Текст книги "Новейший философский словарь. Постмодернизм."
Автор книги: Александр Грицанов
Жанр:
Словари
сообщить о нарушении
Текущая страница: 111 (всего у книги 129 страниц)
Исследование образования медицинских и психиатрических понятий, в частности – нормальности и патологии (безумия), осуществленное Ф. в книгах “Рождение клиники. Археология взгляда медика” и “Безумие и неразумие: история безумия и классический век” способствовало переосмыслению им проблемы “субъективности” человека: отказавшись от экзистенциалистских подходов “присут– ствия-в-мире” и “изначального присутствия”, а также от марксистской онтологии “отчуждения”, Ф. приходит к парадигме собственной “археологии” выясняющей условия возможности происхождения и существования различных феноменов человеческой культуры.
Ф. стремился преодолеть ограниченность исследовательской ситуации, когда “действительно, западный человек смог конституировать себя в своих собственных глазах в качестве объекта науки, он взял себя внутри своего языка и дал себе в нем и через него некоторое дискурсивное существование лишь в соотнесении со своей собственной деструкцией: из опыта неразумия родились все психологии и самая возможность психологии; из размещения смерти в медицинской мысли родилась медицина, которая выдает себя за науку об индивиде” Безумие, по Ф., – вуаль на облике “подлинного” безумия, несущего в себе важные догадки для уразумения природы человека и его культуры: “нужно будет однажды попытаться проделать анализ безумия как глобальной структуры, безумия освобожденного и восстановленного в правах, безумия, возвращенного в некотором роде к своему первоначальному языку”
Ф. всячески стремился дистанцироваться от натуралистских мотивов как в границах возможных интерпретаций идеи “изначальности” опыта безумия, так и в абсолютизации идеи “предела” и “опыта трансгрессии” По мнению Ф. (“Археология знания”), “речь не идет о том, чтобы пытаться реконструировать то, чем могло бы быть безумие само по себе – безумие, как оно будто бы дается некоему опыту, первоначальному, основополагающему смутному, едва артикулированному, а затем будто бы организуется (переводится, деформируется, переодевается и, может быть, подавляется) дискурсами...” При этом “дискурс” у Ф., согласно концепции, конструируемой впоследствии в “Археологии знания” уже трактуется им не столько как способ организации отношений между “словами” и вещами” сколько как установление, обусловливающее режим существования объектов: “Задача состоит не в том – уже не в том, чтобы рассматривать дискурсы как совокупности знаков (то есть означающих элементов, которые отсылают к содержаниям или к представлениям), но в том, чтобы рассматривать их как практики, которые систематически образуют объекты, о которых они говорят”
Текст “Археология знания” выступил серьезным завершением “археологического этапа” философского творчества Ф.
Согласно базовым установкам собственного философского творчества, Ф. рассматривал язык как реальность, которая не только не зависит от говорящих людей, но и выступает базисной для их жизни. (Вспомним знаменитую формулу М. Хайдеггера: “Язык говорит человеком”.) Для того чтобы рассмотреть язык на таком его уровне, необходимо, по мысли Ф. вначале “оставить за скобками” конкретную содержательную нагрузку фраз и слов. В результате мы получим “формальный” синтаксис, тем не менее, все еще обремененный соответствующей семантической составляющей. Элиминировав следующим шагом смысловую заполненность языка, мы обретем “чистую структуру” связанную лишь с различиями в материале, который способен служить знаками. Подобным образом мы обнаружим абсолютное условие бытия речи. С точки зрения Ф., переход от “пространства” речи, содержащего осмысленные слова и их сочетания, к “пространству” каждого “конкретного” языка, а далее к “фонологическому пространству” (сфере возможностей знаковой системы) и есть требуемый маршрут философской рефлексии. Целью такого движения мысли (к выяснению основополагающих структур феномена) является, по Ф., творческое состояние, при котором “историки могут позволить себе раскрывать, описывать, анализировать структуры, не заботясь о том, не упускают ли они при этом живую, нежную и трепетную историю”
Язык (после эпохального “лингвистического поворота”, осуществленного профессиональной философией 20 в.) рассматривается как совокупность знаков всей человеческой реальности. Любые образования культуры (в таковом смысле -оказывающиеся документами своей эпохи) могут выступать в качестве языка. Документ же, по мысли Ф., “всегда понимался как язык, звуки которого низведены до немоты или невнятного бормотания, иногда по счастливой случайности распознаваемого” История же, промысел которой пытаться “обнаружить в самой ткани документа указания на общности, совокупности, последовательности и связи” призвана тем самым идти дальше привычной задачи “реконструировать дела и слова людей прошлого” Историк-постструктуралист уже нацелен не на осмысление человека в его прошлом, а на описание общества, в котором он пребывает. Документы могут теперь квалифицироваться в ранге памятников культуры, мир каковых может отныне выступать как самодостаточное предметное поле для “археолога знания” Оно включает как фрагменты “материальной” культуры и сохранившиеся “документы”, так и “исторические события” Вещественность не играет в таком контексте никакого особого значения.
Подход Ф. позволил ему осуществлять самые различные типологизации осуществившихся событий: “можно говорить о событиях малой, средней (например, внедрение технических достижений или дефицит денег) и, наконец, большой длительности (демографическое равновесие или все более активное участие экономики в изменении климата). Отсюда же следует необходимость различать ряды, образованные редкими или, напротив, повторяющимися событиями” Совокупности разнообразных памятников , включающих исторические события в ранге частных случаев, могут при таком исследовательском подходе трактоваться как автономные взаимосвязанные целостности. История тем самым оказывается у Ф. не процессом, подчиненным причинно-следствен– ным связям и единому закону, а “множеством различных историй” В итоге предметом интереса историка оказывается “определение границ того или иного процесса, точек изломов, нарушений привычного хода вещей, амплитуды колебаний, порогов функционирования, разрывов причинно-следственных связей” (курсив мой. – А. Г .).
Именно разрыв составляет теперь центральное понятие исследователя истории: по Ф., “разве смог бы историк говорить, не будь разрыва, который представил бы ему историю (и свою собственную в том числе) как объект?” История при этом в возможности собственного “схватывания” становится историей “тотальной” реконструирующей цельные “лики времени”: “формы единства цивилизации, материальные или духовные принципы общества, общий смысл всех феноменов данного периода и законы их объединения” Согласно убеждению мыслителя, “задача тотальной истории состоит в том, чтобы выяснить, какие формы отношений могут быть закономерно установлены между различными рядами; какие вертикальные связи они порождают; чем характеризуются их соответствия и преобладания. ...Глобальное описание собирает все феномены принцип, смысл, дух, видение мира, формы совокупности вокруг единого центра; тогда как тотальная история разворачивается в виде рассеивания” Лишь такой подход, с точки зрения Ф., может избавить историка от пагубной и бесплодной привычки “думать об истоках, устанавливать бесконечную цепь предвосхищений, реконструировать традиции, следовать за движением эволюции, порождать различные телеологии, прибегать без конца к метафорам жизни”
Именно отказ от традиционалистского поиска субъекта истории в состоянии позволить, по мысли Ф., современному исследователю понять, что “именно непрерываемая история служит необходимым коррелятом основополагающей функции субъекта. [...] Превращая исторический анализ в дискурс непрерывности, а человеческое сознание – в исходный пункт становления и практики, мы сталкиваемся с двумя сторонами одной и той же системы мышления. Время, понятое в рамках всеобщности и революций, никогда не бьую ничем иным, кроме как моментом сознания” Мыслитель неизменно оппонирует любым попыткам законсервировать в “ремесле историка” “антропное и гуманистическое начало” Согласно Ф., непродуктивный консерватизм существующих моделей понимания истории характеризуется тем, что он ориентирован на “поиски первоначального основания истории, которое позволило бы превратить рациональность в telos человечества и связать с сохранением этой рациональности, с поддержанием этой телеологии и с вечным необходимым возвращением к самому себе всю историю мышления” В результате “мы пришли к тому, что антропологизирова– ли Маркса, сделали из него историка целостности и открыли в нем гуманиста; мы принуждены были интерпретировать Ницше в понятиях трансцендентальной философии и повернуть его генеалогию к поиску первоначал; наконец, все это заставило нас пренебречь всем методологическим полем новой исторической науки” Промысел же последней, по Ф., дискурс без его субъектов, реконструкция его концептуальной структуры.
Мыслитель стремится преодолеть общепринятые понятия “исторической науки” наподобие “причинности” “повторения”, “развития”, “эволюции” “теории” “дух” и т. п. Они, по мысли Ф., предназначались для того, чтобы “установить общности смысла, символические связи, игры подобия и отражения между синхронными и последовательными феноменами данной эпохи, или выявляли в качестве принципа общности и объяснения суверенность человеческого сознания. Необходимо усомниться во всех этих предзаданных общностях, группах, существующих до чистого рассмотрения, связях, чья истинность предполагается с самого начала; необходимо изгнать всю эту нечистую силу, которая обычно сковывает друг с другом различные дискурсы, необходимо извлечь ее из той темноты, где простираются ее владения. Во имя методологической строгости мы должны уяснить, что можем иметь дело только с общностью рассеянных событий” Согласно Ф., последняя указанная мыслительная процедура должна быть в высшей степени радикальной. Он констатирует: “Во всяком случае, эти различения (когда речь идет о тех из них, что мы допускаем, или о тех, что современны изучаемому дискурсу) сами по себе являются рефлексивными категориями, принципами классификации, правилами нормативного толка, типами институциализации; эти факты дискурса, разумеется, требуют анализа наряду с остальными, но вместе с тем они, со своими достаточно сложными взаимосвязями, не являются характерными, исконными и общепризнанными”
В первую очередь, по Ф., “необходимо отказаться от наиболее очевидного – от концептов книги и произведения”, поскольку любая книга, например, содержит огромное количество прямых и косвенных отсылок к предшествующим текстам, увидевшим свет. Что же касается произведения , то как вопрошал Ф.: “Какой статус следует закрепить за дневниками, заметками, записками слушателей, короче говоря, за всем тем муравейником словесных следов, которые человек оставляет после смерти и которые обретают голос в бесконечном пересечении множества языков?” Понятие “произведение”, согласно Ф., не может быть исследовано “ни как непосредственная, ни как определенная, ни как однородная общность” По его мнению, “мы допускаем, что должен существовать такой уровень (глубокий настолько, насколько это необходимо), на котором произведение раскрывается во всем множестве своих составляющих, будь то используемая лексика, опыт, воображение, бессознательное автора или исторические условия, в которых он существует. Но тотчас становится очевидным, что такого рода единства отнюдь не являются непосредственно данными, – они установлены операцией, которую можно было бы назвать интерпретативной (поскольку она дешифрует в тексте то, что последний скрывает и манифестирует одновременно)” Нужно признать многоуровневость и разрывность в организации дискурса, наличие в нем “глубинных структур” и “осадочных пластов” и прервать тем самым не– рефлексируемую игру “постоянно исчезающего присутствия и возвращающегося отсутствия” проблематизировать все наличные “квазиочевидности” При этом нет необходимости “отсылать дискурс к присутствию отдаленного первоначала”, а необходимо понять, “как взаимодействуют его инстанции”
Задача, с точки зрения Ф., состоит в том, чтобы достичь “уровня” собственно “событий”, популяцией каковых и выступает дискурс. Необходимо преодолеть горизонт вышеуказанных мнимых категориальных очевидностей классической философии истории. Необходимый в данном контексте анализ дискурса предполагает ответ на вопрос: “Почему такие высказывания возникают именно здесь, а не где-либо еще? ”
Ф. настаивает на необходимости различать анализ “дискурса-высказывания”, понимаемого в качестве “события” и “анализ мысли” “Анализ дискурса” призван элиминировать всякую “непрерывность” он пафосно, акценти– рованно “индивидуалистичен” “Анализ мысли” нацелен на то, чтобы “разглядеть за самими высказываниями либо интенцию говорящего субъекта, активность его сознания, ...либо вторжения бессознательного, происходящие помимо воли говорящего в его речи или в почти неразличимых зияниях между словами; во всяком случае, речь идет о том, чтобы заново восстановить другой дискурс, отыскать безгласные, шепчущие, неиссякаемые слова, которые оживляются доходящим до наших ушей внутренним голосом” Эта процедура, по Ф., требует генетического (раскрывающего исторические последовательности) подхода. “Анализ мысли” “всегда аллегоричен в отношении к тому дискурсу, который использует. Его главный вопрос неминуемо сводится к одному: что говорится в том, что сказано? Анализ дискурсивного поля ориентирован иначе: как увидеть высказывание в узости и уникальности его употребления, как определить условия его существования, более или менее точно обозначить его границы, установить связи с другими высказываниями, которые могут быть с ним связаны, как показать механизм исключения других форм выражения... Основной вопрос такого анализа можно сформулировать так: в чем состоит тот особый вид существования, который раскрывается в сказанном и нигде более? ”
Согласно Ф., желавшему в еще большей мере прояснить несхожесть единичной мысли и высказывания (как единицы дискурса), это выглядит так: “Высказывание всегда является таким событием, которое ни язык, ни смысл не в состоянии полностью исчерпать. Это необычное событие: во-первых, потому, что оно связано с письмом или речевой артикуляцией и в то же время раскрывается в самом себе как остаточное существование в поле памяти или в материальности манускриптов, книг и вообще любой формы регистраций; во-вторых, потому, что оно остается единым и вместе с тем открытым повторениям, трансформациям, реактивациям; наконец, потому, что оно определено не только провоцирующей его ситуацией и следствиями, но и... теми высказываниями, которые ему предшествуют или сопровождают” На выходе такой подход, по убеждению Ф., оказывается значительно менее зависим от таких "мало осмысленных” до сей поры “антропологических концептов” как “автор текста”, “индивидуум в состоянии говорения” и т. п.
Ф. формулирует показательную проблему: “Что такое медицина? грамматика? политическая экономия? Что это, как не ретроспективно установленные общности, благодаря которым наука создает иллюзию своего прошлого? Быть может, это всего лишь формы, раз и навсегда определенные, но вместе с тем суверенные и развивающиеся во времени? Какого рода отношения возможны между высказываниями, составляющими столь привычным и настойчивым образом все эти загадочные образования? ” Ф., опираясь на итоги собственных исследований, справедливо отмечает, что, к примеру, применительно к употреблению слова “безумие” в 17 в. ив 20 в. “речь идет о различных болезнях и совершенно различных больных?” Правомерно резюмировать следующее: “безумие” как психосоциальный феномен не обладает стационарной, исторически неизменной идентичностью; эволюция же представлений о безумии меньше всего напоминает процесс приращения знания о нем. Разнокачественные “дискурсы безумия” приходят на смену друг другу, объединяя в своей структуре элементы разнообразных практик : оценки практикующих медиков, заключения юристов, квалификации клириков и т. п.
Ф. (на примере медицинских практик) отмечает, что существование различных этапов в эволюции медицины обусловлено не столько изменяющимся уровнем профессиональных знаний, сколько сменой “неизменных стилей” высказываний, присущих определенному “медицинскому дискурсу”. Так, по мысли Ф., “клинический дискурс был совокупностью гипотез о жизни и смерти, об этических предпочтениях и терапевтических предписаниях, сводом цеховых уложений и пропедевтических моделей, с одной стороны, и совокупностью описаний с другой. Поэтому все вышеперечисленное не может быть абстрагировано друг от друга, и описательные высказывания были здесь лишь одним из видов формулировок, представленных в медицинском дискурсе”
Ф. ясно представлял, что в истории систем мысли встречались ситуации, когда “содержание и использование” системно организованных совокупностей концептов “было определено раз и навсегда” Вся* классическая грамматика фундировалась на том, что суждение являет собой общую форму любой фразы, что слово выступает как знак представления, что глагол есть логическая связка и т. д. В настоящее же время творцы грамматики солидарны, в частности, на предмет того, что звуки сами по себе способны нечто выражать, что слова содержат некое неочевидное “примитивное знание” и т. п. При этом внешняя тождественность тематизмов различных дискурсов вовсе не означает их сродство. Ф. пишет: “Вместо того, чтобы восстанавливать цепь заключений (как это часто случается с историей науки или философии), вместо того, чтобы устанавливать таблицу различий (как это делают лингвисты), наш анализ описывает систему рассеиваний” Последняя, по мысли Ф., и являет собой “дискурсивную формацию” Дискурсивная формация у Ф. способна маркировать науку, идеологию, медицину и пр. – но взятых в качестве данности, категорически вне предположений об их преемственности и единой цели. Рассматривая эволюцию психиатрии, мыслитель предлагает обращать внимание на то, как и когда некие специфические характеристики поведения индивида начинают восприниматься в качестве простой “ненормальности” а когда – уже как “сумасшествие” “болезнь” “психоз” подлежащие сначала гуманному исцелению, а позже карательно-принудительному лечению. Как отметил Ф.: “Так в поле первичных различий, в дистанции, прерывности и непрерывности и раскрывающихся порогах, психиатрический дискурс находит возможность очертить свою область, определить то, о чем он будет говорить, придать ему статус объекта и вместе с тем заставить его выявиться, сделать его именуемым и описуемым”.
Таким образом Ф. предлагает понимать:
1) Высказывание — как “разновидность существования, присущего данной совокупности знаков – модальность, которая позволяет ему не быть ни последовательностью следов или меток на материале, ни каким-либо объектом, изготовленным человеческим существом; модальность, которая позволяет ему вступать в отношения с областью объектов, предписывать определенное положение любому возможному субъекту, быть расположенным среди других словесных перформансов; быть, наконец, наделенным повторяющейся материальностью"
2) Дискурс как “то, что было произведено (возможно, все, что было произведено) совокупностью знаков” (“дискурс является общностью очередностей знаков постольку, поскольку они являются высказываниями, т. е. поскольку им можно назначить модальности частных существований”). Окончательно дискурс можно определить “как совокупность высказываний, принадлежащих к одной и той же системе формаций” Он принцип рассеивания и распределения высказываний, а анализ высказывания соответствует частному уровню описания. Таким образом, “описание высказывания не сводится к выделению или выявлению характерных особенностей горизонтальной части, но предполагает определение условий, при которых выполняется функция, давшая существование ряду знаков (ряду не грамматическому и не структурированному логически)”
Ф. предлагает фиксировать, как те или иные формулировки психиатрии видоизменяли язык целых областей человеческой деятельности, вводя легитимные обороты типа “убийство в состоянии аффекта” либо “на почве ревности” Таким образом мы раньше или позже окажемся в состоянии постичь “объект дискурса” присущий той или иной эпохе. По мысли Ф.: “Это значит, что мы не можем говорить все равно, в какую эпоху – все, что нам заблагорассудится; нелегко сказать что-либо новое, – недостаточно открыть глаза, обратить внимание или постараться осознать, чтобы новые объекты во множестве поднялись из земли, озаренные новым светом” При этом “объектов дискурса” существующих до и помимо него , в мире культуры не существует. Отношения между ними (“объектами дискурса”) “в каком-то смысле располагаются в пределе дискурса, они предлагают ему объекты, о которых он мог бы говорить, ...они определяют пучки связей, которым дискурс должен следовать, чтобы иметь возможность говорить о различных объектах, трактовать их имена, анализировать, классифицировать, объяснять и пр. Эти отношения характеризуют не язык, который использует дискурс, не обстоятельства, в которых он разворачивается, а сам дискурс, понятый как чистая практика”
Тем не менее, конкретное содержание “объектов дискурса” определенно выносится Ф. “за рамку” его интереса: “Мы хотим, хорошо это или дурно, обойтись без всяких вещей, “де-презентифициро– вать” их... Нам необходимо заменить сокровенные сокровища вещей дискурсом, регулярной формацией объектов, которые очерчиваются только в нем, необходимо определить эти объекты без каких-либо отсылок к сути вещей, увязав их, вместо этого, с совокупностью правил, которые позволят им формироваться в качестве объекта дискурса, чтобы таким образом констатируя условия их исторического появления, создать историю дискурсивных объектов, которая не погружала бы их в глубины первоначальной почвы, а использовала связь регулярностей, упорядочивающую их рассеяние”
Ф. акцентирует, что он не против “темы вещей” самой по себе, сей предмет лишь принципиально не интересен для него. Тематика “вещи как таковой” “необходимым образом не связана с лингвистическим анализом значений. Когда мы описываем установление объектов дискурса, наша задача состоит в том, чтобы установить отношения, характеризующие дискурсивную практику; мы не определяем ни лексическую организацию, ни членения семантического поля, не исследуем смысл, который та или иная эпоха вкладывала в понятия “меланхолия” или “тихое помешательство” не противопоставляем содержание “психоза” и “невроза” и все такое прочее. Мы не делаем этого не потому, что подобного рода анализ рассматривается как незаконченный или невозможный, он просто кажется нам излишним. Анализ лексического содержания определяется либо элементами значения, которыми может располагать говорящий субъект данной эпохи, либо семантической структурой, которая выявляется на поверхности уже произнесенного дискурса; такой анализ не имеет отношения к дискурсивным практикам как к месту, где формируется или распадается и стирается одновременно артикулированная и лакунарная множественность переплетенных объектов” Согласно Ф., дискурс как таковой есть очищенная от параметров “полноты жизненного опыта” и т. п. “практика, систематически формирующая значения, о которых они (дискурсы) говорят” Как отметил Ф., “безусловно, дискурс событие знака, но то, что он делает, есть нечто большее, нежели просто использование знаков для обозначения вещей. Именно это нечто большее и позволяет ему быть несводимым к языку и речи”
Кто же может быть истолкован в ранге субъекта подобной практики? В онтологии Ф. (согласно оценке российско-советского философа А. Ф. Зотова) “субъект – это анонимное единообразие, которое навязывает дискурс всем индивидам, участвующим в этом дискурсе” Как отмечал сам французский мыслитель: “При анализе правил формации объекта... нет необходимости ни связывать их с вещами, ни с областью слов; для анализа формации типов высказываний нет нужды связывать их ни с познающим субъектом, ни с индивидуальной психикой. Подобным же образом нет необходимости прибегать ни к допущению горизонта идеальности , ни к эмпирическому движению идей ” По мнению Ф., “генеалогия – это форма истории, которая должна была бы давать отчет в том, что касается конституирования знаний, дискурсов, областей объектов и так далее, без того, чтобы апеллировать к некоему субъекту будь то трансцендентальному по отношению к полю событий или перемещающемуся в своей пустой са– мотождественности вдоль истории”
По версии Ф., дискурсы маловероятно (даже предположительно) способны образовывать изолированные культурные системы. Освоение дискурса участниками соответствующих повседневных практик осуществляется через особый горизонт культурного бытия. Он был обозначен Ф. как “поле недискурсивных практик”. Так, по мнению мыслителя, дискурс “анализ накоплений” был включен в поле каждодневных практик становящегося капитализма, которые на тот момент не были концептуализированы даже в первом приближении. Данный уровень, с точки зрения Ф., является последним для “археологии знания”, ибо “не существует никакого идеального дискурса, одновременно и окончательного и вневременного, предпочтения и внешний источник которого были бы искажены, смазаны, деформированы, отброшены, может быть, к весьма отдаленному будущему...”
Осмысливая проблему того, что “речевой акт” содержит в себе несколько нетождественных высказываний, Ф. писал: “Кажется, что вездесущее высказывание наделено более тонкой структурой и менее поддается определению, нежели все эти фигуры, а его характерные черты немногочисленны и легче поддаются объединению. Но в таком случае исключается возможность какого-либо описания, и чем дальше, тем все менее понятно, на какой уровень его поместить и каким образом к нему подступиться. ...Приходится окончательно согласиться с тем, что высказывание не может иметь собственных черт и не поддаемся адекватному определению”
Согласно Ф., высказывания по форме собственного существования отличны даже от бытия языка. Последний всегда “дан вторично и путем описания, объектом которого он является; знаки, являющиеся его элементами, суть формы, предписываемые данным высказываниям и управляющие им изнутри. Если бы не было высказываний, язык бы не существовал; но существование высказывания не обязательно для существования языка (поэтому всегда можно заменить одно высказывание другим, не изменяя язык)” Таким образом, по Ф., высказывание и язык суть различные “уровни существования” т. е. разные уровни “функции бытия знаков” Эта функция и порождает смысл, присущий некоторой совокупности знаков. Ф. осознанно отказался от рассмотрения того, что являлось предметом размышлений предшественников: анализ предложений с точки зрения их истинности/ложности либо как объектов веры были вынесены им за скобки философского интереса. С точки зрения Ф., “высказывания” (его обозначение “предложений”) и де– факто, и де-юре встречаются крайне редко: они неотделимы от закона и от “эффекта редкости” Ф. утверждает: “Клавиатура пишущей машинки не высказывание, тогда как последовательность букв A, Z, Е, R, Т, приведенная в учебнике машинописи, является высказыванием о порядке букв, принятом для французских пишущих машинок” В данном контексте важна специфика отношения между “тождественными рядами”, возникающими в итоге отмеченного “удвоения” В первом случае мы имеем дело с копией, данной исходно, во втором – с высказыванием об этом исходном. Как отмечал Ф., в случае, когда “тождественная формулировка появляется вновь, то это те же, уже использованные слова, те же имена, – одним словом, та же фраза, но совершенно иное высказывание”
У высказывания наличествует субъект, но это не “автор” и даже не некая персона. У Ф. субъект выступает как “пустое место” “которое может быть заполнено различными индивидуумами” Важно само исполнение функции. По мнению Ф., высказывание неизменно единичное и конкретное : “нет высказывания вообще, свободного, безразличного и независимого, но лишь высказывание, включенное в последовательность или совокупность, высказывание, играющее роль среди других, основывающееся на них и отличающееся от них” Вдобавок “для того, чтобы последовательность лингвистических элементов могла рассматриваться и анализироваться как высказывание, ...она должна обладать материальным существованием... нужно, чтобы высказывание имело материю, отношение, место и дату” В данном ракурсе дискурс определяется Ф. как “совокупность высказываний, принадлежащих к одной и той же системе формаций. Именно таким образом я могу говорить о климатическом дискурсе, дискурсе экономическом, дискурсе естественной истории и дискурсе психиатрии”
Подход, трактуемый Ф. как адекватный сфере приложения соответствующих интеллектуальных усилий и именуемый им “анализом высказываний и дискурсивных формаций” идет в противоположном направлении: “он пытается установить закон редкости” Ф. призывает стремиться изучать высказывания “на границе, которая отделяет их от того, что не сказано, в инстанции, которая заставляет их появиться в своем отличии от всех остальных” По мысли Ф., в данном случае вопрос не в том, чтобы “изучать препятствия, которые помешали данному открытию, задержали данную формулировку, вытеснили данную форму акта высказывания, данное бессознательное значение или данное находящееся в становлении логическое обоснование” Необходимо “определить ограниченную систему присутствий” поскольку “дискурсивная формация не является целостностью в развитии, обладающей своей динамикой или частной инертностью, вносящей в несформулированный дискурс то, что она уже не говорит, еще не говорит или то, что противоречит ей в данный момент. Это вовсе не богатое и сложное образование, а распределение лакун, пустот, отсутствий, пределов и разрывов”.
У Ф. “высказывания” выступают как специфические индивиды, рассматрива– ясь под углом зрения их “редкости” Они сами оказываются “вещами, которые передаются, сохраняются и оцениваются, ...которыми управляют предустановленные структуры и которым дан статус в системе институций, вещами, которые раздваивают не только копией или переводом, но и толкованием, комментарием, внутренним умножением смысла. Поскольку высказывания редки, их принимают в целостности, которые их унифицируют и умножают смыслы, населяющие каждое из них” Согласно Ф., анализ дискурсивных формаций признает возможность интерпретации высказываний, но расценивает ее как “способ реакции на бедность высказывания”, как компенсацию этой бедности в практике дискурса путем “умножения смысла” но собственная задача этого анализа – это “поиск закона скудности, нахождение ее меры и определение ее специфической формы”