Текст книги "Поле Куликово (СИ)"
Автор книги: Сергей Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 71 страниц)
–Што у тя там? Давай. – Косясь на ржавый, истончённый в работе обломок косы, половинку серпа, лопнувший обух, ворчал. – Эт што, вся твоя богатства? Небось, хошь этим-та броню ордынску просечь? Ножишка вот слажу – зад те скрести.
В своём закоптелом святилище, пропахшем гарью древесных углей и железной окалиной, он был не так косноязычен, как на сходе. Стоящий рядом попик качал головой, посетитель опускал глаза, прятал железку, тогда кузнец снисходил:
–Ладно, клади. Не золото, небось, годится. Наконечники к стрелам тож надобны.
Но вот в кузню ввалились весельчак Сенька Бобырь, белоголовый Юрко Сапожник, дед Таршила и рябой Филька Кувырь, успевший не только помириться с Сенькой, но и сводить его на зады своего огорода, где у него в погребке настаивалась ячменная брага. Увидев попа, мужики сдёрнули шапки, выложили своё добро – едва обношенные стальные сошники. Кузнец, покряхтывая, брал в руки орудия землепашца, хмурился и вздыхал. Давно ли отковал их, в меру насытил углём и присадками, чтобы легко резали пустошь и целину; не скоро тупились на супесях и корневищах, но и не крошились, натыкаясь на камни, – добром должны вспоминать пахари кузнеца Гридю и в поле, и за столом над караваем из новины. Вот, поди ж ты, приходится увечить, перековывать кормильцев в орудия смерти. И перековывать надо с лёгким сердцем – тогда оружие будет легко для руки воина и тяжко для врага.
–Этим-то как раз пахать брони, крошить кости вражески. Будут вам сулицы по плечу, чеканы по руке.
Спохватясь, кузнец взял с наковальни щипцы с деревянными ручками, кивнул сыну-молотобойцу. Семнадцатилетний богатырь, перегнавший отца плечами и ростом, тряхнул тёмным чубом, поднял кувалду:
–Готов, батя...
Пылающий кусок лёг на наковальню, зажатый щипцами, молоток стукнул по его середине, и следом бахнул молот, разбрызгав искры. Пошла ловкая, понятливая работа, будто задушевный разговор повели отец с сыном. Летел в горнило остывший кусок железа, на его место ложился другой, и под вздохи мехов продолжался перестук молотков. Ни слова, ни лишнего жеста, ни взгляда – молоток указывал, объяснял, подтверждал короткими ударами, то одиночными, то сдвоенными, прямыми и скользящими, отрывистыми и плавными, – молот угадывал, чего хотел молоток, – бил чётко. Под заворожёнными взглядами мужиков у обоих кусков металла вырастали стрельчатые крылышки, железо вытягивалось, заострялось, становилось похожим на голову змеи-огнянки, живущей на краю лесов и степей, нападающей исподтишка, молниеносно, жалящей насмерть. Вот кузнец подал знак сыну, тот опустил кувалду, тогда мастер сильными, точными ударами подправил готовую сулицу, затем другую, положил на край огненного вулканчика, где уголь дышал тёмно-красным жаром. Забыв о зрителях, он следил за сменой оттенков металла, засветившегося в раскалённой струе, постепенно перемещал к середине горна, в венчик "цветка", белый, как маленькое солнце, и вдруг сорвал с пояса холщовый мешочек, потряхивая, начал сыпать в горнило буро-зелёный порошок, переворачивал щипцами красные железки, губами что-то шептал в огонь. Пламя пригасло, потом вспыхнуло переливчатым зелёным светом, ослепив мужиков, стало оранжевым, потом радужным, кислый запах ударил в ноздри, к чёрному потолку взвился клубок дыма, а наконечники, только что красные, приобрели жуковую синь. Мужики крестились – на их глазах, в присутствии батюшки, творилось колдовство, но попик, захваченный зрелищем, даже не потянулся к кресту; напротив, его лицо доселе бесстрастное выразило интерес. Кузнец выхватил из огня наконечники и побросал в корчагу из обожжённой глины. В ней плеснуло жидкое масло, примутнённое дёгтем и травами. Кузнец кивнул подросткам – отдыхайте, мол, – словно спохватясь, перекрестился:
–Помоги, святой Георгий, штоб вышли копья востры, в сече крепки, на душу басурманску умётливы.
И попик сказал: "Аминь".
Мужики, вздыхая, обступили кузнеца. Когда наконечники остыли, Гридя достал их, один, что потяжелее, бросил в неглубокое корытце, наполненное серым густым киселём, другой протянул Таршиле.
–На-ко, отец, насади на древо. Спытать надоть.
На подворье кузнеца к стенке сарая были прислонены вязовые древки разной длины. Дед выбрал одно, насадил сулицу, закрепил медным гвоздём, оглядел мужиков.
–Который смел?
Мужики не спешили вызываться, приглядывались к мишени – кулю из плотной дерюги, набитому песком и опилками, с одной стороны обтянутому обрывком двухслойной кольчуги. Броня была басурманская, вязанная из стальной проволоки, – её прислал боярин, чтобы Гридя мог испытывать оружие, которое время от времени ковал для господина.
Привозное оружие, да и то, что делалось в Москве, стоило дорого, поэтому многие из служилых бояр готовили в своих вотчинах собственных оружейников, посылали им новые образцы, сообщали выведанные секреты закалки и ковки стали. Потомственные сельские мастера и сами владели секретами, пополняя их опытом всей жизни. Сравнивая собственные поделки с привозными, мастер терял покой и сон, если свои были хуже, годами, на ощупь, искал "свою" сталь, не уступающую заморской. Умирая, он передавал секреты сыну, и так трудом поколений совершались порой никому не известные открытия, которые потом так же безвестно умирали. В какой-нибудь закоптелой кузне лесного села косноязычный бородач, не ведая того, всю жизнь ковал по заказам боярина неказистые на вид мечи и копья из булатной стали, столько же доверяя таинственным наговорам, сколько порошкам присадок и цветам раскалённого металла, чьи тончайшие оттенки улавливал лишь его глаз. Князья и бояре предпочитали обычно оружие тщательно отделанное и богато украшенное, простые поделки доморощенных мастеров доставались ратникам-ополченцам. А в жестоких сечах то и дело случалось, что рыцари и мурзы, выбирая себе достойного противника и безбоязненно подставляясь под удары мечей и секир лапотных воинов, в последний момент изумлённо воздевали очи горе, не зная, кого им поминать – Бога или дьявола, – когда их венецианские нагрудники, дамасские кольчуги, генуэзские и немецкие шлемы оказывались разрубленными, как жесть.
Первым на вызов деда Таршилы отважился выйти Ивашка Колесо.
–Покажи, Ванюша, што не единым словом ты – силён, – хотел ободрить мужика рябой Филька, но лишь смутил.
Таршила сказал:
–Слово его не трожь, оно само по себе сила. Коли б у Ивана даже рук не было, позвали б его на сечу – словом народ укреплять. Не робей, Ванюша, как выйдет, так выйдет.
Колесо отошёл от закольчуженного куля, примерился, отвёл руку далеко назад, потом, сделав несколько быстрых шагов, послал копьё в цель. Оно ударило ниже середины, в край кольчуги, отлетело в сторону, куль качнулся.
–Ничё, – заметил Таршила, – не хуже иного кмета. Ну-ка, Юрко!
Если ордынского воина нельзя было представить без коня и лука, то русский ратник-ополченец не представлялся в бою без сулицы и топора. Крестьянин и городской ремесленник, ни разу не державший меча в руках, уверенно шёл в бой по зову князя, ибо топор на длинной рукоятке и короткое, тяжёлое метательное копьё – сулица служили ему не хуже иного оружия. Брошенная на полсотни шагов русской рукой сулица пробивала самый крепкий щит, не говоря уже о нательной броне. Выдернуть её из щита во время боя было невозможно, щит приходилось бросать, открываясь для ударов топоров и мечей. Но и в прямом столкновении русский ратник работал своим коротким копьём не хуже, чем вилами или рогатиной. И не от тех ли грозных суличан повела родословную русская штыковая атака, смертельно пугавшая врагов до самой последней войны?
...От удара Юрка куль свалился, на кольчуге осталась глубокая вмятина.
–Кабы так-то в сече, испустил бы Дух басурман, – похвалил Таршила, осматривая копьё. – Однако, Гридя, слаб твой закал против басурманского, а?
–Дак ить... рубаха-т! – Кузнец, сопя, запустил пятерню в бороду. – Она вон... за морем вязана. В Орде не на кажном така рубаха. Да ить она и не точёна, сулица-т, ты наточи её!
–Наточу. А другу пошто спытать не хочешь?
–Другу... Та – особо дело, та в две этих станет. Не по твоей руке скована.
Дед задрал козлиную бороду, его костистое лицо нахмурилось, выцветшие глаза, не мигая, уставились на кузнеца. Мужики затихли, сразу вспомнив, что Таршила когда-то был воином в полку московского князя.
–Уж не по твоей ли?
–Хошь и по моей.
–Твою руку, Гридя, я знаю, да ты, видать, не знаешь моей. Ты ишшо бабу за титьку не держал, а я уж с воеводой Мининым на Литву хаживал да суздальских крамольников усмирял.
–Хаживал, – буркнул кузнец. – То-то што так. При таких ить кметах он-та, воевода Минин, голову, небось, потерял.
–То без меня было. А потерял – на то война, там всяк без головы может остаться – што ратник простой, што воевода. И за воевод Минина да за Акинфа Шубу мы после с Литвы взяли, сколь надо. Под Любутском отучили Ольгерда на Москву шастать, да и Тверь под князя Дмитрия после того привели. Аль те память отшибло?
–Верно, дед, то помним! – загалдели мужики.
–А ить, говорят, Мишка Тверской сулил зятю свому Ольгерду половину Московской земли отдать, себе же другую...
–Сулила кошка собаке ежа поймать! Лучше б штаны посулил.
–Сказал – штаны! Как Дмитрий Иванович обложил Тверь, Мишке много штанов понадобилось...
–То дела княжеские, – нахмурился Таршила. – А тверичане – добрые ратники, и от Орды они вынесли поболе нашего... Так што, Гридя, спытаем, чья десна – крепче?
–Спытай, коль не боязно, – кузнец протянул широкую, испачканную копотью ладонь, и старик вложил в неё свою, длинную, сухую, увитую синими жилами. Ивашка Колесо подскочил к спорщикам, взмахнул рукой:
–Начали!..
Мужики набычились. Лицо Гриди багровело, глаза налились кровью, плечо вздулось бугром. Дед казался невозмутимым, лишь вздрагивала бородка.
–Каменнай ты, што ль? – прохрипел кузнец. – Я ить... раздавлю, коль што...
–Раздави, – в голосе деда прозвучал смешок.
Из-под ногтей кузнеца показалась сукровица, пальцы Таршилы были белыми, казалось, кровь в них высохла.
–Будя! – крикнул Колесо. – Нет победителя.
Кузнец дул на пальцы.
–Ить надоть, а? Чистый мерин... Копыто – не десна.
–Спытал? – ухмылялся дед. – Теперича я метну в энтого "басурмана". Сеньша, подай-ка сулицу.
Отойдя шагов на полсотни, Таршила сделал пробежку, копьё свистнуло, куль качнулся и устоял – сулица вошла в него по древко. Мужики, галдя, бросились вытаскивать.
–Слышь-ка, – кузнец тронул старика за локоть. – Ты того, не держи на сердце. Скую ишшо, как ту, вот те крест.
–Благодарствую, Гридя. Главное, штоб она по руке вышла.
...Скоро в кузне снова заговорили молотки, а на Гридином подворье Таршила учил ратному искусству молодых мужиков. Не первый раз он это делал, но сегодня таким зычным голосом наставлял "детушек ратных", что проходящие мимо бабы разносили слух, будто приехал от боярина десятский начальник учить мужиков биться с татарами.
Через три дня, на утренней заре, из села Звонцы выступил на Коломну отряд из двадцати ратников с десятком подвод. В версте от села, у моста через речку Каменушку, староста приказал прощаться. А едва хлынули слёзы, схватил за душу бабий вой, велел побыстрее трогать обоз, чтобы не рвать людям сердца. И всё же в речке Каменушке в тот день прибыло воды. Мужики и теперь шли, тайком утирая глаза, и не могли насмотреться на тёмно-зелёные рощи и леса, на пестроту березняков, на ручьи и озёра. Всю-то жизнь за крестьянской работой оглядеться некогда, а разогнул спину, подивился: «Боже милостивый, до чего – искусна Твоя рука, за какие заслуги жалуешь этакой красотой?» – уходить уж надо и, может, навсегда...
Староста, шагая рядом с первой подводой, пытался заставить себя поразмыслить над приказом боярина: взять продовольствия и фуража, сколько можно. Семь больших подвод нагрузили рожью, просом, ячменём, вяленой рыбой, солониной, жбанами с маслом и мёдом. Рожь в этом году припозднилась, но, слава Богу, жатва начата, не придётся бабам и ребятам есть древесную кору, да и овощ пошёл к столу. Но в какую же даль собрался Дмитрий Иванович, если велит ратникам запасаться кормами на долгие месяцы?
Время от времени на хмурое лицо Фрола набегала улыбка – думал о своей преемнице Меланье, виделась она ему вся и в подробностях – то являлись прямые брови, то глаза, светлые, с зеленоватым сиянием, то губы, запёкшиеся, алые, а чаще – руки, не по-женски сильные, белые, с загорелыми кистями, горячие и ласковые...
Он возил её по полям в тот же день, после схода, объяснял, где и когда начать работы, как лучше распределить лошадей, куда осенью посылать ребятишек ставить силки на рябчиков, тетеревов и зайцев, в каких местах озёр в августе и сентябре табунится дичь и сбивается рыба, а также многое другое, что доселе знали только мужики. Под вечер задержались на краю берёзового околка, чтобы попоить коня в ручье. Пока староста подводил упряжку к воде, отпускал чересседельник, разнуздывал Савраску, Меланья сошла на лужайку, сорвала купальницу, вертя её в пальцах, следила за мужиком зеленоватыми глазами. Её взгляд смущал Фрола – в нём жили слова не о хлебе насущном, но что за слова – поди, пойми, если брови женщины так сдвигаются к переносью, будто она сердится. Фрол краем глаза видел её сарафан, запутавшийся подолом в траве, и казалось, вышитые синие, розовые и красные цветочки перешли на холст с лужайки. "Однако чего она вырядилась нынче?" – он лишь теперь заметил, что Меланья в обнове. И сборчатая душегрея из светло-синей крашенины с матовыми блестящими пуговицами из перламутра – тоже новая, а красный убрус из тонкого полотна, повязанный поверх волосника, придавал женщине праздничный вид. Редко видел её такой, однако открытие лишь сильнее смутило Фрола.
–Будет дуть, бочка бездонная, – сказал Савраске. – Ещё вон сколь трусить до села, брюхо лопнет.
–Пусть напьётся вволю, – сказала Меланья. – Да травки бы ему пощипать, измаялся на бездорожье.
Заслоняясь ладонью от лучей, она осмотрела луг, ивняки по краю недальнего болотца, клин проса на взгорке.
–Господи, хорошо-то как! Уж и не помню, когда последний раз без дела была в поле аль в лесу – чтобы и руки, и глаза свободные... Думки и те другие становятся, лёгкие да пустые.
Напившийся конь потянулся к кустику клевера. Фрол не мешал ему, но делать стало нечего, он постукивал кнутовищем о колено, хмурился, оглядываясь.
–Тише... – На плечо Меланье села стрекоза, женщина, скосив глаза, потянулась к ней. "Как девчонка. Поди, наиграться в девках не успела", – подумал Фрол. Шмели гудели в траве, потрескивали стрекозы, позванивал ручей, стегал хвостом Савраска, отгоняя слепней и мух, с хрустом щипал траву. Медовая духота кружила голову.
–Ой! – спугнув стрекозу, Меланья качнулась к мужику, указывая на кущи ивняка за ручьём. Оттуда выскочил пятнистый зверёк, замер, тараща на людей глаза, вертя ушами.
–Не бойсь, – Фрол улыбнулся. – Это – козлёнок. Вон – и мать.
Косуля, вытянув шею над кустами, топнула копытом, и козлёнок кинулся к ней.
–Ишь, какой послушный, – Меланья посмотрела в лицо мужика, и её брови распрямились, в зелёных потемневших глазах проглянул упрёк. Запёкшиеся от ветра и солнца губы её приоткрылись, и Фролу показалось, что он издали ощущает, какие они – горячие. Не уж то перед ним та Меланья, что уложила на месте двух разбойников, а однажды в риге, на просеивании проса, разукрасила бабника Сеньку за охальство так, что тот с месяц совестился показывать на людях распухшую рожу?
–Мелаша, что ты? – спросил, почувствовав в её фигуре напряжение.
–Фролушка... как же твои сыночки останутся?
Он вздохнул и уставился на сапоги.
–Останутся, што ж делать? Старшему уж пятнадцатый, другому четырнадцатый. Проживут как-нито.
–А коли не воротишься?.. – Женщина затаила дыхание, испугавшись собственных слов, но мужик повторил:
–Проживут. Боярин не даст в обиду. Я ему верно служил.
У старосты было шестеро сыновей, старшему – пятнадцатый, младшему – шестой. Трое первенцев становились помощниками в работе, средний приглядывал за меньшими – обходились без няньки и росли крепкими, смышлёными. Судьба пока щадила его детей, что в ту пору было редкостью, но своё она взяла. Три лета назад жена старосты, весёлая статная бабёнка, взятая из сенных девушек боярыни – та, говорят, побаивалась её красоты и спровадила подальше от глаз мужа, – любимая жена старосты попила холодного кваску после баньки, слегла, да и не встала. Фролу заново жениться бы поскорее, но больно горевал он, на других смотреть не мог, и не просто найти мать для шестерых детей. За тиуна, даже многодетного, без разговору выдали бы и девку, но Фролу нужна была мать для его ребятишек. Счастье, что старшие уже на ноги становились. Звонцовские женщины, жалея сирот, приглядывали за ними, случалось, и в доме прибирали, и обеды варили, пока хозяин мотался по работам. Фрол был строгим хозяином, но не жестоким, к розгам и продажам прибегал в крайних случаях, за то мужики его уважали, дорожили своим тиуном, подати платили без нажима – чтобы не прогневался боярин и не прислал тиуна-зверя. Звонцы богатели год от года, строились, везли на торг излишки хлеба и овощей, мёд и масло, холсты и кожи. В Звонцах росли мастера, о которых даже в Москве знали. Тот же Гридя – он скуёт всё, что можно сковать из железа, ему боярин даже мечи заказывает. Или Юрко Сапожник. Ещё пушок на щеках пробивается, а он и сапоги стачает, и сбрую смастерит – глаз не оторвёшь. С пяти лет к сапожному и шорному делу приставлен. Как только отойдут осенние заботы, Юрку от боярина привозят заказы на всю зиму. Да не от простых людей, всё – от бояр, знакомых Ильи Пахомыча: полные сани сафьяна, опойки, замши, добротных ремней и бахромы, медных, серебряных, золочёных бляшек для сбруи. Вот-вот боярин заберёт Юрка в Москву – как только новый дом в посаде поставит. Шутка ли – сапоги, им пошитые, великий князь носит! Боярин подарил их государю в день крестин, хвалил Дмитрий Иванович мастера, велел в Москве поселить. Кто первый заметил способности Юрка? Всё он, староста. Справил парню инструмент, приставил к делу. Да что там! – в Звонцах что ни мужик – то и мастер в своём деле, а известно: в ремесле по мастерам равняются. Так и учатся сельчане друг от друга. И всякую добрую наклонность в человеке староста Фрол пестует. С того и прозвище у него Пестун. Как же было жителям Звонцов оставить такого хозяина в беде? С неприкаянными ребятишками забедует вконец, дело запустит да и, глядишь, сопьётся...
–Проживут, – повторил Фрол. – Прежде тяжеле бывало, да Бог миловал.
–Фролушка, – голос Меланьи задрожал. – Приведи ты их ко мне. Вот ей-Богу, не обижу, и бабка моя – ещё бойка, приглядит за младшими-то. И дом у меня – просторный... Фролушка, приведи, мне ведь легче будет хозяйствовать, коли твои сыны за мной останутся.
Фрол смотрел в потемневшие глаза женщины, не находясь, как ответить.
–Мелаша...
Он взял её за плечи, привлёк, и тело женщины, обмякнув, прильнуло к нему.
–Мелаша, коли, правда, не ворочусь, што ж тогда будет?
–Сынок будет... Мой и твой... Тебя вспоминать буду, на него глядючи. И меньших твоих выращу. Славные – они, мне опорой и моим дочкам защитой станут. Не оставил мне Игнатий сынка-то... Аль не люба я тебе, Фролушка?
Губы у неё были шершавые и прохладные, отдающие пыльцой цветов и поспелой рожью. Фрол снова был молодым парнем, впервые, тайком, целующим лучшую из девчонок.
Какие волосы у Меланьи! Тяжёлые, густые, что трава полевица в дождливое лето. Пепельные, с искрой – будто золотой пылью осыпали серебро, – они тоже пахли рожью. И ещё – медуницей; казалось, только вчера сошёл снег. Эти волосы одурманили Фрола, и век бы не трезветь ему от такого дурмана. Зачем женщины прячут под сетки и тряпки этакое богатство и красоту? – земля ж от того беднеет... Меланья лежала среди клевера и колокольчиков на его руке, другой он перебирал, освобождая от трав, её волосы, разглядывал на свет и не верил, что эти волосы и брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, зелёные отуманенные глаза под приспущенными ресницами и припухшие губы, похожие на крупные лалы, принадлежат ему и могли бы принадлежать всегда.
–Мелаша, – заговорил, наконец, – как же это? Я же вдвое тебя старее. Вон уж и седина в бороде, считай дед. А ты – молодая же, девка почти что. Наверное, нехорошо это у меня вышло?
Она зажала ему рот ладонью, засмеялась:
–Что говоришь! Какая тебе девка, с двумя-то? И какой ты – дед?! Да я тебя на всех парней не сменяю, Фролушка. Мы ещё поживём с тобой, я тебе ещё новых сынов нарожаю...
Она стала целовать его, и слёзы текли на лицо Фрола...
В село возвращались на закате. Староста правил лошадью, Меланья сидела рядом, глядя вдаль. Рысью обогнали стадо. Иногда встречались деревенские подводы, мужики уступали дорогу, снимали шапки, иные спрашивали о деле. Фрол отвечал. Лишь озорник Сенька прорысил мимо и, не ломая шапки, крикнул:
–С разговеньем, што ль, дядя Фрол?! Соколом глядишь. Счастлив ты – ни единого синяка!
Староста погрозил кнутовищем, Меланья улыбнулась – она не хотела прятать своего счастья.
–Значитца, так, Мелаша: я тебя ссажу у избы да к попу заеду. Коли твоя матушка благословит, пусть нынче и повенчает нас. На долгие сватанья нет у нас времени.
Женщина, зардевшись, сказала:
–Матушка будет рада. Сколь меня пилила, что сватам отказывала, замуж не шла. А с тобой я бы и так греха не побоялась. Святая Дева поймёт меня, коли сын родится.
–То-то, што может родиться, – улыбнулся Фрол. – Для дитя и для тебя венчаться надобно: люди – мы, не звери, и по-людски пущай будет у нас.
–Воля твоя, я – согласная. – Меланья спрятала лицо, вертя пуговицу на душегрее.
Фрол понужнул коня и молчал до села, лишь у околицы обернулся и спросил:
–Што ж ты, Мелаша, раньше не подала знака? Ведь сколь времени потеряли, эко дурные!
–Раньше... – Она улыбнулась. – Не больно ты раньше к бабам присматривался. И я раньше почём знала? Сердце, оно тоже не сразу скажет... Нынче, когда с мужиками говорил на сходе, меня ровно в сердце кто толкнул. А как сказал, что пойдёшь на сечу, будто вот здесь оборвалось, – она тронула грудь. – Так мне жалко стало тебя и твоих сыночков. С того, может, и согласилась над бабами поначальствовать.
–Значитца, кабы не беда, и счастья мне не знать бы? – вздохнул Фрол. – Глядишь, сторонились бы друг дружку. Ну, ин ладно, што хоть так вышло... Повенчает нас батюшка, и перевезу я тебя в свой дом, с матушкой и с детками. У меня всё же – просторней.
–Твоя воля, я – согласная, – Меланья потупилась, и Фрол почувствовал через этот ответ, насколько горька – свобода вдовицы, даже такой молодой, и до слёз ему стало жалко Меланью за два года её вдовьей жизни.
На весь поход достанет Фролу воспоминаний о мимолётном семейном счастье, воротившемся так нежданно. Снова и снова переживал он случившееся у ручья, венчанье в тот же вечер с коротким свадебным гуляньем, которое, однако, имело продолжение. Вспоминал и настороженность старших сыновей, радость младших, сразу получивших мать и двух сестрёнок, их ссоры за право играть с девчонками, заявление двенадцатилетнего сорванца Николки: "Разобью нос, кто сестричек тронет!" – и понятливость старшего, который с наступлением сумерек уводил ораву на сенник, пресекал ссоры и, пока не уснут меньшие, рассказывал сказки, заставляя жаться друг к дружке... И полубессонные ночи в тёмной горенке, неуёмные ласки жены, которой хотелось отлюбить его за всю оставшуюся жизнь. Сколько же сил – в его Меланье! Она вскакивала на заре, когда он забывался в коротком сне, доила коров, варила еду на всю семейную артель, по росе бежала в поле на жатву, где не только первой была в работе, но успевала и женщин наставить, чтобы, возвращаясь домой к полудню, помогали мужикам собраться.
Мужики с утра до ночи готовили снаряжение, крепили телеги, подлаживали избы, печи, допахивали клинья под озими, ловили неводами рыбу в озёрах. Гору работы перевернуло за три дня село Звонцы и ещё справило четыре свадьбы...
Юрко Сапожник шёл за нагружённой подводой, опустив сметанную голову, и его безусое лицо было в прощальных поцелуях и слезах лучшей девушки Звонцов. Он переживал все часы и минуты последних дней – с того момента, когда с сулицей и чеканом вернулся с подворья кузнеца, где Таршила до зари учил охотников искусству удара. Поев чёрного хлеба с парным молоком и пареной репой, попросив мать, чтобы нащепала лучины для светца и положила на лавку под коником, он пошёл в сени за кожами. Сулил мужику из соседней деревни оголовить сапоги за пуд пшена. Летом заказы случались редко, дорожил ими, да и слово дано человеку. На дворе забрехала собака, он выскочил и заметил в сумерках за тыном знакомое пёстрое платьице.
–Ты што тут делаешь, полуночница? – спросил он.
Девчонка приникла к ограде, зашептала:
–Дядя Юра, иди ближе...
Заводила ребячьей ватаги Татьянка, та, что первой примчалась в поле с вестью о московском гонце, была выдумщицей. Опять, видно, что-то взбрело ей в головёнку, и Юрко, пряча усмешку, попытался её охладить:
–Спать беги, а то мамка тебе задаст.
–Ты не говори мамке, дядя Юра. Нянька Арина велела, чтобы ты пришёл за нашу баньку, она возле конопли будет ждать.
–Ишь,ты, велела. – У Юрка спёрло в груди, сердце сорвалось с привычного хода; новый тын, и лес за селом, и заря над озером поплыли вдаль.
–Ты – быстрее, дядя Юра, нянька Арина велела.
Юрко кашлянул и – строго:
–Коли велела, приду... Погодь-ка...
Он метнулся в сени, нашарил на полке горшок с сотовым мёдом, которым пасечник расплатился за ремонт сбруи, выбрал кусок поувесистей, воротясь, отворил калитку, сунул девчонке в руки.
–Ой, благодарствую, дядя Юра, я побегу. Уленьку угощу.
Юрко постоял, унимая сердце. Соседское подворье и огород были скрыты плетнём, он не сразу отыскал потаённую щель, присмотрелся. Вот по дорожке к сеннику, где летом спала ребятня, мелькнуло светлое – не иначе Татьянка, – потом дверь снова скрипнула, и тёмная фигурка исчезла в подсолнухах. Не уж то Арина?.. Темнокосая гордячка, смеявшаяся в глаза парням, когда пытались ухаживать за ней в хороводах, прислала сестрёнку? Он и близко боялся к ней подходить. Особенно после того, как брякнула одному ухажеру: "Попробуй ещё топтаться под избой, смородину мять! Улькиной соплёй приклею к тыну да отвяжу Серого – он те портки-то спустит. Петух драный!" Парень – отчаянный, озороватый, но тут слинял, отошёл, не проронив слова, унося прозвище. Может, и Юрка поджидает новая проказа Аринки?.. Но что угроза посмешища в сравнении с надеждой на благосклонность черноокой красавицы! Юрко перемахнул грядки капусты, лука и репы, продрался сквозь малинник на задах огорода, перелез берёзовый частокол, крадучись направился к стене конопли за соседской банькой, стал под куст черёмухи и, тая дыхание, прислушался. В траве трещали кузнечики, от баньки им отзывался сверчок-чюлюкан, пикировали летучие мыши, едва не задевая ветви черёмухи. Запах конопли кружил голову, было душно, как перед дождём, а небо ясное, тёмно-синее, до жути глубокое. Ещё заря не сгорела, но звёзды высыпали крупные, трепетные; одна, кровавого цвета, казалось, висела над лесом, и узкий месяц отражал её блеск. С улицы доносились голоса, стучала телега, в церкви светился огонь.
"Не придёт..." – твердил про себя Юрко и вздрагивал от шороха. Тень совы налетела из сумрака, он замахнулся на неё, да так и застыл – по тропинке шла девушка в тёмном сарафане.
–Юрко, ты?
Он шагнул к ней, она схватила его за руку, почти бегом увлекла мимо зарослей конопли к опушке берёзового леска за огородами.
–Пришёл? – выдохнула шёпотом, останавливаясь в тени берёзы. – Зачем пришёл?
–Как... зачем? – Юрко растерялся. – Ты же звала.
–Дождался, что позвала. Рад, да?
Сбитый с толку, он смотрел в её блестящие в сумраке глазищи. Сколько раз видел эти глаза днём – словно стоишь над чёрным омутом, и завораживает он тебя глубиной, мерцанием водоворота – того и гляди, бросишься в объятья водяного. Недаром мать Аринки называют колдуньей и побаиваются. Однажды бабы даже побить хотели – поссорилась с соседкой, а та через час свалилась в погреб, чуть до смерти не зашиблась. Поп выручил, заявив, что колдовство – суеверие, язычество. И всё же доныне поговаривают, будто белая лошадь, что появляется ночами в окрестностях села и гоняется за припоздавшими путниками, – не иначе как мать Аринки. Юрко белой лошади не видел, зато другое знает: бабы тайком бегают к матери Аринки за приворотными средствами, носят к ней отливать испуганных детей, просят помочь, если у коровы пропадает молоко, а в колодце портится вода. Она не отказывает: даёт травы, ходит смотреть коров, готовит им пойла, сыплет в протухший колодец горящие уголья, отливает ребятишек, но молитвы при этом шепчет, обращённые к святым. Может, для виду? В селе каждый убеждён: мать Аринки знает слово. Не от простых же молитв, не от лесных трав выздоравливают люди и животные, и не от одних же углей вода в колодце очищается! Вот и парни сохнут по её дочери не иначе как через то слово. Девки злятся, за глаза грозят вырвать "колдуньиной дочке" косы, но каждая тут же и ластится к ней – то ли боятся, как бы жениха не отбила, то ли мечтают завладеть тем словом? Наверное, Аринка и спасается от ненависти подруг, гоня от себя воздыхателей. И мог ли Юрко Сапожник с простоватым лицом деревенского Иванушки да при своей полусиротской нищете мечтать о внимании первой красавицы в Звонцах? Вот разве когда боярин возьмёт его к себе да поставит над мастерской?.. Но станет ли ждать Арина? И вдруг позвала!
–Молчишь? Сказать нечего? Али я тебе – противна? Думаешь, позвала – так и цена мне полтина? Думаешь, да?
–Арина, погоди, – он хотел взять её за руку, но девушка отшатнулась.
–Оставь это, отойди! А то возненавижу!
Юрко отступил. Коса извивалась в руках Аринки, стеклянные бусы, нашитые на треугольный косник, поблёскивали в сумраке гадючьими глазками. Юрку даже не по себе стало. А она, уловив его робость, бросилась на грудь парня, обхватила за шею:
–Милый, противный, ненавистный, глупый, сокол мой...
И тогда Юрко Сапожник узнал, каким оглушающим бывает счастье человека. Вот теперь ему стало страшно: эти её руки, эти губы, эти косы, скользкие, холодные, сладкие, – они ведь одни во всём подлунном мире, они сейчас ускользнут, исчезнут, и таких он никогда, нигде больше не найдёт. Но воспоминание останется в нём, и как же тогда жить на белом свете Юрку Сапожнику? И пока его счастье не кончилось, он должен сказать, обязан сказать ей то, чего не скажет уже никому:
–Реченька ты моя светлая, берёзонька тихая...
Аринка вздрогнула, замерла в его руках, прижалась, слушая сердце Юрка, будто в нём снова и снова повторялись слова, неожиданные в устах сельского парня, привыкшего ходить за сохой, орудовать топором, тачать сапоги, чинить сбрую. А она и раньше знала, что живут они, зреют в сердце Юрка, – их выдавали застенчивые глаза. Колдуньина дочка не могла не знать, что в застенчивых глазах таится больше любви и страсти, чем в смелых и наглых... Долго стояли, обнявшись, но вот Аринка вздохнула, отстранила Юрка, закинула косу за спину и спросила: