355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Иванов » Поле Куликово (СИ) » Текст книги (страница 7)
Поле Куликово (СИ)
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 22:00

Текст книги "Поле Куликово (СИ)"


Автор книги: Сергей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 71 страниц)

– Наш пресветлый Господь, не уж то и вправду час – близок? Не уж то и мои старые глаза увидят его? О сём чуде в храмах бы с амвонов рассказывать, да не время. Велю записать до срока, – через писцов, глядишь, в народ пойдёт.

Епископ благословил Герасима на странствие. Наставлял быть не только красноречивым, но и осторожным: уши Орды – повсюду, мятежного попа не спасти ни князю, ни митрополиту.

–Через год вернись ко мне, – сказал под конец. – Я тебе сохраню приход. Ныне же наш князь в Орду собирается, будет выкупать полон. Попрошу о твоей семье сведать. Но сердце крепи для худшего: татары русские полоны не нам одним продают. Ступай же, исполни веление Неба, – может, Оно смилуется...

Герасим не исполнил всех наставлений старца, ибо не нашлось в нём осторожности, равной красноречию. Как увидел на муромском торжище обоз ордынских купцов, охраняемый всадниками, похожими на мышей-кровососов, сорвал скуфью, с ней и повязку с головы, и пошла кровь на лицо.

–Люди русские, видите ли вы мои кровавые раны? А есть рана у меня, невидимая глазу, в сердце кровоточит, и лучше бы ордынские вороги грудь мне вспороли да сердце вырезали, как то сотворили князю Михаилу, чем отняли жену, данную Богом, и моих чад, глупых детёнышей человеческих... Обратите взоры к своим сердцам – в коем не сыщется той же раны!..

Большое горе одного человека рождает безмолвное участие ближних. Но если горе одного – часть народного горя и, окрылённое словом, это горе поднимается над толпой, оно рождает грозу. Старые и молодые женщины подползали к окровавленному попу на коленях, целовали полы его рясы, мужики сморкались, пряча мокрые глаза, даже щёголи, вышедшие на торжище соблазнять блудниц, куксились, размазывая по щекам румяна. Ордынское лихо лежало за стенами города пеплом русских деревень и бередило каждое русское сердце. Люди, съехавшиеся с разных концов княжества, незнакомые, ещё минуту назад насторожённые друг к другу, стали одно. Тут были единоверцы, и давно была вспахана нива, давно засеяна горькими семенами, крепко пропекло её бедой и пожарами, а потому от первой словесной грозы те семена проросли и дали побеги. Когда поведал поп своё видение и произнёс: "К мести!" – гул прошёл по толпе, и толпа будто впервые увидела ордынскую стражу вокруг разгружаемого обоза, качнулась к ней, разъярённая. "Быр-рря! Бырря! Хук!" – завыли ордынцы. Сверкнули мечи, рядом со стражниками встали вооружённые купцы и их сидельники, но против тонкой линии мечей и копий стеной поднялись оглобли и топоры, вилы и косы, глиняные горшки и медные тазы, деревянные колоды и конские оброти, немецкие сапоги и русские кистени, засапожные ножи и тележные оси, а над всем – прямой короткий меч, зажатый в сильной длани семнадцатилетнего княжьего сына... В миг ордынцы были смяты, обоз опрокинут, начался погром. Лихие люди, высматривавшие на торжище денежных купцов, кабацкие ярыжки, подозрительные странники-побирушки, вся нищая братия, а с ней разгульные охальники, которые найдутся повсюду, где собирается народ, стали хватать и тащить, что попало под руку. Не отставали от них базарные стражники, приставленные смотреть за порядком. Потом уже грабили все подряд... Когда прискакала княжеская стража, погром шёл к концу.

Попа Герасима, впавшего в горячечный бред, увели мастеровые, отец и сын, и укрыли дома, на окраине посада. Отмыли кровь, перевязали, напоили смородиной с мёдом, уложили в постель и пошли разведать в город. Воротились затемно, встревоженные. Город замер, люди ждут беды: ордынский соглядатай при князе грозит спалить Муром, требует выдачи всех зачинщиков погрома и возмещения убытков в пятикратном размере. По улицам рыщут дружинники князя, хватают подозрительных, врываются в дома. По городу выкликают имя мятежного священника: "...А попа того, Гераську, схватить, расстричь и с другими ворами и татями выдать татарскому князю на правёж". Ордынский правёж – известен... Герасим чувствовал: его спасители боятся, что кто-нибудь наведёт ищеек на след. За его выдачу обещана награда, за укрывательство – плети и продажа.

–Не боюсь я мук от врагов, – сказал Герасим. – Чтобы невинных от палачей избавить, предамся в руки стражи. А чтобы вас не казнили, велю: пойдите и скажите обо мне людям князя.

–Бог – с тобой, отче! – вскричал старый бондарь. – Ужли июды мы, штоб святого человека продать за серебреники! Рады бы тебя подоле оставить, да вишь, нельзя. Как стемнеет, велю Петруше кобылу запрячь, отвезёт тебя на Суздальскую дорогу. Вёрст за двенадцать отсель мой брат в лесу пасеку держит. Глушь там, у него и поправишься. Да на нашего князя не держи сердца – он свой приказ больше для ордынских ушей выкликает. Думаешь, рад будет, коли тебя схватят?..

–А невинные люди, коих взяли в городе?..

–Помилуй, батюшка! Неш думаешь, невинных татарам выдадут муромчане? Да тех, кого поперву схватили на торжище, тысяцкой отпустил, плёткой только маненько и погладил за озорство. Четверых душегубов поймали в городе, так их и выдадут мурзе. По энтим давно верёвка плачет. Да купца одного, калашника, взяли – этакая шкура, Господи упаси. В прошлом годе мальчишку голодного, сироту, за булку удавил. А ныне, вишь, тож полез грабить, дак на него народ и показал. Бог, Он знает, с кого спросить. Грех тебе за энтих душегубов класть святую голову, и все одно не спасёшь их.

Герасим, однако, начал собираться. Бондарь спросил:

–Как же – твой подвиг, отче? Народ молвит – будто Господь тебя подвигнул принять муку от поганых, чтобы гневное слово нести по Руси. Значит, схимы не приемлешь?

Задумался Герасим. Не перст ли Бога – в том, что казнь за погром ордынцев примут злодеи? Не указ ли тут попу Герасиму – делать своё дело и дальше? Решил проверить. Не поддавшись уговорам хозяев сменить одежду, пошёл через город не к ближним, суздальским, а к дальним, арзамасским, воротам. Город затаился, даже собаки молчали, лишь вблизи детинца навстречу застучали копыта. Неровный свет озарил улицу – трое всадников с факелом появились из переулка, остановились, поджидая путника. Тени шевелились на высоких плетнях, на стенах изб, поблёскивало вооружение всадников и медь конской сбруи, позванивали удила, и Герасиму казалось – чёрные всадники присланы по его душу из преисподней. Но лица не прятал, головы не опускал. "Кто идёт?" – спросил молодой голос. "Божий странник", – ответил охрипшим голосом. Факел в руке стражника наклонился, три пары глаз уставились на Герасима. "С Богом, святой отец. Помолись в пути за град Муром". Когда отошёл, другой голос, погуще, что-то сказал. Свет исчез, но до самых ворот слышал Герасим за собой приглушённый расстоянием шаг коня. Близ городской стены его обогнал всадник, послышались голоса воротников, перед Герасимом распахнулись ворота, и он вышел в летнюю ночь. Так Спас указал попу Герасиму его новый путь. Может, и не Спас, а русский народ, люд муромский, в котором жил дух богатыря Ильи...

Какого же горя насмотрелся в своих странствиях отец Герасим! Питался подаянием, ягодами, грибами и рыбой. Ночевал по большей части в нищих скитах, в лесных деревнях, где люди жили в норах или в курных избах. На полу, на соломе, вместе спали взрослые и дети, телята и овцы, тут же в клетках кудахтали куры. Бывало, упрекал хозяев: "Что же вы, добрые люди, живёте в этакой нечистоте? Лес кругом – за год-другой миром-то каждому можно поставить по жилищу. Свет увидите, дети станут здоровей, и болезней поменьше". Мужики таращились на попа, чесали головы: "Дак оно так, а не всё ль одно?" – "Да как же одно! Из ключа пить али из лужи?" – "Да ить верно говоришь, батюшка. А пуп нашто рвать зазря-то? Всё одно пожгут. Этого не жаль – пусть жгут. Коли домина-то добрый, ить жалко бросать да бежать в лес. Пока жалеешь, ан голову и снесут". Была тут правда. Враг стоял над всей жизнью людей, каждый час мог нагрянуть незваный гость. И всё же Герасим корил мужиков, и старост, и священников, если худоба жизни слишком пёрла в глаза. Может, оттого мало в народе ярости, что набеги отучили его держаться за свои дома? Живут – лишь бы переночевать, и готовы в любой час бросить всё, бежать, куда глаза глядят, – ничего не жаль. Это тревожило и пугало: лишает враг русский народ самой главной силы – привязанности к родной земле. Лишь в московских пределах оттаивала душа странника: здесь жили крепче, основательней, с заглядом вперёд, страха перед Ордой тоже было поменьше – верили, что князь защитит. Когда же он рассказывал свою историю и видение, не только крестились, плакали и просили благословения, но и старались ободрить: "Ждём, отче, слова государева – встанем!"

И вот что ещё открыл для себя Герасим: не одни ордынцы – повинны в нищете народа. Хан драл шкуру всё же не каждый день. Иные же бояре и люди служилые, нередко из пришлых, которым князья раздавали поместья в кормление, словно бы торопились выжать из мужика все соки, выкручивали его, как половую тряпку, а тиунские продажи иной раз оказывались разорительнее ордынских набегов. В одной из тверских деревень Герасим застал зимой лишь несколько полуживых ребятишек. Родители умерли от голода. Боярские люди, нагрянув однажды, выгребли хлеб дочиста, взяли за долги весь скот, всю птицу, а в озере, которое подкармливало деревню, минувшей зимой случился замор, и рыба погибла. Гоняться за дичью обессилевшие мужики не могли, тут ещё нагрянули метели, парень, посланный за помощью, где-то сгинул. Занесённая снегом деревня испускала дух. Герасим собрал в одной избе шестерых исхудалых детей – их спасли последние пригоршни отрубей, оставленные родителями, – истопил печь, нагрел воды, разделил поровну имевшиеся у него сухари, велел старшему присмотреть за меньшими, никуда не уходить и побрёл, сопровождаемый волками, в ближнее село, вёрст за тридцать. Дошёл. Мужики послали за детьми подводу, а Герасиму объяснили: "Боярин-то давно хотел ту деревню на иные земли переселить, да мужики упирались: им вроде в лесу вольготнее, подальше от господина – лют он. И попали в продажу. Вот как, значит, волюшка их кончилась".

Отдохнув и выспросив дорогу, Герасим пошёл искать боярскую усадьбу. Нашёл и принародно проклял господина. Его избили. Говорили – боярин убить велел, но оборванная ряса и поповская речь и тут сослужили ему службу: побоялись палачи взять смертный грех на душу. Крестьяне подобрали Герасима, отвезли в ближний монастырь, там его выходили. Настоятель признал Герасима, предложил пожить до лета. Возможно, остался бы, да началась у него вражда с одним из схимников, монастырской знаменитостью, исступлённым аскетом и затворником. Тот прочёл проповедь, и вся она была о том, что беды на Русь валятся от избалованности народа. О благах думают люди, о телесной пище, забывая духовную пищу. Только-де истязая и умерщвляя свою плоть, можно очиститься от грехов в этом мире, возвыситься до Божественного прозрения, до счастья и гармонии. Когда поймут это люди, наступит гармония во всей жизни, и нечестивые силы перестанут терзать православных, сгинут в преисподнюю.

Вскипел отец Герасим:

–Как же ты смеешь, отче, судить о народе, затворясь в келье с молитвенником в руке? Видел ли ты детей, полуживых, оставшихся подле трупов родителей, от голода умерших? Видел ли, как затягивается петля на шее матери, отрываемой от её малых чад, как тех малюток прикручивают к седлу, заткнув им рты рукавицами? Видел ли, как иной тиун, согнав мужиков пахать, косить, рубить лес, даёт на артель в дюжину работников булку аржаного хлеба да жбан кваса в день? О каких ещё истязаниях ты говоришь?

Бывшие на проповеди монахи начали креститься, схимник нахмурил лик.

–О чём глаголешь, сыне? Не впадаешь ли ты в ересь, впутывая мирские порядки в наши посты и молитвы по очищению души?

–Нет, отче, ежели кто из нас впадает в ересь, так это – ты.

Возгласы ужаса не уняли Герасима:

–Не повторяешь ли ты, отче, призывы юродствующих латинских монахов – доводить самоистязание до крайности, когда человек становится грязью? "Целуйте язвы прокажённых, растравляйте раны на своих телах, купайтесь в испражнениях, и вы обретёте душевную чистоту!" Этому ли учит наша православная церковь? Разве не говорим мы своим детям: отрекись пьянства, а не питья, отрекись объедения, а не яств, отрекись блуда, а не женитьбы! Не всё ли одно – звать народ к умерщвлению плоти бесконечными постами или самоудавлением? Скорее ведь и проще. Но коли все самоумертвятся, останется ли вера – разве не в людях она живёт?

–Одумайся, грешник! Что говоришь?

Без чистоты тела и его крепости нет чистоты души, – перекрывал Герасим нарастающий ропот. – Из грязи, нищеты, голода, болезней, из вражьего ига вырастают грехи народа. Давайте же своим трудом вырвем корни грехов. Разве не учит митрополит Алексий: "Невежество злее согрешения"?! Вериги же оставим юродивым. Юродство – болезнь, потому народ жалеет юродивых. Зачем же нам-то землю юродами населять? Кто работать на ней станет, Русь крепить, защищать нашу веру? Кто станет кормить князей и их дружины, содержать монастыри и церкви, коли все вериги наденут да затворятся в норах?

Поражённые, монахи молчали. Наконец заговорил настоятель:

–Много гнева – в твоём сердце, сыне Герасим, а вера – крепка. Но гнев духовнику – не советчик. Ступай за мной, будет у нас разговор.

К удивлению Герасима, старый игумен не упрекал его. Церковь, втайне от ордынских правителей, уже меняла свою политику. Лишь остерёг от проповедей против своих господ: можно навредить делу. Герасим понимал игумена, готов был согласиться, а перед глазами стояла одна картина. Осенью, в конце месяца листопада, видел он, как княжьи отроки наказывали мужиков, затравивших оленя собаками. Троих охотников раздели донага, привязали к бревну, вложили в рот каждому по увесистому рублю (металлическому брусу) и пустили бревно с людьми по реке. Мужиков корчило от ледяной воды, рубли перегибали на бревне, утягивали головы в воду, и несчастные поминутно захлёбывались; палачи же, плывя рядом в челне, поворачивали бревно так и эдак, приговаривая: "Что, лапти, олухи бородатые, пережарилось, видно, княжеское жаркое, плохо что-то грызёте? Ну-ка, размочите водицей из княжеской реки", – и, хохоча, окунали охотников головами в воду, пока те не начинали пускать пузыри. Не верилось, что такое творят христиане над своими же, православными. Чем они – лучше ордынцев?

За беседой к игумену вошёл келарь и доложил:

–Отче, не знаю, чем потчевать ныне братию – нет ничего в кладовых.

Герасим удивился: монастырь немалый, не уж то живут без запасов?

Игумен сказал:

–Ещё рано, брате, погоди, авось Господь и пришлёт. А не пришлёт за грехи наши, сваришь пшена с мёдом.

"Так это у них называется "ничего нет"?" – подумал Герасим, вспомнив синие, исхудалые лица детей в простуженной курной избе и то, как пожирали они размоченные в тёплой воде сухари...

Через четверть часа келарь снова вошёл и сказал:

–Отче, Господь снова явил чудо, как в прошлые разы, когда кончалась ядь. Боярин Гаврила Семёныч прислал на четырёх возах хлебы, рыбу, сочиво, масло конопляное, пшено и мёд.

Игумен улыбнулся:

–Готовь столы, брате, да вот отца Герасима позовёшь к трапезе. Мне же, как всегда, принесёшь сухари с водой да варёную ботвинью без масла.

–Дозволь, отче игумен, и мне разделить с тобой трапезу? – попросил Герасим и подумал про себя: "Господи, когда же Ты явишь чудо для всех, кто работает денно и нощно ради хлеба насущного, а умирает от голода?" – и перекрестился, испугавшись собственного ропота. Но мысль о таком чуде засела в его голове...

Ни через год, ни через два не вернулся Герасим к муромскому епископу. Может, опасался, что князь выдаст его в Орду, может, потому, что узнал: после погрома на торжище князь поостерёгся ехать в Орду, лишь малую часть полона удалось ему выкупить. Сам бы, вероятно, в Орду направился, да не на что было выкупить своих отцу Герасиму, а найти, увидеть и оставить в рабстве – сверх сил. Его горе растворилось в народном горе и стало со временем не таким мучительным. Но больше ордынцев стал он ненавидеть жестоких и несправедливых господ из своих. Вероятно, потому, что они были рядом. За слова против бояр и тиунов его снова и снова били, и много рубцов осталось на теле у Герасима с тех времён. Он понял: увещевать господ словами – всё равно, что идти с медным крестом против конницы басурман. В его душе рождалась злоба. Он вернул себе мирское имя и стал собирать ватагу. Так из отца Герасима вышел атаман Фома Хабычеев, чьё имя через годы увековечит один из летописцев битвы на Дону.

Лихие люди охотно прибивались к ватаге Фомы – привлекало их бывшее духовное звание атамана, – но многие тут же и уходили. Суров был атаман, запрещал трогать крестьян и мелких купцов, ходивших без охраны, а ведь они – главная добыча разбойников. Ватага жила в основном охотой и рыболовством, набеги делала редко, зато добычу брала изрядную. Тупые и тёмные лесные душегубы быстро попадали в руки властей; ловить их было легко уже потому, что хоть и велик – русский край, но малолюден, в иных княжествах все друг друга в лицо знали. Но тут во главе шайки оказался образованный человек, много повидавший, искушённый в страстях и людских делах от раба до князя. А не зря говорят: ватага – крепка атаманом. Цель он выбирал безошибочно – будь то караван Орды, двор тиуна, боярское гнездо или отдельный купец-живодёр, – готовился тщательно, после нападения уходил далеко, не давая людям ни сна, ни отдыха, устраивался в таком месте, куда слух не доходил о его разбое. Лишь после того делилась добыча. Себе он брал половину, объявив это законом. Старые душегубы помалкивали, но злились, готовя бунт исподтишка, и он произошёл. Однажды подпившие разбойники схватили Фому, требуя мзды.

–Ты, небось, уж богаче великого князя! – кричал седобородый верзила из бывших новгородских ушкуйников. – Зачем тебе – так много? Отдай нам хоть часть – будет справедливо.

–Который день голодаем, – упрекал другой, – ты же не велишь выходить на дорогу и у смердов не велишь брать – грозишь смертью и вечным проклятием. Так корми нас.

–Возьмите полтину в моём сапоге, – сказал Фома. – Больше нет.

Его слова приняли за насмешку, посыпались угрозы.

–Два дня назад я дал вам от своего серебра последнее и посылал привезти муки. Вы же растрясли деньги в корчме и привезли вина да лишь четвёрку от пуда аржанухи. Добро же: кормитесь рыбой и дичью. У меня, кроме той полтины, ничего нет. Свою долю отдал на Божье дело, чтобы Он не отринул наши грешные души.

–Врёшь, атаман! – закричал ушкуйник. – Кажи добро, не то умрёшь в муках.

Дело дошло до пыток, снова смотрела смерть в глаза Фомы.

–Братья, мне жизни – не жалко, а того мне – жаль, что моё дело станет. И вас я жалею. Вы руку подняли на своего атамана, к тому же я – и поп, не лишённый сана. Уж ли не страшитесь загубить души навечно?

Некоторые разбойники, крестясь, отступились, но главный подстрекатель-ушкуйник оказался упрямым.

–Мы свои души и без того сгубили, какая нам разница – одним больше, одним меньше. Коли на том свете рая нам не видать, так на этом гульнём. Кажи добро! – и, схватив еловую лапу, сунул в костёр, потом поднёс к лицу атамана. Затрещала борода, опалило ресницы и брови, но атаман не отвёл лица.

–Дурак – ты, Жила, перед Господом никогда не поздно покаяться. Меня же огнём пугать неча, – лихо, что от татар принял, сильнее жжётся. Не для тебя – для них говорю: сбегайте в ближнюю деревню да спросите смердов – не было ль им чуда? Тогда и догадаетесь, отчего себе беру половину.

Ватажники посадили на двух имевшихся у них лошадей своих доверенных и послали в деревню. Вино в жбанах кончилось, вместе с ним – и храбрость многих. На свежем лесном воздухе наступало быстрое отрезвление, разбойники ослабили путы на руках атамана, иные начали оправдываться:

–Оголодали мы, одежда износилась, у тебя же, говорят, добра накопилось – цельную волость снарядить...

Фома покачивал головой и журил:

–От последней добычи каждый из вас имел то, чего смерд каторжным трудом в год не заработает. Вы же всё за неделю спустили. Человек – сыт трудом, а не пьянством. Сколь ни пей – лишь голоднее станешь.

Скоро прискакали посланные. У одного на крупе коня сидел старый дед. Ему помогли сойти, он слезящимися глазами обвёл круг людей у костра, задержался на седобородом ушкуйнике.

–Ты, што ль, начальник этим витязям? – и, не ожидая ответа, стал на колени. – Прими поклон за спасение хрестьянских душ. От кабалы спас – ведь чистая собака, господин-то наш. Он што заявил намедни: подожду, говорит, долги ещё год, до нового урожая, а вы за то девок посылайте в поместье – при его доме служить. Знаем мы ту службу, не одна от неё плакала. Он ведь, басурман, нынче при одном князе кормится, завтра – под другого идёт, ему наши головушки – грязь подорожная. Толкнул же нас нечистый взять у него пустошь под бумагу кабальную. А год выпал тяжкий, скот болеет, на рожь чёрная ржа напала, пшенички только малость и взяли. Отдай её – перемрёт деревня. И дитя родное отдавать ему, окаянному, на поругание тож мука и грех...

Разбойники переглядывались, а дед со слезой в голосе продолжил:

– Он дал три дня обмыслить его слово. Я молился до полуночи, и малость полегчало мне. Прилёг на полу под образом, слышу – шебаршит за стеной, потом – тук-тук у оконца волокового, и вроде как серебро зазвенело. Я встал, перекрестился, иду на цыпочках к челу-то, а сам дрожу, и как бы свет передо мной разливается. Протянул руку в оконце – мешок, слышу – серебро в нём позванивает. Я закричал от радости, вскочили мои сыны и снохи и их детишки, зажгли лучину – ан точно: серебро. Внучка Дуняша на шею мне кинулась со слезами – на неё-то первую показал нечистый. Подняли мы деревню и попа нашего, церковь отворили и молились до утра. Утром проклятому и отвезли долг...

Дед опять поклонился седобородому, но перед ним оказалось пустое место – ушкуйник отполз и скрылся в лесу. Тут кто-то подскочил к Фоме, перерезал верёвки, и Фома поднялся из-за спин ватажников,

–Русскому народу кланяйся, отец, молись за избавление его от врагов чужеземных и домашних. Да слышал я – вы на остатние деньги заказали образ Спаса в память о сём чуде. То – хорошо, да зачем же в серебряном-то окладе? Медный годится. Крепость веры душой измеряется – не ценой окладов. Лучше подкупите хлеба, детишек кормите, чтобы росли скорее да крепче в руках держали сохи и мечи. То, может, скоро понадобится.

–Так и сделаем, добрый человек, – поспешил заверить старик. – Скажи нам хотя, за кого молиться?

–За русский народ. Про нас же никому ни словечка. Мы – Божии странники, поживём тут ещё немного, одежонку подлатаем да и пойдём своей дорогой...

С того дня Фому покинули настоящие грабители, остались бессеребреники, кто любит волю, лесное раздолье, охоту и рыбную ловлю, а буйной головой не дорожит. Зато теперь уже не половину награбленного – большую его часть раздавал атаман обездоленным людям, потому что ватажники говорили ему: "Зачем нам столько добра, отче? Припасать не умеем – всё одно размытарим. Сапоги ещё – крепкие, порты тож, тулупы есть и кони – чтоб ускакать. На отвод души дай, сколь положишь. Может, на том свете Господь зачтёт нам добро, на этом же за тобой не пропадём". И не пропадали. Пошла за ватагой Фомы добрая слава, рождая легенды и сказки. В лесах – много разбойников, но добрые попадаются редко, и таких народ бережёт. А всё же рано или поздно Фома попался бы, стал колодником или головы лишился, но однажды разыскал его в лесу монах и передал повеление игумена Троице-Сергиева монастыря – явиться в Троицу. Слава Сергия тогда уже взошла, Сергию доверился бы каждый человек на Руси, доверился и Фома. Больше двух недель ждали его ватажники, начали кручиниться о сгинувшем атамане, как он воротился, построжавший, и закатил до полуночи молебен у лесной часовни – в честь Москвы и князя Дмитрия. С тех пор примечали ватажники, что вблизи Москвы Фома не велит трогать даже обозов Орды, хотя под Москвой ватага появлялась не раз, и атаман исчезал на несколько дней. И ещё от крестьян доходила весть, будто брат Дмитрия князь Владимир Серпуховской однажды пригрозил своим боярам-вотчинникам: "Будете с мужика последнюю шкуру драть – ужо приглашу на ваши головы Фомку Хабычеева, а дружинникам не велю его трогать. Пусть вас поразорит и смердам вернёт – больше пользы государю". Говорят, угроза возымела действие: поменьше стали жаловаться князю смерды на притеснения тиунов. Как-то так получалось: Фому теперь все ловили, он же только смелел. И уже говорили о нём – Фома-де знает слово, он может проходить сквозь стены, исчезать под землю, даже летать по воздуху. Народ Фому любил, князья, слушая о "чудесах" Фомы, посмеивались – пусть позорит немножко строптивых бояр да толстопузых купцов – до княжеских хором никакому разбойнику не добраться. Только ордынцы ненавидели и боялись Фому. При его нападениях на их караваны случались кровопролития; молодцы у Фомы – один пятерых стоит. Не раз после погромов в Орду уходили вести, что Фома убит, и он исчезал на время, люди начинали верить, но происходило "чудо", и народ узнавал руку Фомы. Самое удивительное, что "чудеса" иной раз происходили одновременно в разных концах Руси, и вера в волшебство атамана росла. Весть о появлении Орды на Дону Фома получил раньше многих князей, это и привело его на край Рязанской земли, где он прослышал о ненавистном народу Бастрыке.

...Никейша под песню женщины опять всхрапнул, Фома толкнул его в бок и парень, очнувшись, заморгал. До чего ражий детина вымахал! Давно ли подобрали его на суздальской дороге заморенным, одичалым оборвышем, ушедшим из вымершей от болезни деревни? Пригрелся, привязался к атаману, сердце которого тосковало по детям. Пытался Фома учить его грамоте, нормальным человеком вырастить, но ученье не шло впрок. Вырос Никейша покладистым, справедливость любил, но понимал её так же, как его товарищи. Сегодня сыт, обут, одет – и ничего не надо. Завтра – Бог подаст. Что зверь лесной.

Женщина сложила горку сушняка на опушке, присела на пень отдохнуть. Фома видел её ещё нестарое, но измождённое, унылое лицо – лицо крестьянки, обременённой семьёй и непрестанной работой. Она развязала тёмный убрус, освободила сбившиеся волосы, достала из холщовой сумы деревянный гребень, стала расчёсывать их. Девочка подошла с веткой, примостилась у ног матери.

–Я малинку искала-искала... И орешки ещё – зелёные, а грибочков нет.

–Сухо, вот и нет, – женщина вздохнула. – За малинкой подале идти надоть. Кабы отпустил вчера Бастрык, поели б малинки.

–С молочком вку-усно, – протянула девочка, улыбнувшись. – Васютке я бы целую чашку дала, а себе только ложечку.

–Пойду вот, дочка, снопы вязать, зароблю вам и хлебушка, и молочка. Да ещё сулил Бастрык поставить меня коров доить – тётю Дуню ведь замуж отдают в другу деревню. При коровах-то, глядишь, посытнее нам будет, когда и парного кружечку выпрошу. Бастрык, он коли добрый, дак ничего быват. Кабы тятьку нашего не придавило, дак...

Женщина замолчала, уставясь на кучу сушняка, забылась с распущенными волосами. Девочка потянулась к холщовому мешку:

–Хлебушка...

Мать встрепенулась, достала тёмную краюху, отломив кусок, протянула дочери. Та разделила кусок пополам.

–Васютке оставлю, у него животик болит...

У Фомы дрогнуло сердце: вот они, трёхсотлетние старания православной церкви – этакая птаха делит скудный кусок пополам, помня о братике. Сама делит!.. Фома не переставал считать себя духовником.

–Ешь, дочка, Васютке я оставила. Видать, с лебеды у него и болит. Даст Бог, пошлёт меня Бастрык завтра на жатву, хоть пригоршню ржицы зароблю, свеженького испеку вам...

Девочка отламывала кусочки тёмного травяного хлеба, подолгу жевала их, растягивая удовольствие, и Фома, глядя на неё, не замечал, как по его щеке течёт слеза. Вдовья доля который уж раз открывалась ему во всей наготе... Есть ли хоть такой хлеб из лебеды у его малюток? Скоро семнадцать лет его беде, а сыновья-близнецы остаются для Фомы всё такими же, каких запомнил.

Наконец женщина повязала голову, встала, пошла в лес за сушняком, девочка засеменила следом. Фома подтянул кожаную суму, вытряхнул на траву копчёный олений окорок, берестяной туес сотового мёда, ржаной каравай, деревянную баклагу с водой. Достал засапожный нож, примериваясь к хлебу, но сунул обратно. Собрал снедь, сгибаясь в зарослях иван-чая, жалясь крапивой, прокрался к пню, разостлал на нём оставленную бабой холщовую суму, положил еду и вернулся. Никейша промолчал, лишь облизнулся да глянул на солнце: придётся теперь до ночи питаться лесным воздухом. Потом подпёрся кулаком и принялся следить сквозь заросли травы, чем обернётся очередное "чудо" атамана.

Первой появилась девочка с палкой, бросила её в кучу и уже пошла к матери, но уловила запахи. Огляделась, подошла к пеньку, присела, протянула и отдёрнула руку,

–Ма-а-а... Иди сюда, мамынь!..

–Што там? – отозвалась женщина, уловив испуг в голосе дочери, а та стрелой кинулась навстречу, из кустов донёсся её голос:

–Тама... Ктой-то плячется! Смотли...

Женщина рассматривала снедь, её лицо стало испуганным, она оглянулась, крестясь.

–Свят, свят... Может, какой прохожий пополдничать собрался? – Она стала аукать, но лес отзывался лишь голосами птиц да шумом ветра.

–Может, это Боженька положил нам? – девочка потянулась к туесу, но мать удержала:

–Погодь, дочка, не трожь, где-то ж есть хозяин... А еды-то на всю седмицу. В туесе медок – чую... Нам бы добыть, где чуток, да попоить Васютку с тёплой водицей, – глядишь, поправился бы.

Девочка тянулась к самобранке.

–Я отщипну мяска, мам? Боженька не рассердится?..

Баба заревела, схватила за руку ребёнка, который не мог пересилить искушения.

–Ой, боюсь я, дочка!.. Пойдём отсюдова скорее. Может, Федькины озорники подстроили, забьют ведь нас, коли тронем.

Она увязала хворост, потянула от пня упирающуюся дочь, но та заревела:

–Не хочу... Я белочку погляжу, – она хитрила, указывая на рыжего зверька, который, шурша корой, спускался по стволу дерева, привлечённый запахом пищи.

–Бери ядь, дура! – закричал Фома. – Бери, не бойся – для тебя же положено!

Баба обронила вязанку, прижала к коленям перепуганную девчонку и замерла.

–Бери, говорю. Да язык придержи в селе-то! Ну, живо...

Женщина покидала снедь в суму, сунула в руки дочери, подхватила дрова, горбясь, заспешила к селу. На полпути опустила вязанку, обернулась и перекрестила лес. Заглянула в суму, чего-то отломила, сунула девчонке. Фома следил за ней, пока не скрылась в крайней, вросшей в землю избе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю