355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грицанов » Новейший философский словарь. Постмодернизм. » Текст книги (страница 86)
Новейший философский словарь. Постмодернизм.
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:55

Текст книги "Новейший философский словарь. Постмодернизм."


Автор книги: Александр Грицанов


Жанр:

   

Словари


сообщить о нарушении

Текущая страница: 86 (всего у книги 129 страниц)

Теперь это не так: труд больше не является производительным, он стал воспроизводительным, воспроизводящим предназначенность к труду как установку целого общества, которое уже и само не знает, хочется ли ему что-то производить. [...] Сам пафос экономического роста умер, как и пафос производства, последним безумно-параноиче– ским подъемом которого он был; ныне он съеживается в цифрах, и в него больше никто не верит. Зато тем больше необходимость воспроизводить труд как службу на благо общества, как рефлекс, мораль, консенсус, регуляцию, принцип реальности. Только это принцип реальности кода: грандиозный ритуал знаков труда, распространяющийся на все общество, – неважно, производит ли он еще что-нибудь, главное, что он воспроизводит сам себя. Социализация через ритуал, через знаки, гораздо более эффективная, чем через связанные энергии производства. От вас требуют не производить, не преодолевать себя в трудовом усилии (такая классическая этика теперь скорее подозрительна), а социализироваться”

Если “капитал” представляет собой режим “господства над трудом” то, по Бодрийяру, можно утверждать, что современный Запад по-прежнему живет при “капитализме”, так как регламентация воспроизводительного труда общественным кодом представляет собой чистейшую форму господства. Капитал не имеет здесь конкретного социального воплощения: господство осуществляется без опоры на какой-либо общественный класс и без видимого насилия. В фазе “воспроизводства” “дискурс” капитала очищен от промышленных, финансовых, классовых “диалектов”, представленных в производственной фазе. В рамках наличной общественной системы капитал воспроизводится в своем самом строгом определении как форма общественных отношений, а, согласно Бодрийяру, не вульгарно представляется в виде денег, прибыли или экономической системы.

Бодрийяр экстраполирует собственную базовую идею на совокупность индивидуальных судеб людей: “Такой труд – также и в форме досуга заполоняет всю нашу жизнь как фундаментальная репрессия и контроль, как необходимость постоянно чем-то заниматься во время и в месте, предписанных вездесущим кодом. Люди всюду должны быть приставлены к делу : в школе, на заводе, на пляже, у телевизора или же при переобучении режим постоянной всеобщей мобилизации. [...] На это и направлена вся нынешняя стратегия по отношению к труду: сдельная оплата, гибкое рабочее расписание, подвижность кадров, переквалификация, постоянное профессиональное обучение, автономия и самоуправление, децентрализация трудового процесса вплоть до калифорнийской утопии кибернетизированного труда, выполняемого на дому Вас больше не отрывают грубо от обычной жизни, чтобы бросить во власть машины, вас встраивают в эту машину вместе с вашим детством, вашими привычкам!!, знакомствами, бессознательными влечениями и даже вместе с вашим нежеланием работать; при любых этих обстоятельствах вам подыщут подходящее место, персонализированную работу а нет, так назначат пособие по безработице, рассчитанное по вашим личным параметрам. Как бы то ни было, вас уже больше не оставят; главное, чтобы каждый являлся окончанием целой сети, окончанием ничтожно малым, но все же включенным в сеть, ни в коем случае не нечленораздельным криком, но языковым элементом, появляющимся на выходе всей структурной сети языка. Сама возможность выбирать работу, утопия соразмерного каждому труда означает, что игра окончена, что структура интеграции приняла тотальный характер. Рабочая сила больше не подвергается грубой купле-продаже, теперь она служит объектом дизайна, маркетинга, мерчендайзинга; производство включается в знаковую систему потребления” Бодрийяр предлагает по-новому взглянуть на характер современного общества Запада: “Разве исторически статус “пролетариата” (наемных промышленных рабочих) не определялся прежде всего заточением, концентрацией и социальной исключенностью? Заточение мануфактурного рабочего – это фантастическое распространение того заточения, которое описано у Фуко для 17 в. Разве не возник “промышленный” труд (т. е. труд неремесленный, коллективный, поднадзорный и без владения средствами производства) в первых больших Генеральных госпиталях? На своем пути к рационализации общество первым делом интернирует праздношатающихся, бродяг, девиантных индивидов, дает им занятие, прикрепляет к месту, внушает им свой рациональный принцип труда. Однако здесь происходит взаимозаражение, так что разрез, с помощью которого общество учредило свой принцип рациональности, обращается и на все трудовое общество в целом: заточение становится микромоделью, которая затем в качестве промышленной системы распространяется на все общество в целом, и под знаком капитала и продуктивистской целесообразности оно превращается в концентрационный лагерь, место заключения, затворничества. Вместо того чтобы распространять понятия пролетариата и эксплуатации на расовое, половое и т. п. угнетение, следует задаться вопросом, не обстоит ли дело наоборот. Кто такой изначально рабочий? Не совпадает ли его глубинный статус со статусом безумца, мертвеца, природы, животных, детей, негров, женщин статусом не эксплуатации, а экс-коммуникации, отлучения, не ограбленности и эксплуатируемое™, а дискриминируемое™ и мечености? [...] Настоящая классовая борьба всегда происходила на основе этой дискриминации как борьба недочеловеков против своего скотского положения, против мерзости кастового деления, обрекающего их на недочело– веческий труд. Именно это скрывается за каждой забастовкой, за каждым бунтом; даже и сегодня это скрывается в самых “экономических” требованиях забастовщиков вся их разрушительная сила идет отсюда. При этом сегодняшний пролетарий является “нормальным” человеком, трудящийся возведен в достоинство полноправного “человеческого существа”, и, кстати, в этом качестве он перенимает все виды дискриминации, свойственные господствующим классам: он расист, сексист, мыслит репрессивно. В своем отношении к сегодняшним девиантным элементам, ко всем тем, кого дискриминируют, он на стороне буржуазии – на стороне человеческого, на стороне нормы. Оттого и получается, что основополагающий закон этого общества – не закон эксплуатации, а код нормальности

Глава “Порядок симулякров” начинается Бодрийяром с весьма важного замечания, вводящего читателя в суть рассматриваемой проблемы: “Подделка а заодно и мода рождается вместе с Возрождением, когда феодальный строй деструктурируется строем буржуазным и возникает открытое состязание в знаках отличия. В кастовом или чиновном обществе не бывает моды, так как человек всецело закреплен за своим местом и межклассовые переходы отсутствуют. Знаки защищены запретом, обеспечивающим им полную ясность: каждый знак недвусмысленно отсылает к определенному социальному статусу. В церемониале невозможна подделка – разве что как кощунственная черная магия, соответственно и смешение знаков наказуемо как серьезное нарушение порядка вещей. Если порой особенно сегодня мы еще и начинаем мечтать о мире надежных знаков, о сильном “символическом порядке” то не будем строить иллюзий: такой порядок уже существовал, и это был порядок свирепо-иерархический, ведь прозрачность знаков идет рука об руку с их жестокостью. В жестоких кастовых обществах – феодальных или архаических число знаков невелико, их распространение ограниченно, каждый из них в полной мере весом как запрет, как межкастовое, межклановое или межличностное взаимное обязательство; такие знаки не бывают произвольными... С концом обязательного знака наступает царство знака эмансипированного, которым могут теперь одинаково пользоваться все классы. На смену знаковой эндогамии, свойственной статусным обществам, приходит состязательная демократия. Тем самым через посредство межклассовых ценностей/знаков престижа с необходимостью возникает и подделка. Это переход от ограниченного числа знаков, “свободное” производство которых находится под запретом, к массовому распространению знаков согласно спросу. Но такой умножаемый знак уже не имеет ничего общего со знаком обязательным, ограниченно распространяемым: он подделывается под него не путем извращения “оригинала” а путем расширительного употребления материала, чья ясность была всецело обусловлена его принудительной ограниченностью”

Расшифровывая эту мысль, Бодрийяр поясняет: “...в эпоху Возрождения вместе с естественностью родилась и подделка. Подделка идет на всех уровнях, от ложного жилета (только спереди) до лепных интерьеров и грандиозных театральных машин барокко. В самом деле классическая эпоха была прежде всего эпохой театра. Начиная с Возрождения театральность охватывает все формы социальной жизни и архитектуры. Именно здесь, в дерзаниях лепной скульптуры и барочного искусства, метафизика подделки распознается как новое устремление людей Возрождения к светской демиургии, к преображению любой природы в од– ну-единственную субстанцию, по своему театральному характеру подобную социальной жизни, унифицируемой под знаком буржуазных ценностей, независимо от различий по крови, рангу и касте. Лепнина – это торжество демократии всевозможных искусственных знаков, апофеоз театра и моды, в котором выражается способность нового класса к любым свершениям, поскольку ему удалось сломать систему исключительного владения знаками... Прометеевские стремления буржуазии обратились прежде всего на подражание природе , а уже потом на производство

И далее Бодрийяр подчеркивает: “си– мулякры – это не просто игра знаков, в них заключены также особые социальные отношения и особая инстанция власти. Лепнину можно мыслить как триумфальный взлет науки и технологии, но она также, и прежде всего, связана с барокко, а то в свою очередь с контрреформацией, с той попыткой, согласно новому пониманию власти, контролировать весь мир политических и душевных явлений, которую впервые предприняли иезуиты.

Имеется тесная связь между иезуитской покорностью души и демиургичес– ким замыслом избавиться от природной субстанции вещей, заменив ее субстанцией синтетической. Как и подчиненный организации человек, вещи обретают при этом идеальную функциональность трупа. Здесь уже заложена вся технология и технократия презумпция идеальной поддельности мира, которая находит себе выражение в изобретении универсального вещества и в универсальной комбинаторике веществ. Воссоединить разъединенный в результате реформации мир согласно единообразной доктрине, универсализировать мир (от Новой Испании до Японии отсюда миссионерство) под властью одного слова, сформировать государственную политическую элиту с единой централизованной стратегией – таковы задачи, которые ставили себе иезуиты. Для всего этого требовалось создавать действенные симулякры систему организации, систему театральной помпы (сцена, на которой играют кардиналы-министры и серые кардиналы) и систему воспитания и образования, впервые систематически направленную на пересоздание идеальной природы ребенка”

Согласно Бодрийяру, “в истории мы наблюдаем торжество церкви и диалектики (включая диалектику “материалистическую”)” радикальные же идеи типа фрейдовского “влечения к смерти” существуют только вне всякой диалектики. По мысли Бодрийяра, каждая наука и каждая рациональность живут столько, сколько длится раздел между теорией и практикой. Диалектика лишь формально упорядочивает его, но никогда не может разрешить. Диалекти– зировать инфра– и суперструктуру, теорию и практику, или же означающее и означаемое, язык и речь все это тщетные попытки тотализации. Влечение к смерти необходимо защищать от любых попыток редиалектизировать его в рамках каких-либо новых конструктивных построений.

Согласно Бодрийяру, “диалектика” была способом мышления, а также способом бытия и становления вещей на стадии симулякров первого и второго порядков, еще сохранявших связь с вещами и их идентичностью. На современной, третьей, стадии эта логика идентичности и подобия (репрезентации) сменяется логикой отличия и означивания (коннотации). Коннотация (по модели Р Барта) являет собой эр– зац-диалектическую процедуру, в ходе которой первичный знак интегрируется вторичным, как бы “снимаясь” им. Но именно “как бы” Между первичным, “естественным” и вторичным, “мифическим”, значениями нет никакого родства, второе не вырастает сколь угодно конфликтным образом из первого, а лишь механически присоединяется к нему извне.

Детализируя “облик” разных симулякров (первого, второго и третьего типа), Бодрийяр отметил: “В симулякре первого порядка отличие никогда не отменяется: в нем всегда предполагается возможность спора между симуля– кром и реальностью (их игра достигает особой тонкости в иллюзионистской живописи, но и вообще все искусство живет благодаря зазору между ними). В симулякре же второго порядка проблема упрощена путем поглощения видимостей или же, если угодно, ликвидации реальности; так или иначе, в нем встает реальность без образа, без эха, без отражения, без видимости; именно таков труд, такова машина, такова вся система промышленного производства в целом, поскольку она принципиально противостоит театральной иллюзии”

При этом, по мысли Бодрийяра, “в эпоху промышленной революции возникает новое поколение знаков и вещей. Это знаки без кастовой традиции, никогда не знавшие статусных ограничений, а стало быть, их и не приходится больше подделывать, так как они изначально производятся в огромных масштабах. Проблема единичности и уникального происхождения для них уже не стоит: происходят они из техники и смыслом обладают только как промышленные симулякры.

Это и есть серийность, т. е. самая возможность двух или п идентичных объектов. Отношение между ними это уже не отношение оригинала и подделки, не аналогия или отражение, а эквивалентность, неотличимость. При серийном производстве вещи без конца становятся симулякрами друг друга, а вместе с ними и люди, которые их производят. Угасание оригинальной референтности единственно делает возможным общий закон эквивалентностей, т. е. делает возможным производство

Как подчеркнул Бодрийяр, ...вступив в игру массмедиа и социологических опросов, т. е. в сферу интегральной схемы “вопрос/ответ” все факты политики утрачивают свою специфику. Выборная демократия безусловно, первый социальный институт, где обмен оказывается сведен к получению ответа. Благодаря такому сигнальному упрощению она первой и универсализируется: всеобщее голосование – это первое из средств массовой информации. [...] Мыслитель приводит пассаж из французской газеты “Монд”: “То, что многие сожалеют об “извращении” политики средствами массовой информации, о том, что кнопка телевизора и тотализатор социологических опросов с легкостью заменили собой формирование общественного мнения, свидетельствует просто о том, что они ничего не понимают в политике”

По мысли Бодрийяра, “для этой фазы политического гиперреализма характерна закономерная комбинация двухпартийной системы и социологических опросов, отражающих собой эквивалентное чередование, которое идет в политической игре. Опросы размещаются по ту сторону всякой общественной выработки мнения. Они отсылают теперь лишь к симулякру общественного мнения. Зеркало общественного мнения по своему устройству аналогично зеркалу валового национального продукта – воображаемому зеркалу производительных сил независимо от их общественной целесообразности или антицелесообразности; главное, чтобы “оно” воспроизводилось... Так же и в общественном мнении: главное, чтобы оно непрестанно дублировалось своим отражением, в этом и заключается секрет массового представительства. Никто больше не должен вырабатывать, производить свое мнение нужно, чтобы все воспроизводили общественное мнение, в том смысле что все частные мнения вливаются в этот своеобразный всеобщий эквивалент и проистекают из него вновь (т. е. воспроизводят его, при любом к нему отношении, на уровне индивидуального выбора). [...] Социологические опросы манипулируют неразрешимым

Согласно Бодрийяру, социологическим опросам в конечном счете “верит один лишь политический класс, так же как рекламе и исследованиям рынка верят одни лишь специалисты по рекламе и маркетингу. И не по чьей-то личной глупости (хотя она не исключается), а потому, что опросы однородны всему функционированию политики в наши дни. Поэтому они получают “реальную” тактическую ценность, действуют как регулирующий фактор политического класса, в соответствии с его собственными правилами игры. То есть он имеет основание верить им и верит. А кто, собственно, еще? Опросы и передачи массмедиа показывают людям, сколь гротескно выглядит вся эта политика, сверхпредставительная и никого не представляющая. Ее очевидное ничтожество доставляет специфическое удовольствие, в конце концов принимающее форму статистической созерцательности. [...] Итак, проблема опросов заключается вовсе не в их объективном воздействии. Как и в случае пропаганды или рекламы, это воздействие, как известно, в значительной мере отменяется факторами индивидуального или коллективного сопротивления или же инерции. Проблема опросов в том, что на всем пространстве социальных практик они устраивают операциональную симуляцию; это проблема лейкемизации всякой социальной субстанции кровь заменяется бледной лимфой массмедиа. Замкнутый круг “вопрос/ответ” воспроизводится во всех областях. Постепенно становится ясным, что под углом этого методологического подозрения должна быть пересмотрена вся область анкет, опросов, статистики. Но то же подозрение тяготеет и над этнологией; если только не считать туземцев совершенно природными существами, неспособными к симуляции, то здесь возникает та же проблема невозможность получить на наводящий вопрос какой-либо ответ кроме симулированного (т. е. воспроизводящего сам вопрос). Нет уверенности даже, что и наши вопросы, задаваемые растениям, животным, инертной материи в точных науках, имеют шансы на “объективный” ответ”

Французский социолог в данном контексте очерчивает проблему, принципиально важную для всего круга вопросов “философии науки” 20 в. Способны ли эксперимент/практика “подтверждать” теорию, если сами они обусловлены и предпосланы наличной теорией? В какой мере и степени наука способна предъявлять истину? Таким образом, Бодрийяр внес собственный вклад в преодоление классической установки логоцентризма (трактовки мира как имманентно пронизанного всепроникающим логосом-смыслом и, следовательно, подвластного беспрестанному научному поиску истины и основанного на линейной логике причинно-следственных связей. – А. Г Н. К.).

Характеризуя складывание феномена “гиперреальности” Бодрийяр отметил: “Из того же разряда и разрушение реальности в гиперреализме, в тщательной редупликации реальности, особенно опосредованной другим репродуктивным материалом (рекламным плакатом, фотографией и т. д.): при переводе из одного материала в другой реальность улетучивается, становится аллегорией смерти, но самим этим разрушением она и укрепляется, превращается в реальность для реальности, в фетишизм утраченного объекта; вместо объекта репрезентации экстаз его отрицания и ритуального уничтожения: гиперреальность. Подобная тенденция началась уже в реализме. Риторика реальности сама по себе уже свидетельствует о том, что статус этбй реальности серьезно подорван (золотым веком был век языковой невинности, когда языку не приходилось дублировать сказанное еще и эффектом реальности). Сюрреализм был все еще солидарен с реализмом, критикуя его и порывая с ним, но и дублируя его в сфере воображаемого. Гиперреальность представляет собой гораздо более высокую стадию, поскольку в ней стирается уже и само противоречие реального и воображаемого. Нереальность здесь – уже не нереальность сновидения или фантазма, чего-то до– или сверхреально– го; это нереальность галлюцинаторного самоподобия реальности

Бодрийяр уточняет свою мысль, посвященную соотношению традиционной реальности и гиперреальности: “Само определение реальности гласит: это то, что можно эквивалентно воспроизвести. Такое определение возникло одновременно с наукой, постулирующей, что любой процесс можно точно воспроизвести в заданных условиях и с промышленной рациональностью, постулирующей универсальную систему эквивалентностей (классическая репрезентация – это не эквивалентность, а транскрипция, интерпретация, комментарий). В итоге этого воспроизводительного процесса оказывается, что реальность – не просто то, что можно воспроизвести, а то, что всегда уже воспроизведено. Гиперреальность. [...] Гиперреализм есть высшая форма искусства и реальности в силу обмена, происходящего между ними на уровне симулякра, обмена привилегиями и предрассудками, на которых зиждется каждое из них. Гиперреальность лишь постольку оставляет позади репрезентацию... поскольку она всецело заключается в симуляции. [...] Это аналогично эффекту дистанцирования от собственного сновидения, когда мы говорим себе, что видим сон, но это всего лишь игра цензурирования и продления сна; так и гиперреализм является составной частью кодированной реальности, которую он продлевает и в которой ничего не меняет. [...] Сегодня сама реальность гиперреалистична. [...] Секрет сюрреализма состоял в том, что наибанальнейшая реальность может стать сверхреальной, но только в особые, привилегированные моменты, еще связанные с художеством и с воображаемым. Сегодня же вся бытовая, политическая, социальная, историческая, экономическая и т. п. реальность изначально включает в себя симулятивный аспект гиперреализма: мы повсюду уже живем в “эстетической” галлюцинации реальности. Старый лозунг “Реальность превосходит вымысел” соответствовавший еще сюрреалистической стадии эстетизации жизни, ныне сам превзойден: нет больше вымысла, с которым могла бы сравняться жизнь, хотя бы даже побеждая его, вся реальность сделалась игрой в реальность. [...] Раньше существовал особый класс аллегорических, в чем-то дьявольских объектов: зеркала, отражения, произведения искусства (концепты?) – хоть и симуля– кры, но прозрачные, явные (изделие не путали с подделкой), в которых был свой характерный стиль и мастерство. И в ту пору удовольствие состояло скорее в том, чтобы в искусственном и поддельном обнаружить нечто “естественное” Сегодня же, когда реальное и воображаемое слились в одно операциональное целое, во всем присутствуют эстетические чары: мы подсознательно, каким-то шестым чувством, воспринимаем съемочные трюки, монтаж, сценарий, передержку реальности в ярком свете моделей – уже не пространство производства, а намагниченную знаками ленту для кодирования и декодирования информации; реальность эстетична уже не в силу обдуманного замысла и художественной дистанции, а в силу ее возведения на вторую ступень, во вторую степень, благодаря опережающей имманентности кода. Над всем витает тень какой-то непреднамеренной пародии, тактической симуляции, неразрешимой игры, с которой и связано эстетическое наслаждение наслаждение самим чтением и правилами игры. [...] Искусство и вступает в процесс бесконечного воспроизводства: все, что дублирует само себя, даже если это банальная реальность быта, тем самым оказывается под знаком искусства, становится эстетичным. [...] Итак, искусство теперь повсюду, поскольку в самом сердце реальности теперь – искусственность. Следовательно, искусство мертво, потому что не только умерла его критическая трансцендентность, но и сама реальность, всецело пропитавшись эстетикой своей собственной структурности, слилась со своим образом. Ей уже некогда даже создавать эффекты реальности. Она уже и не превосходит вымысел, а перехватывает каждую мечту, еще прежде чем та образует эффект мечты. Какое– то шизофреническое головокружение исходит от этих серийных знаков, недоступных ни для подделки, ни для сублимации, имманентных в своей повторяемости, кто знает, в чем реальность того, что они симулируют? В них даже нет больше и вытеснения (тем самым симуляция, можно сказать, ведет к психозу), в них вообще отменяются первичные процессы. [...] Принцип симуляции возобладал и над принципом реальности, и над принципом удовольствия”

По Бодрийяру, реальное как синтетический продукт комбинаторных моделей – это уже и не реальное в строгом смысле, поскольку его больше не прикрывает никакое воображаемое, а ги– перреальное: “Гиперреальность представляет собой гораздо более высокую стадию, поскольку здесь стерто даже само противоречие реального и воображаемого. Нереальность здесь – уже не нереальность сновидения и фантазма, чего-то до– или сверхреального; это нереальность невероятного сходства реальности с самой собой” Ведь коль скоро реальное и воображаемое сливаются в одно операциональное целое, то все вещи наделяются своеобразным эстетическим очарованием. Гиперреаль– ное обязано этим уже не “художественному замыслу создателя и не эстетической дистанции восприятия, а своей искусственности: это реальность, как бы возведенная в степень, передержанная в свете моделей” Искусство, по мнению Бодрийяра, теперь повсюду, поскольку в самом сердце реальности, слившейся со своим образом, заключена искусственность.

Следующий раздел книги именуется “Мода, или Феерия кода”

По мысли Бодрийяра, “мода занимает необычайно привилегированное положение, оттого что мир в ней полностью разрешается. Ускорение чистой дифференциальной игры означающих выступает в ней феерически ярко феерическое головокружение от утраты всякой референции. [...] В знаках моды нет больше никакой внутренней детерминированности, и потому они обретают свободу безграничных подстановок и перестановок. [...] Так обстоит дело в моде, регулирующей одежду, тело, бытовые вещи – всю сферу “легких” знаков. В сфере “тяжелых” знаков политике, морали, экономике, науке, культуре, сексуальности – принцип подстановочности никогда не действует настолько вольно. Эти различные области можно разместить в порядке убывающей “симулятивности” однако все они, пусть и в неравной степени, одновременно тяготеют к сближению с моделями симуляции, безразличной дифференциальной игры, структурной игры со смыслом. В этом контексте можно сказать, что все они одержимы модой. Ведь мода может пониматься как самый поверхностный и самый глубинный из социальных механизмов – через нее код властно сообщает всем другим областям свою инвестицию. В моде, как и в коде, означаемые ускользают, а ряды означающего более никуда не ведут. [...] Мы противимся признавать, что все секторы нашей жизни оказались в сфере товара, и еще сильнее что они оказались в сфере моды. Дело в том, что здесь ликвидация ценностей идет особенно радикально. Под властью товара все виды труда обмениваются друг на друга и теряют свою осо– бость под властью моды уже сами труд и досуг как таковые меняются своими знаками. Под властью товара культура продается и покупается – под властью моды все культуры смешиваются в кучу в тотальной игре симулякров. Под властью товара любовь превращается в проституцию под властью моды исчезает само отношение субъекта и объекта, рассеиваясь в ничем не скованной хладной сексуальности. [...] Мода всегда пользуется стилем “ретро” но всегда ценой отмены прошлого как такового: формы умирают и воскресают в виде призраков. Это и есть ее специфическая актуальность – не референтная отсылка к настоящему моменту, а тотальная и моментальная реутилизация прошлого. Мода это, парадоксальным образом, несвоевременное. [...] Удовольствие от моды это наслаждение призрачно-цикличес– ким миром форм, отошедших в прошлое, но вновь и вновь воскресающих в виде эффективных знаков”

Подводя итог осмыслению исторических судеб моды, ее превращению в определяющий стиль всей “реальности” Бодрийяр отмечает: “...в 19 в. критика моды была элементом правой идеологии, а сегодня, со времен возникновения социализма, она сделалась элементом идеологии левой. Мода развращает нравы, мода отменяет классовую борьбу. [...] Между тем мода имморальна, вот в чем все дело, и любая власть (или мечтающие о ней) обязательно ее ненавидит. Одно время, от Макиавелли до

Стендаля, имморальность была общественно признанной, и, скажем, Манде– виль в 18 в. мог показывать, что общество революционизируется лишь благодаря своим порокам, что именно имморальность придает ему динамику. Мода и поныне связана с такой имморальнос– тью: она знать не знает ни о системах ценностей, ни о критериях суждения (добро и зло, прекрасное и безобразное, рациональное и иррациональное) – она не доходит до них или их превосходит, а значит, действует как субверсия всякого порядка, включая и революционную рациональность. Она образует как бы адское подполье власти: в этом аду все знаки относительны, и их относительность приходится ломать любой власти, стремящейся утвердить свои собственные знаки. Именно в таком своем качестве мода сегодня подхватывается молодежью как сопротивление любому императиву, сопротивление без всякой идеологии, без всякой цели. ...Никакая субверсия самой моды невозможна, потому что у моды нет референции, которой бы она противоречила (она сама себе референция). От моды нельзя уйти (она превращает в модную черту даже отказ быть модным...). Этим лишний раз подтверждается, что можно еще ускользнуть от принципа реальности содержаний, но не от принципа реальности кода. Более того, бунтуя против содержаний, мы как раз больше и больше повинуемся логике кода”

В очередной главе “Тело, или Кладбище знаков” Бодрийяр, в частности, анализирует исторические “модели тела”:

“ 1. Для медицины базовой формой тела является труп. Иначе говоря, труп это идеальный, предельный случай тела в его отношении к системе медицину. Именно его производит и воспроизводит медицина как результат своей деятельности, проходящей под знаком сохранения жизни.

2. Для религии идеальным опорным понятием тела является зверь (инстинкты и вожделения “плоти”). Тело как свалка костей и воскресение после смерти как плотская метафора.

3. Для системы политической экономии идеальным типом тела является робот. Робот это совершенная модель функционального “освобождения” тела как рабочей силы, экстраполяция абсолютной и бесполой рациональной производительности (им может быть и умный робот-компьютер это все равно экстраполяция мозга рабочей силы).

4. Для системы политической экономии знака базовой моделью тела является манекен (во всех значениях слова). Возникнув в одну эпоху с роботом... манекен тоже являет собой тело, всецело функционализированное под властью закона ценности, но уже как место производства знаковой ценности. [...] Труп, зверь, машина или манекен таковы те негативные идеальные типы тела, те формы его фантастической редукции, которые вырабатываются и запечатлеваются в сменяющих друг друга системах. Удивительнее всего то, что тело ничем не отличается от этих моделей, в которые заключают его различные системы, и вместе с тем представляет собой нечто совершенно иное радикальную альтернативу им всем, неустранимое отличие, отрицающее их все. Эту противоположную виртуальность тоже можно называть телом. Только для нее для тела как материала символического обмена – нет модели , нет кода, нет идеального типа и управляющего фантазма, потому что не может быть системы тела как анти-объекта”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю