается передо мною, как сад”

Ложь словесного танца создает призрачную иллюзию мира; это тот созидающий танец разума/логоса, который творит человеческий мир как мир воображаемого присутствия при бытии... Правда, этот танец создает лишь химеры существования, он обманчив и фан– тасмагоричен: “Только в пляске умею я говорить символами о самых высоких вещах – теперь остался мой самый высокий символ неизреченным в моих телодвижениях. Неизреченной и неразрешенной осталась во мне высшая надежда!”; тем не менее такой танец созидает, пусть даже иллюзии. Танец же письменности не столь однозначен, он амбивалентен и сочетает в себе элементы как созидания, так и разрушения. Превалирует здесь все же разрушение, так что танец письменности остается по преимуществу танцем декаданса, деструкции, и в этом смысле – истинным огнем, уничтожающим этот мир. Танец письменности разрушает сад мира, созданный словом, разрушает, несмотря на то что он явно причастен к созданию этого мира: “Разбейте, разбейте вы познающие, старые скрижали!”, но новые скрижали, они еще только наполовину написаны и как же иначе писать их, кроме как разрушением того, что было написано об этом мире раньше? Как не может пламя созидать нечто, так и не может оно и писать о чем– то, оставляя следы на бумаге; это не значит, однако, что огонь-письмо танца жизни не существует. Напротив, попадая в пламя этого танца, превращается в ничто все, расценивавшееся в человеческом мире как нечто; только этот вечно бушующий огонь остается всегда существующим в своем не-сущест– вовании. Итак, “он будет танцевать, делает Деррида свой вывод о Заратустре, нет никакого сомнения, что посредством этого танца Ницше призывает забыть бытие”

Идея забвения бытия выражена в другом тексте Деррида (“Эдмонд Жабэ и вопрос книги”) фразой, из которой, как кажется, можно, наконец, понять, что же имел в виду Ницше, говоря о письменности как о танце с ручкой в руке: “Юмор и игры, смех и танцы, песни, любовь и безумие все это представляет собой грациозное кружение вокруг дискурса, кружение, которое похоже на ветер существования” кружение, которое, как ветер, рушит и сдувает псевдо-гранит бытия.

Е. Н. Гурко
СИМВОЛ

(греч. symbolon – знак, опознавательная примета; symballo соединяю, сталкиваю, сравниваю) в широком смысле – понятие, фиксирующее способность материальных вещей, событий, чувственных образов выражать (в контексте социокультурных аксиологических шкал) идеальные содержания, отличные от их непосредственного чувственно-телесного бытия. С. имеет знаковую природу, и ему присущи все свойства знака (см.). Однако, если вслед за Г.-Г Гадамером сущностью знака признать чистое указание, то сущность С. оказывается большей, чем указание на то, что не есть он сам. С. не есть только наименование какой-ли– бо отдельной частности, он схватывает связь этой частности со множеством других, подчиняя эту связь одному закону, единому принципу, подводя их к некоторой единой универсалии. С. самостоятельное, обладающее собственной ценностью обнаружение реальности, в смысле и силе которой он в отличие от знака участвует.

Объединяя различные планы реальности в единое целое, С. создает собственную многослойную структуру, смысловую перспективу, объяснение и понимание которой требует от интерпретатора работы с кодами (см.) различного уровня. Множественность смыслов свидетельствует не о релятивизме, но о предрасположенности к открытости и диалогу с воспринимающим.

Возможны различные трактовки понятия “С.” и “символическое” В семиологии Ч. С. Пирса “символическое” понимается как особое качество, отличающее С. от других средств выражения, изображения и обозначения. Эта особенность С. представляется как частный случай знаковости и ее наивысшая степень; или, наоборот, наибольшая противоположность знаковости; например, архетипы К.-Г Юнга это единственная опосредованная возможность проявления бессознательных начал, которые никогда не могут быть выражены как нечто определенное. Символическое – это глубинное измерение языка, шифр, предпочитающий процесс производства значений коммуникативной функции; или особый синтез условной знаковости и непосредственной образности, в котором эти два полюса уравновешиваются и преобразуются в новое качество (А. Белый, С. Аверинцев). “Символическое” представлено также как родовая категория, охватывающая все формы культурной деятельности человека, – у Э. Кассирера,

Дж. Хосперса. Давая максимально широкое понятие С. – “чувственное воплощение идеального” – Кассирер обозначает как символическое всякое вос– приятйе реальности с помощью знаков, что позволяет ему систематизировать на основе единого принципа все многообразие культурных форм: язык, науку, искусство, религию и т.д., т. е. понять культуру как целое. В С. единство культуры достигается не в ее структуре и содержаниях, но в принципе ее конструирования: каждая из символических форм представляет определенный способ восприятия, посредством которого конституируется своя особая сторона “действительного”

Обращение к первому, семиотическому, толкованию С. характерно для социологов, антропологов, логиков, искусствоведов и т. д. Предметом интереса здесь оказываются возможные типы разрешения внутреннего напряжения знака (между означающим и означаемым), что по-разному реализуется как в отношении С. к субъекту и принятому им способу интерпретации, так и в отношении С. к символизируемому объекту. Критерий различения в отношении референции: произвольность – непроизвольность значения С. Непроизвольность (мотивированность) основана на признании наличия общих свойств у С. и объекта, на подобии видимой формы с выраженным в ней содержанием, как если бы она была порождена им (ико– ническое выражение, античность). Отношение аналогии сохраняется и при подчеркивании несовпадения знакового выражения и значимого содержания (религиозное понимание природы С.). По отношению аналогии означающего (см.)и означаемого (см.),мотивированности и неадекватности связи С. противопоставляется знаку, в котором отношения составляющих немотивированны и адекватны. Произвольный (немотивированный) С. определяется как условный знак с четко определенным значением, ничем иным, кроме конвенции, не связанный с этим знаком. Немотивированный С. уделяет особенное внимание означаемому, форма и денотат могут быть любыми. Конвенциальный С., таким образом, один из случаев отношения знака к объекту. В отношении С. к сознанию субъекта, в котором он вызывает понятие или представление об объекте, анализируется связь между чувственными и мысленными образами. Возможен, как и для объектов, естественный и конвенциальный способы связи (символический интеракционизм).

В частном, специальном смысле, выделяются С. того или иного типа: лингвистические (фонетический, лексический и грамматический коды), в которых определенной единице выражения соответствует определенная единица содержания; риторические, построенные на коннотативных, а не на денотативных, как в первом случае, связях, что предполагает большую свободу и независимость кодов, участвующих в интерпретации. Тогда, по определению Ю. Лот– мана, представление о С. связано с идеей некоторого содержания, которое в свою очередь служит планом выражения для другого, как правило, культурно более ценного содержания. Поэтому С. должны признаваться “коннотато– ры” т. е. все средства иносказания, составляющие предмет риторики.

Многозначность задает понятие “С. в герменевтике: для П. Рикёра С. является всякая структура значения, где один смысл, прямой, первичный, буквальный, означает одновременно и другой смысл, косвенный, вторичный, иносказательный, который может быть понят лишь через первый. Этот круг выражений с двойным смыслом составляет герменевтическое поле, в связи с чем и понятие интерпретации расширяется так же, как и понятие С. Интерпретация в данном контексте – это работа мышления, которая состоит в расшифровке смысла, стоящего за очевидным смыслом, в раскрытии уровней значения, заключенных в буквальном значении, или иначе интерпретация имеет место там, где есть многосложный смысл и именно в интерпретации обнаруживается множественность смыслов.

Многоуровневая структура С. последовательно увеличивает дистанцию между означающим и означаемым, задавая тем самым основные функции С.: экспрессивную, репрезентативную и смысловую, посредством которых реализуется его роль в культуре. Непосредственное выражение – это презентация некоего объекта восприятию субъекта, восприятие непосредственно связано с “наличностью” (“Prasenz”) и временным “настоящим” осовремениванием. Всякая презентация возможна “в” и “благодаря” репрезантации представления одного в другом и посредством другого. Функция представления С. (по Гадамеру) – это не просто указание на то, чего сейчас нет в ситуации, скорее С. позволяет выявиться наличию того, что в основе своей наличествует постоянно: С. замещает, репрезентируя. Это означает, что он позволяет чему-то непосредственно быть в наличии. Свою функцию замещения он выполняет исключительно благодаря своему существованию и самопоказу, но от себя ничего о символизируемом не высказывает: по Гадамеру, “там, где оно, его уже нет”

С. не только замещает, но и обозначает: функция обозначения связана не с чувственной данностью, но саму эту данность он задает как совокупность возможных реакций, возможных каузальных отношений, определенных посредством общих правил: объект представляет собой устойчивую совокупность специфических познавательных актов, которые являются источником семантически идентичных смыслов в отношении к определенным действиям, т. е. означивается не столько единичный факт, сколько процесс мышления, способ его реализации – этим задаются различные формы мышления.

Понятие “С.” как конструктивного принципа возможных проявлений отдельной единичности или как общей направленности объединенных в “единораздельную цельность” различных или противостоящих друг другу единичностей было развито А. Лосевым. В С. достигается “субстанциональное тождество бесконечного ряда вещей, охваченных одной моделью” т. е. Лосев определяет С., исходя из его структуры, как встречу означающего и означаемого, в которой отождествляется то, что по своему непосредственному содержанию не имеет ничего общего между собою – символизирующее и символизируемое. Существом тождества, следовательно, оказывается различие: Лосев говорит об отсутствии у С. непосредственной связи и содержательного тождества с символизируемым, так что в существо С. не входит похожесть. Тем самым он возвращается #к аристотелевской и религиозной трактовке С., создавшей универсальную формулу “нераздельности и не– слиянности”, т. е. к первоначальному греческому значению С. как указания на безусловно другое, не на подобное (эстетико-романтическая трактовка С.), а на то целое, которого С. недостает. Таким образом, для С. необходимо существование оппозиции, члены которой противоположны и только вместе составляют целое, и именно поэтому являются С. друг друга.

В постмодернизме проблема С. подвергается существенному переосмыслению. См.: “По каким критериям узнают структурализм” (Делёз).

С. А. Радионова
“СИМВОЛИЧЕСКИЙ ОБМЕН И СМЕРТЬ”

(“L^change symbolique et la mort”) – книга Ж. Бодрийяра (см.),опубликованная в 1976.

Создание этого текста знаменовало трансформацию Бодрийяра-социолога в Бодрийяра-философа. Со значимым скепсисом относясь к термину “постмодерн” (выдающийся француз по сей день, как правило, закавычивает его), Бодрийяр именно в рамках данной работы определился со временем собственного творчества. А следовательно, в статусе представителя нации, законодательницы современных философских мод, и с историческими контекстами своего мышления.

Схема членения эволюции человечества, по Бодрийяру, жестка и логична, хотя и простроена по непривычным для чи– тателя-традиционалиста основаниям.

1) “Первобытное” (докапиталистическое) общество;

2) Буржуазно-капиталистическая цивилизация, описываемая соответствующей социально-критической теорией (марксизмом) посредством категорий политической экономии;

3) Современная стадия “постмодерна”, для которой характерно замещение культурных и экономических ценностей предшествующей эпохи универсально распространившимися симулякрами.

“Состояние постмодерна” по Бодрийяру, – это постапокалиптическое состояние, когда “приходит конец” историческим институтам, привычным человечеству по стадии “политической экономии” – производству, политическому представительству, революционному движению, диалектике; они не разрушаются насильственно, но незаметно заменяются подобиями, обозначающими их “в натуральную величину” и “в реальном времени” Порядок симулякров (см. – А. Г.у Н. К.) одерживает полную победу над реальным миром, поскольку он сумел навязать этому миру свое время симулякров , свои модели темпоральности”

Первая глава книги названа автором “Конец производства”

Как пишет Бодрийяр, “в современных общественных формациях нет больше символического обмена как организующей формы. Они, конечно, одержимы символическим как своей смертью. Именно потому, что оно больше не задает форму общества, оно и знакомо им лишь как наваждение, требование, постоянно блокируемое законом ценности. После Маркса сквозь этот закон еще пыталась пробиться идея революции, но и та уже давно сделалась революцией по закону. [...] А между тем по ту сторону всевозможных топик (пространств. А. Г., Н. К.) и экономик (либидинальных и политических), центром притяжения которых всегда служит производство (материальное или эротическое) в контексте ценности, существует и схема такого социального отношения, которое строится на истреблении ценности. Для нас его образец лежит в первобытных формациях, а в своей радикально-утопической форме оно сегодня все более взрывообразно развивается на всех уровнях нашего общества, в головокружении бунта, не имеющего более ничего общего ни с революцией, ни с историческим законом, ни даже... с “освобождением” какого-либо “желания””

Соотечественник, коллега и оппонент Бодрийяра по философско-социологи– ческому цеху Ж. Делёз (см.)в знаменитой книге “Логика смысла” (см.)выдвинул задачу “ниспровержения платонизма”, т. е. освобождения симулякров от привязанности к исходной модели и их включения в чисто дифференциальную игру: “Проблема касается теперь уже не разграничения сущности– видимости или же модели-копии. [...] Симулякр не просто вырожденная копия, в нем кроется позитивная сила, которая отрицает и оригинал и копию, и модель и репродукцию

Эта программа разрабатывалась Делёзом применительно к сферам эстетики и художественного творчества. Бодрийяр же перенес данный подход из области чистой онтологии в описание современной социальной реальности. По его убеждению, действительность уже давно в массовом количестве вырабатывает самодостаточные, независимые от “исходных” “трансцендентных” образцов симулякры и все больше формирует из них жизненную среду современного человека.

В этой книге Бодрийяр предлагает историческую схему “трех порядков” симулякров, сменяющих друг друга в новоевропейской цивилизации от Возрождения до наших дней: “подделка производство – симуляция ” По его мысли, “симулякр первого порядка действует на основе естественного закона ценности, симулякр второго порядка на основе рыночного закона стоимости, симулякр третьего порядка – на основе структурного закона ценности” (глава II – “Порядок симулякров”).

В данной модели можно отметить неоднородность объектов, которые становятся “образцами” для симулякров. Так, если “подделка” и серийное “производство” касаются материальных вещей, то симуляция относима скорее к процессам (поступкам, деятельности) или символическим сущностям (симуляция физических расстройств здоровья и т. п.).

Согласно Бодрийяру, “принцип реальности исторически совпал со стадией, детерминированной законом ценности. Сегодня вся система склоняется к недетерминированности, любая реальность поглощается гиперреальностью кода и симуляции. Именно принцип симуляции правит нами сегодня вместо прежнего принфпа реальности. Целевые установки исчезли, теперь нас порождают модели. Больше нет идеологии, остались одни симулякры. Поэтому, чтобы понять гегемонию и феерию нынешней системы эту структурную революцию ценности, – необходимо воссоздать целую генеалогию закона ценности и симулякров. В этой генеалогии и должна найти себе место политическая экономия: она предстанет как симулякр второго порядка в ряду тех, что имеют дело только с реальностью реальностью производства или же значения, в сознании или же в бессознательном. Капитал больше не принадлежит к порядку политической экономии он играет политической экономией как симулятивной моделью. Весь строй закона рыночной стоимости поглощен и реутилизирован охватывающим его строем структурного закона ценности, а тем самым попадает в разряд симулякров третьей степени. Тем самым политическая экономия обретает вторичную вечность в рамках строя, где она сама уже ничего не детерминирует, но сохраняет действенность в качестве симулятивной референции. [...] Каждая конфигурация ценности переосмысливается следующей за ней и попадает в более высокий разряд симулякров. В строй каждой такой новой стадии ценности оказывается интегрирован строй предыдущей фазы как призрачная, марионеточная, симулятивная референция.

Каждый новый порядок отделяется от предыдущего революцией собственно, это и есть единственно подлинные революции. У нас сейчас порядок третьего уровня, порядок уже не реальности, а гиперреальности, и только на этом уровне способны его настигать и поражать сегодняшние теории и практики, сами по себе тоже зыбкие и недетерминированные. [...] Ценность осуществляет свое господство через неуловимо тонкий порядок порождающих моделей, через бесконечный ряд симуляций”

По мысли Бодрийяра, “на классической стадии сигнификации все происходит совершенно аналогично тому, как действует проанализированный Марксом механизм стоимости в материальном производстве: потребительная стоимость играет роль горизонта и целевой установки в системе меновой стоимости первая характеризует конкретную операцию, осуществляемую с товаром в ходе потребления (момент, аналогичный десигнации для знака), вторая же отсылает к способности всех товаров обмениваться друг на друга по закону эквивалентности (момент, аналогичный структурной организации знака), и обе они диалектически соотносятся на протяжении всего марксова анализа, определяя рациональное устройство производства, регулируемого политической экономией. Но вот произошла революция, положившая конец этой “классической” экономике стоимости, революция самой стоимости как таковой, заменяющая ее старую рыночную форму новой, более радикальной.

Эта революция состоит в том, что два аспекта стоимости, казавшиеся навек связанными между собой естественным законом, оказываются разобщены, референциальная стоимость уничтожается , уступая место чисто структурной игре ценности. [...] Победила другая стадия ценности, стадия полной относительности, всеобщей подстановки, комбинаторики и симуляции. Симуляции в том смысле, что теперь все знаки обмениваются друг на друга, но не обмениваются больше ни на что реальное (причем друг на друга они так хорошо, так безупречно обмениваются именно постольку , поскольку не обмениваются больше ни на что реальное). Эмансипация знака: избавившись от “архаической” обязанности нечто обозначать, он наконец освобождается для структурной, т. е. комбинаторной, игры по правилу полной неразличимости и недетерминированности, сменяющему собой прежнее правило детерминированной эквивалентности. То же происходит и на уровне производительной силы и процесса производства: уничтожение всякой целевой установки производства позволяет ему функционировать как код, а денежному знаку пуститься, например, в ничем не ограниченные спекуляции без всякой привязки к производственным реальностям и даже к золотому эталону. Плавающий курс валют и знаков, зыбкость “потребностей” и целевых установок производства, зыбкость самого труда подстановочный характер всех этих элементов, сопровождающийся безудержной спекуляцией и инфляцией...” Бодрийяр подводит промежуточный итог: “Сказать, что сфера материального производства и сфера знаков взаимно обмениваются содержаниями, – это еще слишком мало: они в буквальном смысле исчезают как таковые и утрачивают свою соотнесенность, а равно и свою детерминированность, уступая место гораздо более обобщенной по своему устройству форме ценности, где и обозначение и производство уничтожаются.

“Политическая экономия знака” еще была результатом распространения и проверки рыночного закона стоимости на материале знаков. Напротив, структурным устройством ценности вообще отменяются как режим производства и политической экономии, так и режим репрезентации и знаков. С воцарением кода все это переключается в режим симуляции”

По мнению Бодрийяра, происходит “конец труда. Конец производства. Конец политической экономии” С точки зрения мыслителя, “конец диалектики означающего/означаемого, делавшей возможным накопление знания и смысла, линейную синтагму кумулятивного дискурса. Но одновременно конец и диалектики меновой/потребительной стоимости, которая единственно делала возможным общественное производство и накопление. Конец линейного измерения дискурса. Конец линейного измерения товара. Конец классической эры знака. Конец эры производства. Всему этому кладет конец не революция. Это делает сам капитал. Именно он отменяет детерминированность общества способом производства. Именно он замещает рыночную форму структурной формой ценности. А уже ею регулируется вся нынешняя стратегия системы. Эта социально-историческая мутация прослеживается во всем. Так, эра симуляции повсюду открывается возможностью взаимной подстановки элементов, которые раньше были противоречивыми или диалектически противоположными. Всюду идет одно и то же “порождение симулякров”: взаимные подстановки красивого и безобразного в моде, левых и правых в политике, правды и лжи во всех сообщениях массмедиа, полезного и бесполезного в бытовых вещах, природы и культуры на всех уровнях значения. В нашей системе образов и знаков исчезают все основные гуманистические критерии ценности, определявшие собой вековую культуру моральных, эстетических, практических суждений. Все становится неразрешимым – характерный эффект господства кода, всецело основанного на принципе нейтрализации и неотличимости. Это, так сказать, мировой бардак капитала – не для проституции, а для субституции и коммутации, для подмены и подстановки”

Незначительная перестановка акцентов позволила Бодрийяру истолковать статус и значение трудовой деятельности иначе. Прежде труд означал реальность общественного производства, он был пронизан целенаправленностью. Даже в процессе собственной эксплуатации он производил общественное богатство. Являя собой историческое страдание, своей оборотной стороной он обещал конечное освобождение. Перестав быть “производительным” труд стал “вос-производительным” Он “вос-производит” сам себя в качестве общественного знака: пафос производства умер, тем важнее воспроизводить труд как службу на благо общества, как общественный принцип реальности. По Бодрийяру, труд уже не является воплощением исторического “прак– сиса”, генерирующего общественные отношения, он больше не сила, а общественный знак наряду с другими: “Трудом овладела знаковая форма, чтобы выпотрошить из него всякое историческое и либидинальное значение и поглотить его в процессе своего собственного воспроизводства... ”

Поясняя радикальнейшую суть своей мысли, Бодрийяр формулирует следующее: “Структурной революцией ценности уничтожаются самые основы Революции . Общая утрата референций прежде всего наносит смертельный удар референциям революционным, которым никакая социально-производственная субстанция, никакая истина рабочей силы больше не дает уверенности в грядущем перевороте. Ибо труд больше уже не сила, он стал знаком среди знаков. Он производится и потребляется, как и все остальное. По общему закону эквивалентности он обменивается на не-труд, на досуг, он допускает взаимоподстановку со всеми остальными секторами повседневной жизни. Не став ни более, ни менее “отчужденным”, он не является больше специфическим местом исторического “праксиса”, порождающего специфические общественные отношения. [...] Он включается в общее оформление, знаковое обрамление жизни. Он даже перестал быть историческим страданием и позором, своей оборотной стороной сулившими конечное освобождение (или же, по Лиотару, пространством наслаждения рабочего класса, местом исполнения его отчаянных желаний в условиях ценностного унижения под властью капитала). Все это больше не правда. [...] Когда-то труд мог обозначать собой реальность некоторого общественного производства, накопления богатств как общественной цели. Даже и подвергаясь эксплуатации капиталом и прибавочной стоимостью —■'ведь при этом он сохранял свою потребительную стоимость для расширенного воспроизводства капитала и для его конечного уничтожения. Так или иначе, он был пронизан целенаправленностью: пусть труженик и поглощен процессом простого воспроизводства своей рабочей силы, однако сам процесс производства не переживается как безумное повторение. Труд революционизирует общество в самой своей униженности, как товар, чей потенциал всегда выше простого воспроизводства ценности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю