444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниил Ткаченко » "Фантастика 2026-205". Компиляция. Книги 1-14 (СИ) » Текст книги (страница 173)
"Фантастика 2026-205". Компиляция. Книги 1-14 (СИ)
  • Текст добавлен: 19 октября 2026, 07:30

Текст книги ""Фантастика 2026-205". Компиляция. Книги 1-14 (СИ)"


Автор книги: Даниил Ткаченко


Соавторы: ,Андрей Вершинин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 173 (всего у книги 216 страниц)

Ковалёв взял карандаш.

Он видел эту страницу второй раз в жизни, и второй раз она была одинаковая: фамилии, звания, год рождения, графа. Прошин, тридцать восьмого года службы, ездовой, ставший заряжающим, ставший командиром орудия, – и не ставший никем больше.

Он расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.

– Товарищ лейтенант, – сказал Сычёв, не убирая ведомость. – Дозвольте сказать.

– Говори.

– Вы четыре коробки сожгли. Никто в полку столько не сжёг. Комбат вон ходит, хвалится, будто сам стрелял.

– Говори дальше, – сказал Ковалёв. – Ты не за этим начал.

Сычёв помолчал, глядя в сторону.

– Вы наверху сидели, товарищ лейтенант. Правильно сидели. Я, дурак, ещё думал – чего это командир от пушки прячется. – Он поднял глаза. – А потом вы вниз побежали.

– Побежал.

– Ну вот и всё, – сказал старшина. – Больше ничего сказать не имею.

Он забрал ведомость и ушёл, и был совершенно, до последней буквы прав, и оба они это знали.

Ковалёв просидел у остывающего орудия до темноты.

Он честно попробовал разобрать это по частям, как разбирают отказ механизма. Если бы остался наверху – второе орудие получило бы предупреждение и развернулось встречать пехоту, и Прошин, может быть, был бы жив. Но тогда четвёртый танк, тот, что разбил Илюшина, гулял бы по нашему берегу без помех, и вышел бы к первой траншее, и там у Ремизова не было бы ничего. И тогда счёт был бы другой, и, возможно, длиннее.

Может быть. Может быть, может быть.

Всё это было правдой, и вся эта правда была ему сейчас не нужна, потому что настоящий ответ он знал и без разбора, и ответ был короткий.

Он побежал вниз не потому, что так было лучше для взвода. Он побежал, потому что там была пушка, и стрелять умел он.

Ковалёв достал тетрадь, нашёл вчерашнюю страницу, где было записано про сержанта, которого мало не поставить, и ниже, под ней, вывел чужим круглым почерком одну строчку – самую нужную из всех, что он написал за четыре дня:

Стрелял сам.

Глава 6

Полк отходил третьи сутки, и дождь шёл третьи сутки, и это было единственное, за что Ковалёв был дождю благодарен: в дождь не летают.

Дорога раскисла. Орудия шли тяжело, лошади вязли, на подъёмах взвод – семь человек – впрягался и толкал. Люди спали на ходу. Ковалёв уже знал, как это выглядит: человек идёт ровно, держит темп, а глаза у него закрыты, и если перед ним остановится идущий впереди, он в него упрётся и постоит, тоже не открывая глаз.

Он не спал сам и ловил себя на том, что перестал этому удивляться. Тело держало. Двадцать три года – прекрасный возраст, лучшее, что случилось с ним за последние двадцать лет, и он расходовал этот возраст, как расходуют трофейный бензин: не жалея, потому что второй канистры не будет.

На привалах он писал.

Тетрадь была одна – та самая, лейтенантская, с конспектом по матчасти и с невыполненным обещанием написать матери. Ковалёв писал на последних страницах, с конца, мелко, огрызком карандаша, а когда карандаш кончился, Сычёв достал новый, тоже огрызок, и никаких вопросов не задал.

Записывал он вещи, которые в июле сорок первого года не были написаны нигде.

«Позиций три: основная, запасная, ложная. Ложную делать первой». «После двух выстрелов – менять. После трёх – менять обязательно». «Трава перед стволом – мокрая. Проверить лично. У каждого орудия». «Стрелять по борту с трёхсот. По лбу не стрелять никогда». «Связь: две линии. Между орудиями и к пехоте. Провод в канаву». «Отделение прикрытия на орудие. Просить у пехоты заранее, не в бою».

Он перечитал и подумал, что это похоже на наставление, написанное человеком, который прочёл про войну книжку. Так оно и было. Разница состояла только в том, что книжку эту напишут через четыре года – по итогам, по трупам, по опыту, оплаченному миллионами, – и назовут её обобщением боевого опыта.

Ковалёв закрыл тетрадь. Плагиат у будущего. Единственный вид воровства, который он мог себе позволить и который никого не обеднял.

Пополнение пришло на четвёртые сутки, в Кузнечиху, где полк встал на днёвку.

Четырнадцать человек. Ковалёв построил их у сарая и пошёл вдоль строя, глядя в лица и задавая один вопрос: кто.

Двое из запасного полка, обученные, из них один – сержант Дудник, до войны счетовод в райпо, аккуратный, с круглым спокойным лицом. Пятеро – пехота из разбитых частей, из тех, кого собирали на переправах. Трое – обозники. Двое – из строительного батальона, лопату держали, орудие видели издали. И один – совсем мальчишка, семнадцати лет, добровольцем, из ремесленного училища, до того счастливый, что попал к пушкам, что на него было больно смотреть.

Итого артиллеристов – трое. Считая Дудника.

– Сычёв.

– Я.

– Что скажешь?

Старшина оглядел строй тем самым взглядом, каким считал ящики.

– Скажу, что за неделю их не выучить, товарищ лейтенант.

– За неделю – нет. У нас день.

Он начал в шесть утра и работал до темноты, и это был самый странный день его новой войны, потому что в этот день он не воевал.

Первое, что он сделал, – отменил лекции. Никаких «краткая характеристика материальной части»: у него не было ни времени, ни классной доски, ни людей, способных на четвёртые сутки без сна воспринимать слова.

Он поставил орудия и стал гонять нормативы.

– Изготовиться к бою. Время пошло.

Расчёт вцеплялся в станины, разводил, гнал сошники в землю, ставил панораму, – и делал это долго, безобразно, наступая друг другу на руки, роняя, суетясь.

– Две минуты десять. Немецкому танку, чтобы пройти километр, надо три. То есть он подъедет и посмотрит, как вы работаете. Отставить, повторить.

Повторяли восемь раз. На восьмой стало полторы минуты.

– Смена позиции. Орудие на руки, восемьдесят метров, вон туда, в яму. Время пошло.

Катили. Спотыкались, роняли, тот, что из строительного, попал ногой под станину и взвыл, и его сменили, и покатили снова.

– Сорок пять секунд. Ещё раз.

К полудню он снял с орудий наводчиков и завязал им глаза.

Это была не его выдумка. Он видел такое на кадрах кинохроники, в другой жизни, за чаем, и тогда подумал: показуха. Сейчас он думал иначе. Илюшин лежал в медсанбате с двумя выбитыми глазами, а до Илюшина на этой позиции наводчиков убивали в среднем за полтора боя.

– Заряжающий должен уметь навести. Подносчик должен уметь навести. Ездовой должен уметь навести. Не хорошо, не красиво – на трёхстах метрах в борт. Всё. Тюрин, показывай.

Тюрин показывал. Тракторист оказался лучшим приобретением за всю неделю: он не запоминал, он понимал, и объяснял другим не словами Ковалёва, а своими, тракторными, – про то, что маховик надо «дожимать, как рулевую тягу, без рывка, а то поведёт».

Мальчишку из ремесленного Ковалёв поставил подносчиком и полдня гонял по маршруту «ровик – орудие», заставляя бегать пригнувшись и по одному и тому же следу.

– Товарищ лейтенант, а почему по одному следу?

– Потому что второй след видно с воздуха.

– А по два снаряда носить или по одному?

Ковалёв ответил не сразу.

– По два, – сказал он. – И слушать команду. Когда крикнут «ложись» – падать, а не добегать. Донести – не главное. Донести и вернуться – главное.

Он записал это себе вечером отдельной строкой, и строка эта далась ему тяжелее всех остальных.

К обеду явился капитан Ситников, помначштаба полка, тот самый, с воспалёнными глазами, который две недели назад проверял его документы.

– Ковалёв. Мне на рубеж людей не хватает. Даёшь восемь человек на два часа, окопы для второй роты.

– Не даю, товарищ капитан.

Ситников поднял голову – медленно, как поднимает голову человек, который очень устал и которому только что добавили.

– Повтори.

– Не даю. У меня четырнадцать человек, из них одиннадцать не умеют стрелять из пушки. Через сутки-двое немец придёт. Если я их сегодня отдам вам копать, они послезавтра будут стоять у орудий и смотреть в казённик, как в колодец.

– У меня людей нет.

– У меня тоже нет. У меня есть время, и оно кончается сегодня в двадцать три ноль-ноль.

Ситников постоял, глядя, как на выгоне четырнадцать мокрых мужиков в двадцатый раз катят пушку в яму.

– Под твою ответственность, – сказал он наконец.

– Под мою.

Второй роте копали её же люди, всю ночь, и не докопали.

А вечером, когда стемнело и Ковалёв гонял последний норматив уже в темноте, – над дорогой, в двух километрах, встал гул.

Их не бомбили. Дорогу штурмовали – четыре машины прошли вдоль обоза на бреющем, туда и обратно, дважды, и работали пушками и пулемётами, и в дожде это было почти не видно, только слышно.

Батарея – Ковалёв уже про себя называл её батареей – сработала так, как её гоняли двенадцать часов подряд: орудия ушли с открытого места за сарай и в ольшаник за сорок секунд, люди легли, где было велено, и никто не побежал вдоль дороги, потому что бежать вдоль дороги им сегодня запретили восемь раз.

Обоз бежал вдоль дороги.

Утром Сычёв ушёл на пункт боепитания и вернулся молча, без обычного своего доклада, поставил перед лейтенантом ящик с бронебойными и только тогда сказал:

– Земляка моего убило. Кладовщика.

Ковалёв поднял глаза.

– Того, с сапогом?

– Того. – Сычёв помолчал. – Он аккурат у второй повозки стоял. Они по повозкам и били.

Он сел на ящик, вытер лицо ладонью и добавил тем же ровным хозяйственным голосом, каким докладывал расход снарядов:

– Мы, товарищ лейтенант, вчера сорок раз с дороги уходили. Насмех всему обозу. Обоз-то смотрел, ржал.

И больше не сказал ничего, и Ковалёв тоже ничего не сказал, потому что говорить тут было нечего и незачем.

К Гнездилову его вызвали в тот же день, к вечеру.

Командир 512-го стоял над картой в избе с выбитыми окнами, и рука у него была перевязана свежее, чем в прошлый раз. Он поднял глаза на Ковалёва и без всякого предисловия сказал:

– Батарея ПТО у меня осталась без командира. Старший лейтенант Кравчук убит вчера на переправе. Орудий в полку четыре: твои два и два из батареи, вытащенные. Людей – двадцать один. Принимай батарею, лейтенант.

Ковалёв молчал ровно секунду.

Он знал, что это будет. Он видел, как это идёт: убитые командиры, дырки, которые надо кем-то затыкать, и он – единственный, кто за неделю не только не потерял пушек, но и притащил лишнюю. В той жизни, в академии, ему рассказывали, что за первые полгода войны средний срок жизни командира взвода ПТО на фронте измерялся не месяцами. Он теперь понимал, за счёт чего рос в звании кадровый состав сорок первого года.

– Есть принять батарею, – сказал он. – Разрешите вопросы.

– Валяй.

– Первое. Батарею дробить по батальонам будете?

Гнездилов усмехнулся, и усмешка вышла нехорошая.

– Ремизов мне про тебя рассказывал. Про бревно с колесом. – Он ткнул пальцем в карту. – Не буду дробить. Держать будешь танкоопасное направление, вот это. Целиком, четырьмя стволами. Ещё?

– Второе. Прошу разрешения самому назначить командиров орудий. Не по званиям.

– Как это – не по званиям?

– У меня во взводе есть красноармеец Бабушкин. Он в бою вывернул орудие из окопа один и катил его сто двадцать метров под миномётным огнём. И есть сержант, который трое суток назад был счетоводом. Я хочу первого поставить командиром орудия, а второго – вторым номером, пока он не научится.

Гнездилов посмотрел на него долго.

– Ставь, – сказал он. – Только Бабушкину своему звание выхлопочи, а то у меня в полку и так порядка нет. Ещё?

– Третье. Прошу два дня.

– Двух дней нет. – Гнездилов провёл ладонью по лицу. – Есть, может, один. Свободен, комбат.

Ковалёв вышел из избы и постоял под дождём.

Комбат. Двадцать три года, две недели войны, четыре пушки, двадцать один человек. В той жизни он шёл к дивизиону четырнадцать лет и получил его в тридцать четыре, и это считалось быстро.

За плечом кашлянули. Ремизов стоял у плетня, без плащ-палатки, мокрый насквозь, и, судя по всему, ждал.

– Забирают тебя от меня, – сказал он.

– Забирают, товарищ капитан.

– Ну и правильно. – Комбат помолчал, потом снял с шеи бинокль – тот самый, который Ковалёв неделю назад выпросил под расписку и честно вернул после боя, – и протянул его. – Держи. Насовсем.

– Товарищ капитан…

– Держи, сказал. У меня глаза есть, а у тебя работа. – Ремизов сунул бинокль ему в руки и добавил, глядя в сторону: – Тех двоих, что у деревяшки твоей… я их матерям написал, что в бою. В бою и есть. – Он повернулся и пошёл, и уже от плетня сказал: – Ты, лейтенант, живи. Тебе ещё нашего брата пехоту учить и учить.

Батарею Ковалёв принимал в темноте, при свете двух коптилок, в сарае, и это было первое построение в его жизни, на котором он стоял перед двадцатью одним человеком и знал наизусть, что с ними будет.

Он не стал говорить речь.

– Батарея. Слушай приказ. Командиры орудий: первое – красноармеец Бабушкин. Второе – красноармеец Тюрин. Третье – сержант Дудник. Четвёртое – я, временно, пока не найду четвёртого. Старшина батареи – Сычёв. Связь – Мишка… Курносов.

– Так точно, Курносов! – обрадовался Мишка, впервые за две недели услышавший свою фамилию из командирского рта.

– Дальше. Каждому командиру орудия – по одной странице. – Ковалёв раздал четыре листка, вырванных из тетради и исписанных круглым старательным почерком с наклоном влево. Он переписывал их полтора часа. – Это не устав. Это то, за что мы за две недели заплатили Клюевым, Прошиным и двумя бойцами первой роты. Выучить наизусть. Первый пункт читаю вслух, остальные прочтёте сами.

Он поднял свой листок ближе к коптилке.

– Пункт первый. Командир орудия – не наводчик. Командир орудия смотрит на поле, а не в панораму. Как только он посмотрел в панораму – у орудия больше нет командира.

Он сложил листок и убрал в карман, и никто в сарае не знал – и не узнает никогда, – что этот пункт был написан не для них.

– Вопросы?

Вопросов не было. Бабушкин держал свой листок обеими лапами, как держат хлеб.

– Тогда всё. Отбой до четырёх. Разойдись.

Он вышел последним, задул коптилку и в темноте, под дождём, подвёл итог суткам – коротко, как всегда:

Батарею принял.

Глава 7

Позицию Ковалёв выбирал шесть часов и половину этого времени потратил на то, чтобы найти место, где немцы не пойдут.

Так это делалось. Сначала выясняешь, где танк пройти не может – болото, обрыв, овраг с крутыми стенками, – и вычёркиваешь. Потом смотришь, что осталось. У высоты 44,2, за деревней Лески, осталась одна дорога и одно поле слева от неё, шириной метров восемьсот, ровное, сухое, с пологим скатом.

Восемьсот метров. Танкоопасное направление шириной ровно в одну батарею.

Он лёг на скате, там, где будет наблюдательный пункт, и стал строить мешок.

Всё было просто и всё было в учебнике, который напишут через три года. Танк силён лбом и слаб бортом. Значит, надо, чтобы он показал борт.

Сам он его не покажет. Идущий по полю танк подставляет борт только тому, кто стоит сбоку, – а на того, кто перед ним, ему поворачиваться незачем, он и так на него смотрит лбом.

Значит, стрелять надо с флангов. И значит, надо, чтобы танки развернулись на один фланг и подставили борта другому.

Заставить их развернуться может только тот, кто откроет огонь первым. И первый, кто откроет огонь, живёт три минуты.

Ковалёв полежал ещё немного, глядя на поле, потом достал тетрадь и нарисовал схему.

Третье орудие – справа, у самой дороги, за придорожными вётлами, выдвинуто вперёд метров на двести. Оно бьёт под острым углом, в правый борт, с шестисот. С шестисот сорокапятка борта не берёт, и это неважно: её задача не подбить, а быть заметной и злой.

Танки развернутся на неё – на пушку, бьющую сбоку, разворачиваются всегда, – и, разворачиваясь, покажут левый борт.

А слева, за кустами, в трёхстах метрах от их нового направления, будут стоять первое орудие Бабушкина и второе Тюрина и молчать до этой самой секунды.

Четвёртое, его собственное, – сзади, в лощине, в резерве, и оно молчит, пока не понадобится.

Схема была красивая. Справа на схеме стоял крестик, и вокруг крестика ничего хорошего не предполагалось.

Он объявил это в четыре утра, всей батарее сразу, и объявил прямо, потому что врать двадцати одному человеку, которые через шесть часов увидят всё сами, было бессмысленно и подло.

– Слушать сюда. Танки пойдут вот здесь. Первым огонь открывает третье орудие, справа, от дороги. Задача третьего – не подбить, с шестисот он и не подобьёт. Задача третьего – заставить их развернуться на себя. Как развернутся – подставят левый борт, и по бортам ударят первое и второе. Четвёртое – резерв, стоит в лощине и молчит, пока я не скажу.

Он помолчал.

– Третье орудие немцы накроют. Скорее всего – после третьего выстрела. Ход сообщения от третьего орудия в тыл рыть до рассвета, глубина полный профиль, я приму лично.

Тишина была плотная. Двадцать один человек стоял и смотрел на него.

Сержант Дудник, командир третьего орудия, бывший счетовод райпо, поднял руку – по-школьному, ладонью вперёд.

– Разрешите вопрос, товарищ лейтенант.

– Разрешаю.

– А почему третье?

Ковалёв мог сказать многое. Что третье стоит у дороги. Что так легло по местности. Что кому-то надо.

– Потому что первое и второе стреляют лучше, – сказал он. – Мне нужны они слева, там работа на триста метров по борту. А в центре нужен тот, кто сделает ровно то, что написано, и ни на шаг больше. Ты сделаешь.

Дудник подумал. У него было круглое спокойное лицо человека, который двенадцать лет сводил дебет с кредитом и привык, что цифры не обсуждаются.

– Разрешите пересчитать, – сказал он.

– Чего пересчитать?

– Ну… – сержант чуть смутился. – Три выстрела. Скорострельность у нас с укладки – выстрел в восемь секунд. Ход сообщения от орудия до лощины – восемьдесят метров. Ползком – минуты полторы. – Он поднял глаза. – Успеваем, товарищ лейтенант. Если сразу после третьего – успеваем.

– Успеваете, – сказал Ковалёв. – Если ход выроете.

– Выроем, – сказал Дудник и повернулся к своим. – Мужики, слыхали? Копаем.

Копали до рассвета. Ковалёв прошёл ход сообщения сам, на карачках, весь, все восемьдесят метров, и в двух местах заставил углубить, и в одном – сделать колено, чтобы не простреливался.

Немцы начали в восемь ноль пять – и начали ровно так, как он рассчитывал.

Двадцать минут артиллерийской подготовки. Из этих двадцати минут четырнадцать они работали по трём ложным позициям: по бугру у дороги, по кустам на скате и по свежей земле в двухстах метрах от первого орудия, куда Сычёв ночью вывалил четыре повозки грунта и накрыл его дырявым брезентом.

Настоящие позиции получили шесть минут беспокоящего огня по площади.

– Батарея, доложить, – сказал Ковалёв в трубку, когда стихло.

– Первое цело, – Бабушкин.

– Второе цело, потерь нет, – Тюрин.

– Третье цело, – Дудник. – Товарищ лейтенант, у нас накат обвалило и Кузьмина землёй присыпало, откопали, живой.

– Четвёртое, – доложил сам себе Ковалёв, глядя вниз, в лощину, где стояла в кустах его собственная сорокапятка с расчётом из троих. – Пошли, братцы. Идут.

Они шли одиннадцатью машинами.

Ковалёв считал в бинокль Ремизова – хороший был бинокль, цейсовский, трофейный ещё с той войны, – и раскладывал по полочкам: четыре лёгких в первой линии, пять средних во второй, два в глубине, у этих на башнях что-то вроде поручней – командирские. Пехота – на грузовиках сзади, спешится метрах в восьмистах, как их научили.

Дистанция тысяча. Девятьсот.

Он поймал себя на том, что ему хочется взять трубку и сказать Дуднику что-нибудь человеческое. Не тактическое. Просто – сказать.

Он не взял.

– Дудник. Восемьсот. Готовность.

– Готов, товарищ лейтенант.

– Бьёшь по головному правому, в борт. Три выстрела. Три, Дудник. Не четыре.

– Понял, три.

– И сразу в ход.

– Понял.

Семьсот.

Ковалёв смотрел, как ползут по сухому полю серые коробки, поднимая пыль, и как за ними разворачивается цепь, и как в бинокле подрагивает горизонт, и вдруг понял, что не дышит.

Шестьсот.

– Огонь.

Внизу, у дороги, хлопнуло.

Первый снаряд Дудника ударил головному правому в борт под острым углом и брызнул искрами: с шестисот, да ещё вкось, сорокапятка брони не берёт, и никто не рассчитывал, что возьмёт.

Но танк получил в борт, а не в лоб, и это была совсем другая новость.

Головной встал, повёл башней вправо, к дороге, и пополз туда, разворачиваясь всем корпусом. За ним, как по команде, начала доворачивать вся первая линия – все четыре машины, потому что каждый из них сейчас думал одно: пушка сбоку, надо встать к ней лбом.

Встать лбом к Дуднику – значило показать левый борт кустам.

– Первое, второе, – сказал Ковалёв в трубку очень спокойно, потому что орать сейчас было нельзя ни в коем случае, – левый борт, триста. Огонь.

Дальше десять минут были такими, каких у него в этой войне ещё не было.

Он лежал на скате, в щели, с биноклем и двумя трубками, и не стрелял. Он смотрел и говорил. И в первый раз с того дня, как он очнулся в воронке, всё, что он говорил, – исполнялось не одним расчётом, а четырьмя.

Бабушкин с левого фланга взял головного правого во второй же выстрел – тот самый, которого Дудник царапнул вкось и который теперь стоял к нему всем бортом. Тюрин справа поджёг лёгкий. Дудник влепил свой второй, потом третий – и замолчал, и Ковалёв, скосившись, увидел, как от третьего орудия к лощине потянулись, толкаясь, четыре фигуры.

Успевают.

А потом немцы нашли третье орудие.

Ковалёв видел в бинокль, как встала над ним земля – раз, другой, третий, – как перевернуло щит, как поволокло по полю брезент. Он смотрел на это и одновременно, другой половиной головы, считал: четыре фигуры вышло. У Дудника расчёт пять.

– Первое! Смена позиции, немедленно!

– Есть смена!

– Второе! Ещё два выстрела и меняй!

Всё это работало. Всё это работало так, как он писал по ночам в тетради на последних страницах: ложные позиции съели артподготовку, ход сообщения вывел людей, фланговый огонь с трёхсот метров жёг борта, смена позиции после двух выстрелов не давала себя нащупать.

Немцы потеряли шесть машин за восемнадцать минут и откатились на исходные.

И вот тогда пошла пехота.

Она пошла не в лоб. Она пошла слева, по кустам, по низине, в обход левого фланга – туда, где стояло первое орудие Бабушкина, только что сменившее позицию и оттого не успевшее окопаться.

– Бондарев! – заорал Ковалёв в третью трубку, ту, что шла к пехоте. – Слева обход, до роты! Прикрытие первого орудия!

– Вижу! – отозвался Бондарев. – Даю взвод, больше нет!

Взвода не хватило.

Ковалёв со своего ската видел всё – и это было хуже всего, потому что видеть и не мочь есть две разные муки, но вместе они складываются в третью, которой нет названия. Он видел, как немецкая пехота втекает в кусты. Как взвод Бондарева дерётся и как его сминают. Как у первого орудия начинают падать.

– Первое! Первое, отвечай!

Трубка молчала секунд двадцать. Потом в ней задышали – тяжело, с хрипом.

– Здесь Бабушкин, – сказал Бабушкин. – Товарищ лейтенант, у меня расчёта нет. Двое убитых, Кулешов раненый. Автоматчики в кустах, метров полтораста.

Вот она, минута.

Ковалёв её узнал сразу – как узнают знакомую боль. От его щели до первого орудия было четыреста метров по лощине; он добежал бы за две минуты, встал бы к панораме, и на прямой наводке по пехоте с полутора сотен он положил бы эту пехоту осколочными, и он это умел лучше всех, кто у него был, и он это знал.

Он посмотрел вниз, на своё четвёртое орудие в лощине, стоявшее в резерве, с расчётом из троих, – и на секунду прикрыл глаза.

«Как только он посмотрел в панораму – у орудия больше нет командира».

Он сам это написал. Полторы недели назад, огрызком карандаша, в сарае, при коптилке.

– Бабушкин, – сказал Ковалёв. – Слушай меня внимательно. Лапин у тебя?

– Тут он. Подносчиком.

– Ставь его наводчиком.

Пауза.

– Товарищ лейтенант, он мальчишка.

– Он две недели с завязанными глазами маховик крутил. Ставь. Кулешова – на подачу, ранен в руку, подавать сможет. Ты – командир орудия, ты смотришь на кусты, а не в панораму. Ясно?

– Ясно, – сказал Бабушкин.

– Осколочным, прицел сто пятьдесят, по кустам, беглым. Не жалеть. Тюрин!

– Я! – Тюрин, справа, издалека.

– Разворачивай на левый фланг, бей по кустам вдоль! Второе орудие – фланговым по пехоте!

– Есть!

– Четвёртое! – крикнул он вниз, уже без телефона, в голос, в лощину, своему собственному расчёту, оставшемуся без командира. – Выкатывай на прямую, на гребень! Наводчик – за старшего! Осколочным по кустам, прицел двести!

И остался на месте.

Он остался лежать в щели на скате, с биноклем в одной руке и трубкой в другой, и в течение следующих одиннадцати минут не сделал ни одного выстрела.

Он сказал: «правее», и Лапин довернул правее. Он сказал: «выше два», и Лапин поставил выше два. Мальчишка из ремесленного училища, которого две недели гоняли крутить маховик с тряпкой на глазах, клал осколочные в кусты в ста пятидесяти метрах от себя, и клал ровно, а Бабушкин рядом с ним не смотрел в панораму – Бабушкин смотрел на кусты и говорил, куда переносить.

С трёх сторон по низине били три орудия. Автоматчики в кустах продержались минут семь и вылезли обратно, оставив в низине то, что оставляют.

К половине двенадцатого всё кончилось.

Ковалёв спустился со ската – уже потом, когда стало тихо, и не бегом, а нормальным шагом, – и пошёл смотреть свою батарею.

Первое орудие: цело, ствол горячий, вокруг гильзы по щиколотку. Лапин сидел на станине, и его трясло – теперь, задним числом, как и положено. Бабушкин стоял над ним и держал руку у него на плече, огромную, как коровье вымя, и молчал.

Двое из расчёта лежали рядом, накрытые плащ-палаткой.

Второе орудие Тюрина: цело, потерь нет, ствол расстрелян до синевы.

Четвёртое: цело.

Третьего орудия не было.

Ствол сорвало с люльки и отбросило на десять метров, станины скрутило винтом. Из хода сообщения к этому месту тянулся след – по земле, полосой, как будто волокли мешок.

– Он последним пошёл, – сказал Кузьмин, тот самый, которого утром откапывали, и голос у него был никакой. – Сержант Дудник. Он же командир, он последним. Мы уже в лощине были, а его на выходе…

Ковалёв постоял над тем, что осталось от третьего орудия.

Три выстрела. Он сказал: три, не четыре. Дудник сделал три и пошёл в ход, всё по-написанному, до последней запятой, и четверо из пяти были живы, потому что ночью восемьдесят метров рыли в полный профиль с коленом.

Один – не был.

Это была правильная арифметика. Он это знал заранее – вчера, когда рисовал схему и ставил в центре крестик. Он знал, кого туда ставит, и знал, что за это будет, и всё равно поставил, и всё сработало.

Разница между сегодняшним днём и всеми предыдущими была ровно в этом: раньше он платил, потому что ошибался или не успевал. Сегодня он заплатил, потому что так было выгоднее.

Одиннадцать танков пришло. Шесть осталось на поле. Полк удержал высоту 44,2 и держал её ещё сутки.

Вечером Сычёв принёс ведомость.

– Расход: бронебойных тридцать один, осколочных пятьдесят четыре. Осталось: бронебойных двенадцать, осколочных двадцать. Матчасть: три орудия, четвёртое разбито безвозвратно, ствол в ремонт не годен, докладную я написал. Людей… – старшина перевернул страницу. – Трое, товарищ лейтенант. Дудник, Гарипов, Мешков.

Ковалёв взял карандаш.

– Товарищ лейтенант, – сказал Сычёв.

– Ну.

– Комбат Бондарев приходил. Просил передать: взвод у него положили весь, шестнадцать человек. Он не в претензии. Он сказал: артиллерия шесть коробок сожгла, а его взвод бы столько не сжёг ни в жизнь. – Старшина помолчал. – И ещё сказал: скажите ему, что он правильно сделал, что не пришёл. У него, говорит, лицо было такое, что он вот-вот прибежит.

Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.

Он отдал ведомость, дошёл до своей щели на скате, сел там, где лежал утром, и посмотрел на поле, где ещё дымили шесть коробок и где в двухстах метрах внизу стояло разбитое, скрученное винтом третье орудие.

Потом достал тетрадь и записал итог суткам – коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:

Не пошёл.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю