Текст книги ""Фантастика 2026-205". Компиляция. Книги 1-14 (СИ)"
Автор книги: Даниил Ткаченко
Соавторы: ,Андрей Вершинин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 172 (всего у книги 216 страниц)
Пехота в кювете действительно начала подниматься – и легла обратно, и больше в этот день не поднялась.
Потом в трубке щёлкнуло, зашуршало и появился Илюшин – далёкий, задыхающийся:
– Первое на запасной. Орудие целое. Расчёт целый.
Расчёт был не целый.
К шести немцы оттянулись за поворот и стали ждать своих танков. Танки в тот день не пришли, а на рассвете второй батальон получил приказ отходить на новый рубеж – но это было уже потом, и это было уже не про этот бой.
Клюева похоронили в сумерках, за садом, под яблоней, без залпа – залп демаскирует. Ковалёв стоял у ямы и смотрел на серое лицо человека, который позавчера сказал ему: «на всё воля», и которому он ответил: «воля тут ни при чём».
Воля была ни при чём. При чём был он, лейтенант Ковалёв, который приказал носить по два.
Он прогнал эту мысль строевым шагом и поставил её в строй, где ей и место: не переживать, а посчитать. Носили бы по одному – Клюев сделал бы вдвое больше ходок под теми же минами. Это была правильная арифметика, честная арифметика, и она не помогала ни на грамм.
Двое детей. Язва. Старейший во взводе.
– Товарищ лейтенант.
Сычёв стоял рядом с ведомостью и огрызком карандаша.
– Расход за день. Бронебойных – девять. Осколочных – двадцать восемь. Осталось: бронебойных десять, осколочных одиннадцать. Матчасть цела, оба орудия. Людей… – старшина запнулся ровно на четверть секунды, – людей десять. Вот тут, – он ткнул карандашом, – списан. Подпишите.
Ковалёв взял ведомость.
Он подписывал бумаги двадцать лет. Он подписывал акты списания на палатки, на автомобильные покрышки, на приборы, у которых вышел срок. Один акт списания подписали на него самого – вежливо, в кабинете, с тремя подписями, и он тогда встал, поблагодарил и вышел ровным шагом.
Строчку он прочитал дважды.
– Подписывайте, товарищ лейтенант, – сказал Сычёв без выражения. – Иначе семье ничего не пойдёт.
Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево – чужая подпись. Он посмотрел на неё и подумал, что теперь она его. И всё, что она подписывает, – тоже теперь его.
– Три бронетранспортёра, – сказал Сычёв, пряча ведомость за пазуху. – За все две недели у нас столько не было, товарищ лейтенант. Ни при одном.
– Я знаю.
– Я к тому, что копали не зря.
– Я знаю, старшина, – сказал Ковалёв. – Иди спать.
Он остался у яблони и постоял ещё минуту, спиной к западу, где догорала колонна и садилось солнце, и подвёл итог суткам – коротко, как в тетради, потому что длинно он себе не разрешал:
Рубеж удержали.
Глава 4
Отходили в четвёртом часу, в самый глухой предрассветный час, когда человек спит стоя и не помнит, что он делал минуту назад.
Взвод не спал третьи сутки, и это было видно по мелочам. Прошин трижды перепрягал одну и ту же постромку. Бабушкин, взявшись за станину, постоял, покачался и только потом поднял. Мишка сматывал провод и на ходу засыпал, и катушка у него в руках останавливалась сама собой, а он этого не замечал.
– Мишка.
– Я! – мальчишка дёрнулся.
– Провод – весь. До сантиметра. Двести метров нам не выдадут больше никогда.
– Я весь, товарищ лейтенант, я мотаю…
Он мотал. И через три минуты опять стоял с закрытыми глазами.
Ковалёв прошёл вдоль колонны, поправил укладку на передке, проверил, чем закреплены станины, и сам, руками, ощупал крюк. Всё это можно было не делать. Всё это делалось затем, чтобы люди видели: командир не спит. Пока командир не спит, спать нельзя, а раз нельзя – можно идти.
Позади, за садом, под яблоней, осталась свежая яма без креста и без доски: доску Сычёв ставить запретил – по доске немец узнаёт, что тут кто-то был и сколько его было. Место старшина отметил себе в тетради тремя цифрами: от угла сада столько-то шагов, от колодца столько-то. Тетрадь свою он берёг больше, чем противогаз.
К шести утра колонна батальона втянулась на новый рубеж, и Ковалёв увидел речку.
Речка была так себе – метров шесть шириной, бурая, в ольхе, курице по колено. Но по-военному это была не речка. Это была задача с одним ответом.
Он оставил орудия в ольшанике и полтора часа ходил по рубежу ногами.
Мост – деревянный, на сваях, для машин узкий, для танка – в самый раз, если не спешить. Ниже по течению, метрах в семистах, брод: колея с обоих берегов, наезженная, значит, дно твёрдое. Между мостом и бродом – заболоченная пойма, ольха, кочки; туда ни одна гусеница не полезет, а если полезет, то останется. Выше моста – обрыв в человеческий рост.
Значит, мост или брод. Больше нигде.
От моста дорога шла по нашему берегу вверх, к деревне, – сначала прямо метров четыреста, потом уходила в лощину и там, в лощине, поворачивала. И вот на этом повороте, если сидеть слева, в кустах на скате, любая машина, вышедшая с моста, показывала борт. Весь борт, целиком, с трёхсот метров.
Ковалёв лёг там и полежал минуты три, глядя вдоль воображаемого ствола.
Место было хорошее. Место было настолько хорошее, что он даже поискал, в чём подвох, и нашёл: отходить оттуда некуда, только вверх по открытому скату. Значит, нужна запасная, а к ней – ход, а на ход – ночь работы.
Ночь у него была. Люди – уже нет.
Второе орудие он поставил бы на противоположном фланге, у брода, за старой ветлой, тоже с фланговым сектором, и получилось бы, что всё, что пройдёт мост, попадёт под удар слева, а всё, что полезет в брод, – справа, и ни один из немецких командиров с первого раза не поймёт, сколько у русских пушек и где они стоят.
Он вернулся в ольшаник, разбудил Сычёва и стал рисовать в тетради схему.
– Товарищ лейтенант, – сказал старшина, посмотрев на рисунок. – Схема хорошая. Только вы её капитану Ремизову покажите сперва.
– Покажу. А что за Ремизов?
Сычёв подумал, как формулируют характеристику на человека, от которого зависишь.
– Комбат наш. Второй батальон, стало быть. Он вчера роту потерял, товарищ лейтенант. Целиком. – Пауза. – И он вас не знает.
Ремизова Ковалёв нашёл у сарая на околице, где батальон разворачивал командный пункт.
Капитан был лет тридцати, коренастый, с обгоревшим до красноты лицом и с двухдневной щетиной. Гимнастёрка на нём стояла коробом от соли. Он сидел на снарядном ящике, ел из котелка холодную кашу, ел быстро, механически, и одновременно слушал двоих командиров рот, и обоим кивал.
– Товарищ капитан. Лейтенант Ковалёв, командир взвода ПТО. Взвод придан вашему батальону, прибыл на рубеж, доложить о занятии позиций.
– Живой, – сказал Ремизов, не отрываясь от котелка. – Хорошо. У тебя две пушки?
– Две.
– Значит, так. Одна – на передний край к Бондареву, в боевые порядки роты, вот сюда, – он ткнул ложкой в карту, лежавшую на колене. – Вторая – к Никитину, туда же, между ячейками, на правый фланг. Стать до света, окопаться, замаскироваться. Всё.
Ковалёв не двинулся с места.
Он знал эту минуту заранее. Он прожил её раз двести за двадцать лет – в разных званиях, по обе стороны стола, и знал: если сейчас сказать «есть», пушек через сутки не будет. А если сказать «нет» – не будет самого Ковалёва, и это ещё быстрее.
– Разрешите доложить, товарищ капитан. Я прошёл рубеж. Прошу разрешения поставить орудия иначе.
Ремизов поднял голову. Ложка остановилась.
– Иначе – это как?
– Первое – здесь, – Ковалёв показал на своей схеме. – В лощине, за поворотом, сектор – на выход с моста. Триста метров, фланговый огонь, борт. Второе – у ветлы, сектор – на брод. Тоже фланговый. Обе – позади боевых порядков, в четырёхстах метрах за первой ротой.
– Позади, – повторил Ремизов.
– Позади.
Капитан отставил котелок.
– Лейтенант. Ты вчера воевал?
– Вчера.
– И я вчера. Знаешь, как у меня вчера рота побежала? Не с испугу. От пустоты. Танки идут, а перед пехотой – ничего. Пусто. У бойца в руках винтовка, а против него сорок тонн, и он один. – Ремизов говорил ровно, и от этой ровности было хуже, чем от крика. – А когда рядом с ним пушка стоит и её видно – он лежит. Он лежит, потому что при нём артиллерия. Мне нужны твои пушки на переднем крае, чтобы их видели мои люди. Понял?
– Понял, – сказал Ковалёв. – А немецкий корректировщик их тоже увидит.
– Да и чёрт с ним.
– Не чёрт, товарищ капитан. Двадцать минут. Сорокапятка среди стрелковых ячеек живёт до первого артналёта, а артналёт будет до танков, всегда, у них так написано. Её накроют вместе с расчётом, и когда танки выйдут, у вашей пехоты не будет ни пушек, ни надежды на пушки. Второй раз она побежит хуже, чем вчера.
В сарае кто-то уронил ящик. Ремизов молчал.
– И ещё, товарищ капитан. Боевой устав пехоты, тридцать восьмого года, часть вторая: противотанковые орудия располагаются в глубине, за боевыми порядками стрелковых подразделений, с задачей поражения танков, прорвавшихся через передний край. Это не я придумал. Это до войны напечатано.
– Ты мне уставом в лицо тычешь? – тихо спросил Ремизов.
– Я вам показываю, что я не самодур. Самодур – это когда без устава.
– А в уставе, – сказал Ремизов, – не написано, что у меня рота вчера побежала. Про это там ни строчки.
Возразить было нечего, и Ковалёв не возразил.
– Я не отказываюсь стать на переднем крае, – сказал он. – Прикажете – стану. Прошу только приказ письменно.
Вот тут капитан и встал.
Он был ниже Ковалёва на полголовы и шире вдвое, и подошёл вплотную.
– Ты мне что, лейтенант, бумажками грозишь? Тебе трибунала захотелось? Я тебе устрою письменно.
– Никак нет, товарищ капитан, – сказал Ковалёв спокойно, глядя ему в глаза сверху вниз и понимая, что вот сейчас, в эту секунду, всё и решается. – Я вам объясняю, чем расплачусь. Мне вчера в ведомость записали одного. Не хочу завтра писать одиннадцать и своей рукой подписывать, что они списаны правильно.
Ремизов дышал ему в лицо кашей и махоркой.
– Ты, значит, умнее всех, – сказал он тихо.
– Я не умнее. Я старше по этому делу. Я двадцать лет только это и делаю.
Он сказал это раньше, чем успел проверить фразу на прочность, и внутри у него холодно щёлкнуло: двадцать лет. Лейтенанту двадцать три года.
Ремизов прищурился.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать три, товарищ капитан. Из них семь – при орудии, с ремесленного, отец – оружейный мастер. Считайте, с двенадцати смотрю в казённик.
Соврал он гладко, потому что готовил эту заготовку заранее, ещё на марше, и всё равно спина стала мокрой.
– Ремесленный, – сказал Ремизов и вдруг устало махнул рукой. – Ладно. Мастер. А людям моим что сказать? Что артиллерия у нас есть, но она сзади, в кустах, и вы её не увидите?
И вот тут Ковалёв и предложил ту вещь, ради которой, в общем, и затевал разговор.
– Дайте мне бревно, – сказал он. – Бревно, старое колесо от телеги и лист жести. И двух человек на два часа.
– Зачем?
– Пушка будет стоять на переднем крае, товарищ капитан. Ваши люди будут её видеть. Немецкий корректировщик тоже будет её видеть. И вся немецкая артиллерия двадцать минут будет её убивать. – Ковалёв помолчал. – А стрелять по танкам буду я. Оттуда, где меня нет.
Ремизов смотрел на него секунд пять. Потом сел обратно на ящик, взял котелок, посмотрел в него, поставил.
– Бондарев, – позвал он. – Дай ему бревно.
Макет ставили в сумерках, и делали его весело.
Бревно нашлось у разобранной изгороди, колесо – от брошенной у околицы телеги, жесть – с крыши сарая. Бабушкин отесал комель под накатник, Прошин прикрутил колесо проволокой, Тюрин – один из троих, прибившихся к взводу на марше, бывший тракторист, взятый Ковалёвым за то, что тот на ходу, не спрашивая, полез смотреть, отчего у передка греется ось, – обстучал жесть и согнул из неё щит.
Издали получалось похоже. Вблизи получалось смешно.
Пехота с переднего края ходила смотреть и хохотала, а один боец предложил приделать сзади хвост, чтоб уж совсем как настоящая. Ковалёв смеяться не мешал: пусть смеются, смеяться полезно, а запомнят они не смех, а завтрашнее утро.
– Товарищ лейтенант, – сказал Бондарев, командир первой роты, разглядывая изделие. – А ежели немец на неё не купится?
– Купится, – сказал Ковалёв. – Он бережливый. Он не знает, где мои пушки, а эту видит. По видимой цели стрелять приятнее, чем по невидимой. Тут вот в чём просьба, товарищ старший лейтенант. К ней близко никого. Совсем никого. Полсотни метров вокруг – пусто.
– Так она ж у меня в боевых порядках стоит.
– Значит, ячейки вокруг неё на полсотни метров – пустые. И людям объясните, почему. Не «не подходи», а почему.
Бондарев кивнул, и Ковалёв поверил, что кивок был не пустой. Он ошибся.
Ночь ушла на настоящие позиции.
Копали в лощине, за поворотом, – там земля была тяжёлая, глинистая, лопата шла плохо. Копали у ветлы, и там пошёл песок и стенки поехали, и пришлось крепить плетнём. Копали запасные – по одной на орудие, с ходами сообщения, и хода не докопали: не хватило ночи.
Сычёв ушёл затемно на полковой пункт боепитания и вернулся к трём часам, ведя в поводу вьючную лошадь, и лицо у него было такое, какого Ковалёв ещё не видел, – почти довольное.
– Двадцать четыре бронебойных, – доложил он. – И осколочных тридцать.
– Начбой расщедрился?
– Начбой спал, – сказал Сычёв. – А кладовщик у него – мой земляк, и у земляка порвался сапог. У меня сапог был. Сорок третий, почти новый, с убитого немца, ещё позавчерашнего.
Ковалёв посмотрел на старшину и понял, что за этой фразой стоит целая система, о которой в уставах не написано ни строчки и без которой ни один устав не работает.
– Старшина.
– Я.
– Ты у меня в ведомости не старшина.
Сычёв напрягся.
– А кто?
– Второй командир взвода. Только не говори никому, а то мне придётся тебе за это платить.
Сычёв хмыкнул – коротко, суховато, и ушёл разгружать лошадь. Он ничего не ответил, но спину держал прямее.
К четырём Мишка дотянул линию.
Две линии, если считать честно: одну – между орудиями, вторую – от лощины к сараю, на командный пункт батальона. Вторую Ковалёв придумал сам и сам же за неё боялся: провода было мало, а телефонных аппаратов – два, из них один битый.
Ремизов пришёл на позицию перед рассветом, посмотрел, как связист прилаживает аппарат под его собственным столом из снарядных ящиков, и спросил:
– Это что?
– Это вы, товарищ капитан. Вернее, это я – у вас. Как немец пойдёт, вы мне скажете, что видите с КП. А я вам скажу, что вижу с позиции. Вы будете знать, что артиллерия жива, даже когда её не слышно.
Капитан покрутил трубку в руках. Трубка была маленькая, чёрная, обшарпанная.
– У меня в полку такого нету, – сказал он наконец. – У меня с полком – посыльный.
– Знаю, – сказал Ковалёв. – Это отдельная беда, и она не сегодняшняя.
Немцы начали в семь двадцать.
Начали правильно – с пристрелки: один разрыв за мостом, один перед передним краем, третий у околицы, и по этим трём Ковалёв, лёжа на скате в лощине, прочитал всё, что ему было нужно, и записал в тетрадь: гаубичная батарея, четыре ствола, с закрытой, направление – от рощи за высоткой. Потом пошёл огневой налёт.
Он длился одиннадцать минут.
Из этих одиннадцати минут девять немецкая батарея работала по бревну.
Ковалёв лежал в четырёхстах метрах, в глине, и смотрел, как за них умирает изгородь. Колесо от телеги подбросило на второй минуте. Жестяной щит унесло куда-то к реке. Бревно перепахало вместе с соседними ячейками, и там, где оно стояло, встала бурая каша.
А на четвёртой минуте, когда ещё гремело, он увидел то, от чего у него сжалось внутри: в стороне от макета, метрах в тридцати, из ячейки выбросило вверх две фигурки.
– Вот же… – выдохнул рядом Илюшин.
Ковалёв не ответил.
Их было двое, и они были не там, где им следовало быть, и он знал, почему они там оказались. Потому что «не подходи» – это приказ, а приказ живёт ровно до тех пор, пока человеку не станет страшно. А им стало страшно, и они пошли туда, где стоит пушка, потому что при пушке не так страшно, – как и говорил Ремизов, слово в слово.
Он сказал: полсотни метров пусто. Он не сказал: поставьте туда сержанта и не пускайте.
Отметил себе гвоздём. Гвоздей за три дня набралось уже на хорошую доску.
Налёт кончился. В трубке щёлкнуло, и голос Ремизова спросил – хрипло, без званий:
– Ковалёв. Живой?
– Живой. Взвод цел, оба орудия целы. Что у вас?
Пауза.
– У меня двое. У Бондарева. – Ещё пауза, длинная. – Возле твоей деревяшки.
– Знаю, – сказал Ковалёв. – Видел.
– Ты видел, – повторил Ремизов. И вдруг, безо всякого перехода, спросил то, чего Ковалёв не ждал: – Сколько бы у меня было, если б там пушка настоящая стояла? С расчётом?
Ковалёв посмотрел на бурую кашу, в которой ещё дымилось.
– Расчёт – шесть. Плюс те двое. Плюс орудие, которого у вас завтра нет.
Трубка помолчала.
– Понял, – сказал Ремизов. – Значит, так, лейтенант. Танки пойдут – я тебе с КП говорю, откуда идут и сколько. Ты мне говоришь, когда откроешь. Что ещё тебе от меня надо?
Ковалёв закрыл глаза на секунду. Он ждал этого разговора неделю – по своему счёту, а по местному календарю – три дня.
– Пехотное прикрытие, – сказал он. – Отделение на орудие. Когда танки пройдут, за ними пойдёт пехота, и мои расчёты голыми руками её не остановят. И ещё: не давайте вашим бойцам стрелять по броне. Пусть отсекают пехоту. Броня – моя.
– Будет тебе отделение, – сказал Ремизов. – Обои. Стрелять по броне не дам. – И, помолчав: – Слышь, лейтенант. Тех двоих я тебе не прощу. Но пушки – ставь, где сам знаешь.
В трубке щёлкнуло.
Ковалёв положил её на ящик и посидел немного, глядя на дымящийся передний край, где сегодня утром умерло бревно, старое колесо от телеги и два человека, которых он не видел живыми и никогда уже не увидит.
Правильное решение. Полностью правильное, до последней запятой.
Он достал тетрадь, нашёл чистую страницу и записал: гаубичная батарея, четыре ствола, направление – от рощи за высоткой, время – семь двадцать. Потом перевернул страницу и записал ещё одно, отдельно, как записывают то, что нельзя забыть:
«Мало сказать – почему. Надо поставить человека».
Он посмотрел на запад, где за речкой уже слышались моторы, и подвёл итог, коротко, как всегда:
Позиции – мои.
Глава 5
Наблюдательный пункт Ковалёв отрыл себе сам, ночью, и всю ночь себя за это уговаривал.
Пункт получился скверный: щель в полтора метра на скате, над лощиной, в кустах орешника, с видом на мост, на дорогу и на поворот. Оттуда были видны оба своих орудия – первое в лощине, второе далеко справа, у ветлы, – и был виден противоположный берег до самой рощи. Оттуда всё было видно и оттуда нельзя было выстрелить.
В этом и заключалась вся сложность.
Двадцать лет назад – по его счёту, по настоящему – молодой Ковалёв тоже рвался к орудию. Потом это прошло, потому что появились дивизион, планшет, две батареи на закрытых, и место командира стало очевидным. Тут очевидности не было. Тут было две пушки, восемь человек и он, который стрелял лучше всех, кто у него был.
Соблазн был простой и сладкий: встать к панораме самому и сделать чисто.
– Илюшин.
– Я, товарищ лейтенант.
– Ты командир первого орудия. Не наводчик. Командир. Наводить будет Тюрин, ты его два часа гонял, он справится на трёхстах метрах.
Илюшин моргнул своей длинной шеей.
– А вы?
– А я наверху. Буду смотреть и говорить. – Ковалёв протянул ему трубку, вторую от Мишкиной линии. – Запомни главное: я вижу весь берег, ты видишь свой сектор. Что скажу – делай, не думая. Думать будешь потом, я тебе разрешу.
– А если связь порвёт?
– Тогда командуешь сам. Порядок такой: пропускаешь на этот берег три-четыре машины, бьёшь по замыкающей, потом по головной, потом как пойдёт. Повтори.
Илюшин повторил. Дважды, слово в слово.
Прошина – ездового, ставшего заряжающим, а теперь ставшего командиром второго орудия, – Ковалёв инструктировал отдельно и дольше, потому что до ветлы было семьсот метров, из них четыреста – открытых, и добежать туда в бою было нельзя.
– Твой сектор – брод. Мост – не твой. Что бы там ни горело и как бы там ни кричали – брод. Понял?
– Понял, товарищ лейтенант.
– И ещё. – Ковалёв показал на ольшаник за спиной у второго орудия. – Если пойдёт пехота – не отбивайся от пушки. Отделение Бондарева тебя прикроет, оно вон там. Твоё дело – доложить мне по телефону: «пехота». Одно слово. Дальше я разберусь.
– Есть доложить.
Мишка сидел в щели рядом с Ковалёвым, положив на колени оба аппарата, и лицо у него было счастливое. Он был единственный человек во взводе, который на четвёртые сутки войны занимался ровно тем, чему его учили, – и понимал, что занимается важным.
Танки пошли в девять десять.
– Ковалёв. – Трубка ожила голосом Ремизова, ровным и как будто скучающим. – С высотки наблюдаю: от рощи выходят коробки. Считаю… семь. Семь коробок и за ними на машинах пехота. Идут к мосту.
– Понял, семь. Товарищ капитан, ваши по броне не стреляют.
– Сказано уже.
Ковалёв положил трубку на бруствер и стал смотреть.
Семь. Впереди два лёгких, с короткими стволами, за ними три покрупнее, с надгусеничными полками и белыми крестами по бортам, потом опять лёгкий, потом ещё один. За танками, метрах в трёхстах, – бронетранспортёры и грузовики, из грузовиков уже сыпалась пехота: спешивались заранее, не доезжая, как их вчера научили.
Учатся, отметил Ковалёв. Мы вчера научили – они сегодня применяют. Так это и работает, в обе стороны.
Головной подошёл к мосту и остановился.
Стоял долго, минуты полторы. Из люка вылез танкист, посмотрел на настил, потом слез совсем и потыкал сапогом в крайнюю сваю. Мост был деревянный, и танкист ему не верил.
Ковалёв смотрел на этого человека в бинокль – бинокль вчера выпросил у Ремизова, честно выпросил, под расписку – и ловил себя на том, что сейчас, вот прямо сейчас, одним снарядом можно было бы всё это остановить. Головной на мосту, мост узкий; подбить – и семь коробок встанут в очередь на том берегу.
И через час пойдут к броду, где стоит одно орудие Прошина. И там не будет ни лощины, ни фланга, ни трёхсот метров.
Пусть переходят.
Танкист залез обратно. Головной пополз по настилу – медленно, на первой, – и мост держал. За ним пошёл второй.
– Илюшин.
– Слышу, товарищ лейтенант.
– Три прошли – не стрелять. Считаю сам, команду дам.
Первый танк съехал на наш берег, прополз по дороге четыреста метров и вошёл в лощину, к повороту – туда, где на скате, в трёхстах метрах слева, лежала в кустах сорокапятка. Прошёл мимо и не увидел.
Второй. Третий. Четвёртый уже входил на мост.
Ковалёв смотрел, как ползут по дороге серые коробки, и в голове у него шло то самое, знакомое до зубной боли, что он в прежней жизни делал на планшете за две секунды: очерёдность. Первым – тот, который дальше всех прошёл, чтобы остальные упёрлись ему в корму. Потом – тот, что на мосту, чтобы закупорить переправу. Потом – по вкусу.
– Илюшин. Головного, который у поворота. В борт. Огонь.
Сорокапятка внизу хлопнула – негромко, буднично, совсем не так, как это звучало у панорамы.
Головной прошёл ещё полкорпуса и встал. Из-под башни потянуло белым, потом чёрным, и башня начала поворачиваться – медленно, вслепую, наугад.
– Ещё раз по нему.
Второй хлопок. Башня остановилась. Люки открылись, и оттуда полезли.
– Теперь того, что на мосту!
Танк на мосту дёрнулся, попробовал дать задний ход – и вот тут Ковалёв в бинокль увидел то, чего боялся с первого дня.
Болванка ударила в борт, и от борта – брызнуло. Искры, окалина, белое пятно на сером. Танк дёрнулся и пополз дальше.
Раскололась.
Он знал про это. Он читал про это в другой жизни, в мемуарах, в исследованиях: бракованная партия, перекалённые корпуса, снаряды, которые рассыпаются о броню вместо того, чтобы её прошивать. Читал спокойно, как читают про давнее.
– Илюшин! – заорал он в трубку. – По этому – ближе трёхсот! Жди, пока сойдёт с моста и повернётся! Бей под башню и в корму, борт может не взять!
– Понял!
Танк с моста сошёл, и пошёл не по дороге, а сразу вправо, по полю, обходя горящего.
И повернулся кормой.
Илюшин влепил ему в корму с двухсот пятидесяти, и корма загорелась сразу, весело, бензиново.
Два. За полторы минуты – два.
А на том берегу немцы, наконец, поняли, что происходит, и стали работать. Четыре оставшихся танка развернулись в линию и попятились, прикрываясь дымом от горящих, а из-за рощи ударили миномёты – не по лощине, а по первой траншее, вслепую, по площади; пехота их шла перебежками к реке.
– Ковалёв! – Ремизов в трубке. – Два горят, вижу! Молодец!
– Товарищ капитан, они пойдут к броду.
– Вижу, что не пойдут. Стоят.
– Постоят и пойдут, – сказал Ковалёв. – Им мост больше не нужен, у них на мосту чадит. Предупредите Никитина на правом фланге.
И в этот момент четвёртый танк – тот, что успел перейти третьим и сейчас стоял на нашем берегу за горящим собратом, – увидел вспышку.
Ковалёв понял это по повороту башни. Башня шла ровно, уверенно, не наугад. Она шла на лощину.
– Илюшин, смена позиции! На запасную, немедленно!
– Ещё один выстрел, товарищ лейт…
– Отставить! Смена!
Он услышал в трубке лязг, стук, чей-то мат – и потом танк выстрелил.
Снаряд лёг в скат перед орудием. Второй – за орудием.
Вилка, подумал Ковалёв, и внутри у него всё стало холодным и очень чётким, как всегда бывало в такие минуты. Третий будет в цель.
Третий был в цель.
В бинокль он увидел, как сорокапятку подбросило и развернуло, как отлетел щит, как из кустов повалил белый дым от загоревшейся маскировки. Трубка в руке щёлкнула, зашуршала – и замолчала.
Он смотрел на это ровно секунду. Потом взял вторую трубку.
– Прошин! Прошин, отвечай!
– Здесь Прошин, товарищ лейтенант!
– Первое орудие подбито. Твой сектор прежний – брод. Не смотри на мост. Понял?
– Понял.
– Мишка. Останешься здесь. Смотри за бродом и за ольшаником. Если что – кричи в трубку Прошину.
– А вы?
Ковалёв уже вылезал из щели.
Вот тут и была та секунда, за которую он потом дорого заплатил и о которой честно себе сказал: он не потерял голову. Он не бросился очертя голову. Он всё понимал: наверху – глаза взвода, наверху – единственный человек, который видит весь берег, у наблюдательного пункта нет дублёра, и если этот человек уйдёт вниз, взвод ослепнет.
Он всё это подумал – и всё равно побежал.
Потому что внизу горела маскировка над разбитым орудием, и там был Илюшин, которого он вчера учил не дёргать спуск, и там был Бабушкин, и там была запасная позиция, отрытая в первую ночь, и в ней стоял без дела запасной ствол, которого не было, – ничего там не стояло, там была просто яма, – а в трёхстах метрах ходил танк, и стрелять по нему было некому.
Некому. Вот это слово его и понесло.
Он скатился по скату, добежал за полминуты, и первое, что увидел, – Бабушкин тащит Илюшина за шиворот, волоком, по глине, а Илюшин цепляется руками за глину и не помогает.
– Живой?
– Живой, – сказал Бабушкин, не останавливаясь. – Глаза ему, товарищ лейтенант. Осколком по глазам.
Илюшин не кричал. Он говорил – быстро, тихо, без пауз:
– Я его взял, товарищ лейтенант, я его взял, я в корму взял, я как вы сказали, в корму, а он…
– Взял, – сказал Ковалёв. – Оба взял. Молодец. Бабушкин, в ольшаник его и назад.
Орудие было мёртвое: ствол цел, а станины разворочены, колесо в клочья, панорама – вдребезги.
Ковалёв постоял над ним три секунды и пошёл к запасной позиции – к той самой, ради которой три дня назад копали до кровавых мозолей и которую не пришлось использовать ни разу.
Там стояло второе орудие взвода.
Не Прошина. Своё – то самое, вытащенное из-под немецкого дозора в первый день, покатанное лесом, вымоленное у штаба. Ковалёв ночью, никому ничего не объясняя, приказал перекатить его сюда и здесь замаскировать. Не потому, что предвидел. Потому что запасная позиция без орудия – это яма.
– Тюрин! Ко мне! Бронебойный!
Тракторист прибежал, серый, но целый, и с ходу, не спрашивая, полез в ровик за снарядом. Ковалёв упал за щит, поймал в панораму серую коробку, которая как раз в этот момент, довольная собой, разворачивалась к разбитой позиции, показывая борт.
Двести восемьдесят.
– Огонь.
Взяло. С первого.
Пятый танк – тот, что стоял дальше, у самого моста, – заметался, стал пятиться и подставил корму, и Ковалёв положил ему снаряд туда, потому что борт мог не взять, а корму брало всегда.
Четыре.
Он работал ещё минут пять – по бронетранспортёрам за рекой, по скоплению у моста, – и работал хорошо, и это были лучшие пять минут его новой войны: руки, панорама, Тюрин, подающий снаряды молча и быстро, запах пороха, гильзы под ногами.
И всё это время наверху, в щели на скате, надрывался телефон.
Мишка добежал до него на шестой минуте – без пилотки, с рассечённой щекой, задыхаясь:
– Товарищ лейтенант!.. Комбат… с КП… третий раз… немцы через брод… а Прошин не отвечает!..
Ковалёв оторвался от панорамы.
Справа, у ветлы, за семьсот метров, стояла тишина. Второе орудие молчало. Оно молчало, как понял Ковалёв, уже минуты четыре – а он этого не слышал, потому что стрелял сам, а когда стреляешь сам, ты не слышишь ничего.
Он бежал эти семьсот метров и знал, что не успеет, и не успел.
У ветлы всё уже кончилось. Отделение Бондарева отбило ольшаник и лежало по кустам, тяжело дыша; двое перевязывали третьего. У орудия, у самой станины, лицом вниз лежал Прошин. Рядом – двое из пополнения, чьи фамилии Ковалёв успел узнать вчера и теперь, глядя на них, поймал себя на том, что вспоминает их с усилием.
Орудие было цело. Замок закрыт, в стволе – снаряд. По броду, метрах в двухстах, дымил на боку опрокинутый бронетранспортёр: Прошин сделал своё дело, а потом из ольшаника вышла пехота, и телефонная трубка осталась висеть на ветле, покачиваясь.
Они лежали в кустах – те, кого не достал Прошин. Ковалёв прошёл вдоль, машинально считая и машинально отмечая то, что отмечал каждый раз и о чём в сводках писали иначе: автоматов у них было два. Два на полтора десятка. У остальных – карабины, такие же длинные и неудобные, как наша трёхлинейка, только короче на ладонь.
Автоматчики. Всю дорогу от границы это слово шло впереди немецкой пехоты, и от него холодело в животе у людей, которые самих немцев ещё не видели. А пехота у них была винтовочная, как везде, – просто ходила она грамотнее нашей и стреляла по команде, а не когда страшно.
– Он кричал, – сказал сержант из отделения Бондарева, ни к кому не обращаясь. – В трубку кричал, долго. Никто не отвечал.
Ковалёв взял трубку и приложил к уху. Линия работала. Мембрана тихо шуршала, и в этом шуршании было слышно, как на том конце, в лощине, ветер трогает орешник.
Немцы за реку откатились к полудню и до вечера больше не лезли. Четыре сгоревших танка стояли на нашем берегу и у моста, и пехота Ремизова ходила на них смотреть, и это было полезно для пехоты.
Рубеж удержали.
Вечером Сычёв принёс ведомость.
– Расход: бронебойных девятнадцать, осколочных двадцать два. Осталось: бронебойных пять, осколочных восемь. Матчасть: одно орудие разбито, ствол цел, годен в ремонт, я его на повозку велел грузить. Второе цело. Третье цело. – Пауза. – Людей семеро. Илюшин в медсанбат отправлен, глаза плохи, но живой. Вот тут трое, товарищ лейтенант. Подпишите.




























