сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 68 страниц)
Воспоминания тяготили Атоса, и хоть он стремился прочь от них, всячески пытаясь избежать, они настигали его, словно обладая собственной волей, словно питались и поились его кровью, как пиявки. Выстрелами прямо в сердце они приходили к нему по ночам, и Атос готов был отказался от сна, но выстрелы эти и средь бела дня били наотмашь, бросали его в омут, появляясь неожиданно и непредсказуемо. Атос боялся их больше всего на свете, еще не умея их предсказать, потому что они доводили его до помутнения рассудка, и он до сих пор так и не научился выбираться из омута достаточно ловко и скоро. А это плохо сказывалась на его реакции как в простом общении, так и в бою.
Делить свою ношу Атос ни с кем не собирался, потому что это казалось ему делом бессмысленным и бесперспективным. Атос не любил говорить, и делал это лишь в тех случаях, когда его могли посчитать слишком заносчивым. Атос прекрасно понимал как выглядел со стороны, а ему вовсе не хотелось казаться тем, кем он на самом деле не являлся, тем более перед людьми, чье расположение было ему важно, поэтому он делал над собой некоторое усилие и отворачивался от стены.
Портос и Арамис были дороги ему, хоть и было ему трудно определить чем именно. Но если все же постараться, то можно было сказать, что незатейливость, оптимизм и жизнелюбие Портоса вносили в существование Атоса свет, а мечтательность, тонкость и темпераментность Арамиса прибавляли к нему цвета. И в любом случае Атос давно уже не чувствовал себя человеком цельным, а раздробленным и неумело склеенным, с недостающими к тому же осколками. Втроем же ощущение цельности возвращалось на свое прежнее место, и пусть хоть оно.
Атос не готов был терять то малое, чего достиг за этот кошмарный год, и неважно какую цену ему придется заплатить за вызволение Портоса и Арамиса, он ее заплатит, пусть даже ему придется брать штурмом дворец дʼЭпернона и королеву-мать — в заложницы.
В сердце Атоса не было ни капли злости на Арамиса, хоть он и понимал, что именно Арамис и никто другой послужил причиной их нынешних злоключений. Напротив, оставалось лишь радоваться, что хоть кто-то рядом с ним был еще способен совершать поступки, вызванные страстями. В какой-то мере Атос даже завидовал этой утерянной им самим способности.
Атос знал, что в этот раз ему придется нарушить молчание и, честно говоря, этого он страшился больше, чем вероятности брать дворец штурмом в одиночку, едва держась на ногах. Хоть и не было никакой видимой логики в этом страхе, перспектива совершить то простое действие, которое он должен был сделать, казалась куда опаснее. Атос давно смирился так же и с тем, что в душевных истязаниях нет и быть не может никакой логики, сколько ее не ищи. Сердце не подвластно силе рацио, как не подвластна ей совесть.
Он плохо помнил, что происходило с того момента, как двое его друзей возникли на площади будто бы из ниоткуда. Не появись они чудом из чудес, Атоса не было бы сегодня в живых. Впрочем, жалеть об этом он бы, господь свидетель, не стал. При этом горячую благодарность, заполнившую его душу до краев, он помнил прекрасно. Как помнил он испуганное и отчаянное выражение лица Арамиса, склонившегося над ним, и укол совести: «Не успел, не довез письмо».
Еще каким-то смутным и невообразимым образом, сквозь туман лихорадки и боли, проступало лицо хозяйки с улицы Феру, мадам Лажар. Какие тропы воспаленного сознания доставили эту женщину в его мучительные сновидения и почему именно ее, Атос не знал. Думал он о ней крайне редко, и уж подавно не стал бы думать о ней, умирая. Разве что, он был ей должен. Сапфировая пряжка которую он ей отдал, вполне могла оплатить годичное проживание на улице Феру, но возможно дело было в том, что в путь с письмом Атос отправился с легкой руки своей квартирной хозяйки, а, значит, задолжал и ей.
Но на этом кошмарные сновидения на заканчивались. Священники, совершавшие над ним какие-то ритуалы вместе с этой самой хозяйкой. Пляшущие огненные блики перед глазами. Кровь, много крови, своя и чужая. Боль физическая, блаженно повергающая в небытие. Кажется, во время лихорадки, он что-то говорил вслух, рассказывал какую-то историю одному из священников, только вот что это была за история, Атос не мог вспомнить. Тут его сердце пропустило удар. Нет, не с облегчением, а со страхом понял он, что не помнит с ясностью того, что причиняло ему такие колоссальные страдания. И снова вспышка выстрела — навязчивое воспоминание. Сознание Атоса словно замутилось, двоясь, и на задворках его клейменная рыжая женщина в пылу охоты бросала младенца оземь с дерева, на котором висела сама. От этого невыносимого образа Атос застонал, чувствуя, что голова его раскалывается, дробясь на мелкие куски. Что-то ложное, как фальшивая нота, скрипело в этом видении, и Атос не знал более, кому оно принадлежало. Останови он на нем внимание еще хоть одну секунду, и он сойдет с ума. Нет, он не смеет думать об этом сейчас. «Делай, что должен».
Ожесточеньем воли Атос отодрал себя от стены. Потеряв твердую опору, он снова окунулся в тот первобытный страх, который, должно быть, все человеческие существа ощущали когда-либо, теряя основополагающие устои; то, во что верили, на что надеялись, и тех, кого любили. Все его тело ныло и болело, но он принимал эту боль как благословенный дар, потому что она отвлекала его от самого себя.
Голова его кружилась, пока он брел через боковой проход к выходу, опираясь на трость, добытую Базеном. Должно быть, прихожане смотрели на него странно, может, с любопытством, оглядывая шатающуюся фигуру, но он не замечал их. Золото свечей плавилось перед его глазами, растекалось, и он готов был потонуть в нем, захлебываясь в сверкающей реке. Ангельские голоса поющих эхом отдавались от сводов и колонн, гудели, роились, звали на небо. Атос был бы рад последовать за ними, но не сейчас, потом, когда-нибудь, совсем скоро.
Зачем он откладывал возвращение к отцу небесному? Зачем тянул? Видимо что-то держало его на земле, что-то берегло, а что-то — ждало впереди. Атос не верил в это, но что ему еще оставалось делать, если не обманываться?
Наружный свет окончательно ослепил его, и если бы не Гримо, он упал бы на паперть, сраженный белизной и блеском. Снег лежал на земле, первый за этот год, а солнце отражалось в нем, нещадно паля в глаза алмазной крошкой.
В который раз Атос с удивлением отмечал про себя, что жизнь продолжается несмотря ни на что, и какие бы трагедии не происходили в личной его судьбе или судьбах людей, его окружающих, она степенной своей чередой отделяет зиму от осени и ночь ото дня. И было в этом нечто успокаивающее, хоть и абсолютно бездушное и немилосердное.
Поняв, что самостоятельно добраться до экипажа, на козлах которого нетерпеливо восседал Базен, по скользким ступеням с продырявленным бедром у него нет никаких шансов, Атос все же принял помощь своего слуги. Да, он был горд, но и умел узнавать те моменты, когда гордость граничила с глупостью. Глупость могла сейчас лишить его сознания.
Атос цеплялся за остатки сознания и держал себя на поверхности омута, потому что так было должно. Хотя бы до того, как снова увидит лица друзей и улыбки на них. Мог ли он позволить себе умереть? Полгода назад, он ответил бы утвердительно и без запинки. Но сейчас, вспомнив лицо Арамиса, Атос колебался. Мог ли он умереть, зная, что кто-то оплачет его?
Старинный город Ангулем, укрытый сверкающим снежным покровом, величаво струился за окнами экипажа, но Атос не видел его, как часто предпочитал не замечать того, что творилось во внешнем мире, погружаясь в себя. Его жизнь не имела никакого смысла и была лишена какой-либо цели. Ничто не приносило ему радости, а те редкие минуты покоя, которые ему удавалось урвать, лишь свидетельствовали в пользу его нежелания жить, ибо жизнь, как Атосу было известно, представляла из себя что угодно, но только не состояние покоя.
Жизнь во всех своих проявлениях причиняла Атосу досадное неудобство, колола его, задевала и саднила, будто хлесткие ветви крапивы, в которых он безнадежно увяз. Он мог бы стать раздражительным брюзгой, но и от этого его спасали хорошие манеры, вбитые в него намертво, от которых он не в силах был избавиться даже если бы очень захотел. А иногда ему именно этого и хотелось, потому что сил, уходивших на сохранение видимого хладнокровия, сдержанности и вынужденной учтивости, требовалось слишком много.
Во время схватки на площади в определенный момент Атосу отчетливо увиделся конец пути. Черное ничто, непроницаемое для звуков, запахов, света и прикосновений разверзлось посреди площади и готово было оказать, наконец, милость и поглотить несчастливца. Странно было признавать, что облегчения он не почувствовал, и, что вопреки голосу разума, внутри обнаружился еще один голос, который взывал о помощи и о спасении. С постыдным отчаянием некая своевольная сущность в Атосе хваталась за эту проклятую жизнь, зачем-то не соглашаясь отпустить его в ничто. Атос не готов был признать, что это стремление к жизни принадлежало ему самому. Ведь в самом признании этом заключалась уязвимость, которую Атос поклялся никогда больше не испытывать. Атос не был готов согласится с подобным внутренним малодушием, цепляющимся за жизнь. Возможно, объяснял он себе, голос этот был вызван всего лишь страхом отправиться в ад, когда все будет кончено.
А потом выплыло на фоне темнеющего неба лицо Арамиса. Это лицо Атосу хотелось бы забыть раз и навсегда, потому что воспоминание о нем оказалось еще одним гвоздем, приколотившим его душу к телу, а его тело — к бренной земле. Но трудно было сказать, в самом ли деле целиком и полностью не желал Атос быть удержанным здесь, или все же хотел этого, скрывая сие желание от самого себя. Впрочем, кто из нас в двадцать три своих года готов был смириться с тем, что внутри у него квартирует не однозначное монолитное знание, а двойственное и зыбкое, не монолог, а диалог, или даже целая пьеса, разыгрываемая различными персонажами?
Кони заржали, колеса заскрипели, разметая снег, экипаж остановился у ворот замка, ведущих во двор. У Атоса больше не было письма с герцогским гербом на сургуче, но у него было то, чем он не собирался более никогда воспользоваться. Видит Бог, он не хотел, не имел права использовать его, но он делал это не для себя, а потому что так было должно, и поэтому готов был простить себя в этот раз.
Имя слетело его с губ гораздо более привычно, обыденно и непринужденно, чем он ожидал. Так, словно он и не божился его забыть, вымарывая из памяти. А ожидал он, что стоит ему произнести имя, как небеса распахнутся и целая армия покойных предков обрушится на него, презренного, с огнем и мечом. Но небеса молчали, сверкая серой дымкой, и лишь тихий снег, падавший на землю, вторил тихому голосу Атоса.
Перед этим именем распахивались если не небеса, то все известные ему двери. Это происходило само собой, и Атос никогда не удивлялся этому явлению, как все мы принимаем за должное умение собственной руки чесать родное ухо, и не ценим сей во всех смыслах потрясающий навык.
Перед именем склонялись головы, снимались шляпы, опускались некоторые глаза, а иные вспыхивали алчным, вожделенным или восторженным огнем. Имя расчищало дороги, стелило скатерти, седлало скакунов, сгибало спины мужчин и расправляло плечи дам. Имя пропустило еле передвигающего ноги мушкетера Атоса в зал для аудиенций, и оно же выжигало на его сердце невыносимое ощущение стыда и позора. Это имя должно было умереть вместе с ним, но вместо этого он посмел сказать его вслух и скажет еще раз. «Делай что должен». Что должен был делать он, и что важнее, имя мертвеца или живые люди?
Атос не знал, куда брел за камердинером королевы. Тяжело наваливаясь на трость, он не видел и не слышал ничего, оставаясь чуждым к взглядам, шепоту, гулким отзвукам шагов, лишь зная, что без Портоса и Арамиса он отсюда не уйдет. Эта решимость и устремляла его вперед, хоть гораздо проще было упасть и не вставать больше никогда.
Очередные двери распахнулись, и Атос предстал перед ней. Она была не одна: ее окружали фрейлины, подданные, слуги, вся Орлеанская и Ангулемская знать, слетевшаяся на слух о скором перемирии между августейшими особами. Атос успел проскользнуть в нишу у ближайшего окна, прежде, чем поймать на себе любопытные взгляды.
Камердинер исполнил просьбу Атоса, и, подойдя к королеве, произнес фразу, предназначавшуюся лишь для ее ушей. Должно быть, она содержала имя. Королева ахнула, и взгляд ее застыл на молодом человеке, красивом и стройном как античная статуя юного бога, и настолько же бледном и выразительно драматичном, пожалуй даже немного чересчур. В ее взгляде мелькнула смесь удивления с узнаванием, приправленная тем щемящим и прекрасным чувством, которое называют ностальгией те, кто боятся назвать сожалением об утраченной молодости.
— Оставьте меня, — вдруг сказала королева громко, взмахнув рукой.
Говорящие умолкли — тишина повисла в зале, изумленная и оскорбленная. Стук каблуков и шуршание платьев негодующе сопровождали покорно выходящих из залы. Их отчасти знакомые, говорящие черты, чью родословную Атос мог проследить через правление Валуа, а в лучших случаях и Капетов, мелькали мимо Атоса, застывшего тенью у стены. И хоть они были людьми его круга, его порослью, чьи спутанные корни вплетались и вживались в его корни, они были чужими для него, далекими настолько, насколько далеки птицы от рыб.
Но Атос ничуть не сожалел о дистанции, которую он собственноручно проложил между собой и этой придворной стаей, как не сожалел он о тех привилегиях, льготах и материальных благах, от которых отказывался, отказываясь быть частью этого общества. Атос не имел обыкновения сожалеть о том, на что однажды решился. Единственное, что печалило его, было открытие, сделанное им не так уж давно: отказ от корней не порождает крылья.
========== Глава двадцать пятая: Мемуары графа де Ла Фер (часть вторая) ==========
- Подойдите ко мне, сударь, - с чуть ли не материнской нежностью произнесла королева, когда зала опустела, - мне хотелось бы получше рассмотреть черты вашего лица.
Атос направился к ней, но королева, заметив усилия, с которыми давался Атосу каждый шаг, остановила его жестом.
- Что с вами? - и, не дождавшись ответа, кивнула на стул. - Да вы совсем больны, сударь! Сядьте.
- Ваше величество, - Атос снял шляпу, склонился в подобии поклона, но остался стоять.
- Сядьте же, - повторила королева, но Атос лишь ниже опустил глаза, давая понять, что не собирается делать так, как она велит. - Вы не смеете. Этикет - такая же составляющая вашей крови, как и упрямство. Ваша покойная матушка гордилась бы вами. Но здесь нет никого, кроме нас. Я позволяю вам сесть в моем присутствии, граф.
- Ваше величество...
- Я приказываю вам! - наконец воскликнула королева.
Атос нехотя опустился на самый край стула. Мария Медичи же встала и подошла к нему, всматриваясь в лицо.
- До чего вы похожи на нее, - произнесла она с тоской. - И на отца вашего. Я помню, помню, мальчик мой... Вы были представлены мне перед тем, как отправиться в Англию. Сколько лет прошло? Так много для вас, так мало для меня.
Королева умолкла, и Атосу показалось, что ей страсть как хочется дотронуться до него. От этой мысли его передернуло. Он находился здесь, не имея на это права. Его присутствие здесь было подлостью, циничным использованием священной памяти матери. Королева будто подслушала его мысли.
- Видит Б-г, я любила графиню, как родную сестру. Наперсница и лучшая советчица, она была при мне с тех пор, как я обвенчалась с Генрихом. Она стала мне вратами и ключом в земли французские и в сердца их хозяев. Графиня де Ла Фер пребывала рядом со мной и после того, как Генрих был убит, и тогда, когда все отвернулись от меня. Ее преданная душа не знала измен и предательств. Кончина ее поразила меня громом. Я корила себя за то, что отослала ее в Ла Фер. Но я отпустила ее, потому что понимала: в то время преданность мне, опальной королеве, скажется пятном на ее репутации, а мне не хотелось ставить под угрозу ее будущее и будущее ее близких. Бедняжка, она не хотела покидать меня. Провинциальная жизнь была не для нее. Как вы думаете, граф, не может ли быть, что она зачахла вдали от двора? Что та жизнь, которая виделась ей сырой и скучной, сгубила ее?
Заметив лицо Атоса, резко побледневшее, если такое вообще было возможно, королева осеклась.
- Простите меня, граф, простите, я не знаю, что говорю. Ваши волосы... ваши глаза... - она протянула руку, но тут же ее отдернула, вспомнив то ли о правилах приличия, то ли о том, что перед ней не призрак ее воспоминаний, а живой человек. - ... она живет в вас, в ваших чертах, и будто воскресает сейчас передо мной. Ах, молодость, молодость, на какие безумства и ошибки она толкает нас! Графиня любила вас и любила вашего отца. Она разрывалась между противоположными желаниями и несопоставимыми обязательствами, долгом матери и жены и долгом статс-дамы. Непосильный крест несут порою знатные женщины, - королева вздохнула. - Но почему вы все время молчите, граф? Поговорите же со мной, расскажите мне о ее последних днях. Каковы были ее последние слова? Ее последние желания? Ах, граф, зачем все уходит так быстро?