Текст книги "Поле Куликово (СИ)"
Автор книги: Сергей Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 71 страниц)
В палате разгорался спор, уже сверкали глаза, тряслись бороды и раздавались выкрики:
–Эко штука – новую войну затевать после такой-то кровищи!
–Тохтамыш – не Мамай, он – законный царь, да за ним – Тамерлан!
–Все они – законные, только грабят беззаконно!
–Мамаю рога сломали и этому сломим!
–Развоевался. Солома-богатырь! Что-то на Дону тебя не слышали, а я там сына и брата потерял.
–Не давать выхода!
–Не давать! Попили кровушки, хватит! Мы не дойная корова!
–А ну как Тохтамыш двинет на Русь свои сто тысяч да силой Тамерлана подопрётся?
–Встретим, как на Непряди встречали!
–Чем? Костылями? Два полка добрых воев нынче Москве не поставить на поле.
–Москва на Руси стоит!
–Опять чужими руками хотите жар загребать? Дудки!
–Вер-рна! Лучше чужого хана утихомирить, нежель свово выкормить!..
Голоса сразу начали убывать. Серпуховской привстал, вперился взглядом в кучку нижегородских бояр, где особенно горланили сыновья Дмитрия Константиновича – шурья великого князя Донского княжичи Василий Кирдяпа и Семён. Последнее крикнул гнусавый Васька.
Из дальнего угла следил за расходившимся собранием воевода Боброк-Волынский. На скулах Владимира играли желваки. Дмитрий Иванович хранил молчание, только оно и помогало ему оставаться внешне спокойным, сидящим как бы выше этой толчеи криков. Он заново узнавал гостей. Часу не прошло, как решали полюбовно свои споры, лобызались и со слезой целовали крест. Но вот дошло до главного – так он считал, – и брошено кем-то в собрание слово сомнения и взъярились. Какая сила сталкивала сейчас этих людей, владетельных господ, хозяев Русской земли, и разбрасывала? Страх перед Ордой, боязнь новой крови? Но страх и объединяет, а кровь этим вечным воинам – что банный щёлок: всю жизнь в ней купаются. Он смотрел на них, и как в дни сбора ратей в Коломне, пришло то озарение, что позволяло из приокских далей заглядывать в души князей, не пришедших на его зов. Есть у них страх: как без хана жить? Полтораста лет жили под татарским царём – и на тебе, нет царя! Не то даже – страшно, что нет ордынского царя, страшно, что свой явится.
В Донском походе была у него, почитай, царская власть, данная ему русским войском, и в трудах даже не заметил тогда, каким образом она в руках оказалась. Война кончилась, рати разошлись, и снова только через удельников и бояр, через покорство великих князей можно поддерживать свою государскую власть. Теперь неслуха-боярина с ходу не потащишь за бороду на плаху – взбеленятся, растерзают Русь на клочки, наведут на Москву и Орду, и Литву, а с её государем расправятся, хотя бы пришлось всю Русскую землю залить кровью и выжечь дотла. Таков – он, удельник и вотчинник, брать его надо за горло не сразу, но исподтишка – вылавливая поодиночке. Но Куликовской победы он не отдаст ни им, ни новому хану. Этот съезд князей – тоже победа Москвы. Не сгонял их сюда угрозами – лаской позвал, как советовал Боброк, забыв иным лукавство и измены, – все до единого слетелись. И то, что уже оговорено и скреплено клятвами, – немалое дело.
–Великой княже, – прервал думы Дмитрия князь Михаил, покрыв шум палаты своим зычным голосом. – Чуешь, великой княже, нет между нами согласия. Скажи слово, вразуми наши головы.
И тут Дмитрию всё понятно: не хотят первыми предлагать решение. Скажи за уплату дани – Донского рассердишь. Скажи против – хану станешь врагом. Есть тут такие, которые до ушей хана донесут всякое слово по ордынским делам. Вон Кореев – первый. Да и его шурья, княжичи нижегородские от Кореева не отстанут. Придётся говорить первым. Это уступка – они ведь знают, чего хочет Донской. Вторая его уступка за последние дни.
Оттого ещё сумрак томил душу Дмитрия, что завтра под звон колоколов въедет в Москву Киприан – митрополит киевский и вильненский. Теперь он станет митрополитом московским, – значит, православная церковь на Руси, в Литве и Орде окажется под его рукой. Год назад, после смерти Алексия, этого Киприана, благословлённого константинопольским патриархом, по приказу Дмитрия перехватили в Любутске и вышибли вон. А теперь въезжает в Москву под звон колоколов. И некого больше сажать – Сергий отказался от митры. Может, обиделся, что прежде Дмитрий прочил в митрополиты своего любимца Михаила Коломенского, Митяя? И уж было посадил на место, да восстали епископы, и поддержал их Сергий Радонежский. Вечный труженик, Сергий не любил Митяя за то, что из попов, минуя ангельский чин, шагал в митрополиты, за склонность к роскоши, сребролюбие и женолюбие, за наружную красоту, не монашескую дородность, за краснобайство и нахальство. Митяй платил Сергию тем же и пригрозил, что, как только наденет митру, выгонит его из Троицы, сошлёт в Заустюжье и обитель превратит в женский монастырь, заведёт в нём общие бани и со всем клиром станет ездить туда париться. Дмитрий, узнав о том, сначала осерчал, потом смеялся – ибо грозил Митяй невозможным. Хотя он многое мог и умел, на удивление легко и быстро осуществляя всякую волю великого князя. При таком митрополите церковь была бы в руках Дмитрия. Он прощал Митяю даже взаимную влюблённость с Евдокиюшкой – знал: его княгиня одинаково влюблена и в старца Алексия, и в Сергия – едва ли не во всех, носивших монашеское одеяние, ибо стояли они ближе к Богу. Ей было, за что благодарить Всевышнего – за молодого любимого и любящего мужа, сильнейшего из русских князей, за его военное счастье, за многих детей, из которых пока умер лишь один, за мир в семье, которого не в силах нарушить даже противоречия её отца и братьев с мужем. Дмитрий пробовал ей выговаривать за то, что в его отсутствие напускала в терем бродячих "божьих людей" без разбору, ночами простаивала перед иконой, истязала себя постами – то и на детях сказывается: ведь едва одного отнимала от груди – другой на свет являлся, – но она зажимала ему рот: "Молчи, Митенька, – Ему одному да Святой Деве обязаны мы всем, что имеем. Молись лучше со мной". В конце концов, отступился. Он отдавал должное Спасу и святым, но не имел времени на лишние поклоны. Для него Бог олицетворялся в Руси – этому богу служил он всей жизнью, чего же ещё? И церковь была нужна, чтобы крепить своё государство, не выпускать из-под руки князей и бояр...
Как бы теперь не ушла от него русская церковь – Киприан, говорят, обидчив, то подтверждают и его письма к Сергию после его выдворения из Любутска. Обидчив – ладно, был бы не злопамятен.
Ах, Сергий, и ты – не без греха, провидец. Мамая помог сокрушить – спасибо, но не хочешь ведь простить, что покойного Митяя посылал князь к патриарху за благословением на митрополичий стол. Или ты в своей обители – выше митрополита, некоронованный патриарх Русской земли, и эта честь тебе – дороже? Но не грех ли – и то?..
Собрание, притихнув, смотрело на погружённого в думы государя. Дмитрий очнулся, встал.
–Моего слова ждёте, князья? А спросили вы тех ратников, што зарыты над речкой Непрядвой? За что они свои жизни отдали в добровольном мученичестве? За то ли, чтобы снова ханы сосали кровь их детей? Молчите. Един – их ответ, и каждому здесь он – слышен. Теперь я своё слово скажу. Великого хана Золотой Орды мы почитаем царём – ему будут от нас и царские почести. Посольства ли правим, караваны ли с товарами в Орду посылаем – великому хану и его жёнам и его ближним людям будут знатные дары и поминки по чину. Так же и другим государям Русской земли поступать надобно. Ордынским купцам зла не чинить, препятствий не делать. О всяком посольстве из Орды слать немедля вести ко мне, ни в какие договоры с ханами и мурзами без нашего ведома не вступать. А даней-выходов в Орду не даём. Мамай, Арапша и Бегич опустошили многие наши земли, битва на Непряди обескровила Русь. Выправимся – видно будет. Так ли приговорим, князья?
–Так! – оглушил думную басом Фёдор Моложский.
–Так! – Владимир припечатал кулаком колено.
–Так! – послышались новые голоса. Иные кивали, не открывая рта. И уже после, когда слово государя приговорили к исполнению, когда князья ставили свои печати на особую грамоту, Дмитрий, следя за их лицами, снова спрашивал себя: чего тут больше с их стороны – воли или неволи? И в который уж раз стиснуло в груди от невозвратимой утраты: прошли перед ним лица князей Белозёрских, Тарусских, Брянских, Бренка и многих других, кто спал в земле Задонщины, прошли и растаяли.
После вечерни Дмитрий позвал гостей в столовую палату.
–Пиром начинали, пиром и закончим дело нашего согласия и единения. – Великий князь улыбнулся. – Да вот беда: ни рассола, ни кваса у нас теперь ковша не нацедишь – перестарались в трезвые дни. Так што не обессудьте, сами виноваты.
Гости смеялись – ведь ещё в обед слуги божились, будто после пиров у них не осталось ковша пива или хмельного мёда, – а Дмитрий подумал: напиться, что ли, до изнеможения, чтобы завтра не вставать, не слушать звона колоколов, не видеть этого проклятого Киприана? Погорячился, однако, с отцом Пименом. Да и как было не погорячиться, коли и Пимен был среди тех, кто не уберёг Митяя на пути в Константинополь? А после его смерти святые отцы передрались, и Пимен, склонив на свою сторону свитских бояр и стражу, повязал соперников, под заёмную грамоту великого князя взял у купцов большие тысячи, да и купил себе митрополичий сан. По возвращении Пимена из Царьграда Дмитрий велел содрать с него белый клобук, а самого заточить в глухом монастыре. Может, зря? Хоть вор, да свой.
Ох, правы новгородские еретики-стригольники: эти нынешние святые отцы торгуют митрами и клобуками, что барышники скотом. Своими же руками разрушат, убьют веру – на чём тогда стоять государству? На одних княжеских копьях?.. И почему так идёт жизнь? Одни бескорыстными трудами созидают храм, свои кости кладут в его стены. Когда же храм выстроен, когда люди признали его кумирней – тут и начинают пробираться в храм людишки с загребущими руками. Засядут на готовом жрецами, будут петь те же молитвы, а под славословие Богам начнут грабить поклоняющихся, обворовывать храм. И так всё разворуют, изгадят, испоганят веру, что когда спадёт с людских глаз пелена, то, чему поклонялись, предстанет клоакой, которую надо снести и зарыть. Не уж то и православной церкви грозит нашествие подобных мерзавцев? Не уж то и то великое, святое, за что он, князь Донской, и его верные люди готовы положить голову – единая крепкая власть, единое могучее государство, – когда-нибудь окажутся в руках правителей и их приспешников только средством обирать и душить народ, наживаться и купаться в роскоши?
Располагая богатейшей на Руси казной, Дмитрий, как и его отец, и его дед, вёл строжайший учёт имуществу – вплоть до шапки и пояса, которые носил. Каждая ценная личная вещь великого князя передавалась наследникам по письменному завещанию, как принадлежность титула, государственное достояние, которое наследники обязаны умножать, но не транжирить. Излишки доходов от собственных владений он отдавал в казну государства. Ей, казне, принадлежала и та столовая роскошь, что так поразила гостей. Всё это золото и серебро в любой день могло обратиться в хлеб, одежду, жилища, снаряжение и оружие для войска. Большую часть добычи, взятой после разгрома Мамая, он велел боярам раздать участникам похода, не забыв о семьях убитых и раненых воинов. В годы неурожая и падежа он кормил тысячи людей из своих житниц или на свои деньги, как делали его отец, его дед и прадед, – он не мог себе представить, что государь или господин, владеющий людьми, может поступать иначе. Да, правителю надо быть скупым, но не из личной корысти, а для пополнения казны на чёрный день. Но в последние годы, когда великое княжество окрепло и забогатело, стал замечать он в иных вотчинниках жадность. Ладно бы для дела жадничали – дружины добрые содержали, устраивали вотчины и ремёсла, – так нет, в чванство и похвальбу ударяются. Коли у соседа две бобровые шубы – у меня их три должно быть, у соседа кафтан серебром шит – у меня золотом, у него по перстню на каждом пальце – у меня по два, он трёх соколов держит – у меня их вдвое больше, да и сокольничих тоже, его жена в жемчугах – моя в изумрудах и яхонтах. И отцы ангельского чина – туда же, за светскими боярами.
Нет, не зря он содрал с вора Пимена белый клобук, не зря засадил его в келью под строгий досмотр – авось покается. Пусть Киприан себя покажет. Великий Московский князь и его сумеет при случае согнать с высокого стола. Тем более что есть для Киприана пугало – "запасной митрополит", рукоположенный в Константинополе и запрятанный в Чухлому.
IV
Невелик – город Тана, зато боек и многолюден – не всякий стольный сравняется с ним пестротой и многообразием лиц, шумом базаров и богатствами. Стоит Тана близ устья реки Дона, от этой реки и дано ей название, ибо многие народы, плавающие по Русскому морю, всё ещё называют Дон древнегреческим именем Танаис. Город построен на возвышении, улицы в нём пыльные, узкие – чтоб только разъехаться двум арбам, разойтись вьючным верблюдам. Зато базары – просторны. Дома – больше из самана и белого камня, но есть и деревянные. Лес сплавляют сюда по Дону с русских равнин – для отправки за моря. Из него строят и суда, похожие на русские струги, а главное – бочки. Тана – рыбный город. С весны и до зимних штормов много больших судов уходит от причалов города в далёкие страны, увозя в трюмах ящики вяленого леща, тарани, чехони, копчёного сазана, жереха и стерляди, бочки солёной осетрины и чёрной икры, высоко ценимой в закатных странах. Тана – хлебный город: здесь на те же морские суда – галеры, каторги, дракары и нефы – перегружаются с гужевых обозов, с речных ушкуев и паузков пшеница и рожь, овёс и ячмень, горох и просо, чтобы кормить народы в тех странах, где хлеб плохо растёт, и растить его не умеют. Но рыба, хлеб и дерево – ещё не все богатства, уплывающие к берегам, населённым турками и арабами, греками и фрягами, испанцами и франками, англами и датчанами, немцами и норманнами. В Тану сбегаются караванные пути с Волги и Кавказа, из Сибири, Средней Азии и даже Китая. Здесь на постоялых дворах, у торговых контор и складов, на пристани и базарах сходятся караваны, навьюченные шёлком и хлопком, сибирскими мехами и алтайским серебром, шемаханскими коврами и ювелирными поделками из Хорезма и Самарканда, казанским сафьяном, иранским ситцем, китайским фарфором и чаем. Сюда пригоняют косяки текинских коней, стада скота из Орды. А бывают дни, когда в ворота города вступают вереницы рабов под стражей каменноскулых воинов. Тогда купцы, бросая все дела, спешат на невольничий рынок.
Тана – город купцов. Верховодят здесь венецианцы, но в совете города, состоящем из богатейших людей, есть и генуэзцы. Между двумя купеческими общинами фрягов идёт давнее соперничество; местные жители – аланы, греки, татары и русские – в те дела не вмешиются, ибо можно нажить беду.
Город – окружён каменной стеной, но жители знают: их охраняет от кочевников не каменная стена, а грамота и благосклонность хана, которая ежегодно оплачивается серебром и подарками. Что делать, если благорасположение правителей не всегда сочетается с тем, что написано в их старых ярлыках, если ханы в Орде меняются часто, а их мурзы – разбойны?
На базарах в Тане не только скупают и продают привозное, ведут обмен и заключают договоры. Близ торговых рядов теснятся харчевни, шорни, кузни, где и коня подкуют, и снаряжение подправят, а то и продадут из-под полы, беспошлинно, такой булат, который режет железо, как дерево, – было бы, чем платить! И вертятся среди торговых людей зазывалы от злачных мест...
Шёл по танскому базару приземистый, плечистый человек с проседью в бороде и волосах, широко, по-матросски расставлял ноги, осматривал товары, но ничего не покупал и зазывал не слушал. Напротив крайнего торгового ряда, в деревянной кузне чернобородый мужик, прикованный цепью к наковальне, сваривал лопнувшую тележную шину – сам и горн раздувал, сам и обруч в огне держал, сам края его схватывал, поругиваясь такими выразительными словами, что изумлённо скалился даже чёрный эфиоп – погонщик-раб, оставленный господином при телеге.
–Ча скалисся, тьма египетская, мать твою Бог любил через конский хомут! – сердился кузнец. – Надень-ка вон рукавицы да подержи ободьё-то, быстрей управимся, рожа твоя дегтярная. Ча пятисся, ча ты пятисся, дурачок агатовай? Небось, в самой преисподней тя вылепил сатана из смолы горючей, а кузни пужаисся, уголёк те за пазуху, чугуночек ты копчёнай!
Негр, махая руками и бормоча что-то, отступал от раскалённого обода, кузнец плюнул, начал молотить по железу.
–Хрен с тобой, а я не себе кую! Вот лопнет обручец, ты меня ишшо попомнишь со своим жидком-купчишкой.
Прохожий, посмеиваясь, остановился рядом:
–Здоров, добрый человек! Што ж те хозяин помощника не даст?
Кузнец зыркнул на подошедшего тёмным глазом.
–Нашёл человека! – Он тряхнул цепью. – Коли тебя кажинный день пороть – чёрту кочергу сладишь!
Прихрамывая, коваль подошёл к кадке с водой, сунул в неё раскалённый обод, потянул парок носом и вздохнул.
–Недавно, што ль, вериги-то нацепил?
–Недавно. С Куликова поля.
–Ай, врёшь! Вы ж там будто Мамая в пух расшибли?
–И на царском пиру костью давятся.
–Аль пожадничал, на царском-то пиру? – Прохожий усмехнулся. – Ты не злись – я такие ж погремки на ноге носил. На Русь хочешь?
–Выкупишь? – Голос чернобородого сел.
–На то казны не хватит. Кузнецы тут – дороже красивых полонянок. Хотя не искусник – ты, погляжу, а деньгу мурзе всё ж зашибаешь.
–Так чё пыташь, чё душу травишь разговорами? – Кузнец хромовато повернулся, позванивая цепью, подошёл к горну.
–На то травлю, штоб домой сильней захотелось. А то вижу – в руках молот, на ноге – цепь.
Кузнец оставил мехи.
–Ну, раскую – и куда ж мне? Без обувки, без одёжки, без полушки да в зиму глядючи? Степь – велика. А я – и хром, да здоров, не калика перехожая. До первого татарина – и опять в колодки?
–Коли будет всё, о чём сказал, да лошадка, пойдёшь?
–А ты как думаешь? – буркнул кузнец.
–Ладно. Я подожду твово стража, договорюсь о работе на вечер. На-ко вот, займись пока обручем, да гляди, не попадись. – Незнакомец сунул в руку чернобородого напильник. Тот схватил, сунул под наковальню и крикнул:
–Эй, уголёк еллинскай, давай-ка сюды колесо!
Кузнец насадил шину, знаками велел покатать телегу.
–Теперича езжай со своим купчишкой хоть в преисподнюю. Ну, ча ты скалисся, бедолага, чему рад? Чему нам с тобой смеяться, брат ты мой некрещёнай, уголёк горючий? Оба мы – рабы, кощеи, скоты безответные, прости, Господи, не на Тя ропщу я. – Кузнец перекрестился, и негр тоже начал креститься и затараторил:
–Христиан!..
–Ай, ефиоп, да ты, никак, христианского корню, православного? – опешил кузнец. – Ну-ка, ишшо!.. Вот горе-то, у тебя, поди-ка, и мамка есть? Эх, душа горемычная, да ты ж не в цепях – пристукни свово сукина сына купчишку, да и ступай в свою землю-черномазию, к мамке ступай.
Негр улыбался, согласно кивал.
–Время-то полдничать. Есть, поди, хочешь? Меня хотя держат в сытости, я – скотина тяглая, то и мурза смекает. А те, поди, не кажинный день и похлёбки-то дают?
Кузнец дохромал до лавки, достал из мешка тёмную лепёшку, жаренную на бараньем сале, разломил и протянул негру. Ещё не кончили закусывать, когда в толпе на площади перед кузней появился верхом на ослике сутуловатый человек в жёлтой хламиде и широкополой шляпе с опущенными краями. Его острые, насторожённые глазки шныряли по толпе, в заплетённой курчавой бородке поблёскивала медная пластина с рисунками и письменами – ханский знак, дающий право на торговлю в Орде дозволенным товаром.
–Твой иудушка. – Кузнец указал глазами, и негр вскочил, давясь неразжёванным куском, бросился навстречу купцу. Тот сошёл с ослика, долго осматривал колесо, заставляя раба катать повозку, достал медную монету, но кузнец, ухмыляясь, выставил кукиш.
–Грошен давай, как уговорились. Серебряный грошен клади и ступай подобру, не то кликну караул.
При последнем слове купца будто хлестнули, он аж подскочил, кинулся к повозке, стуча пальцем по сваренному месту, плевался.
–Мели, Емеля, цену работе мы знаем. Вот крикну – они тя и на гульдены да на талеры раскошелят. С меня-т што взять?
Заказчик швырнул под ноги хромому круглую белую монету – то ли немецкий, то ли франкский грошен, тот поднял и опустил в кошель. Негр, отъезжая, обернулся и оскалил в улыбке белозубый рот, кузнец крикнул вслед:
–Помни, што я те сказал, уголёк еллинскай!
Пополудни явился господский надсмотрщик – старый алан из доверенных рабов, опорожнил кошель кузнеца, проверил цепь на ноге, отомкнув замок, сводил по нужде. Появился давешний незнакомец. Раскланялся с аланом, мешая фряжские, татарские и греческие слова, объяснил, что вечером ему надо подковать лошадей. Работать, возможно, придётся при факелах, но со стражей сам дело уладит – у него не табун, работа скорая. В залог протянул ордынскую серебряную деньгу.
Вернулся гость на закате, ведя в связке трёх лошадей, две под сёдлами, одна навьючена кожаными мешками. На его боку теперь висел лёгкий прямой меч, к сёдлам приторочены саадаки с запасом стрел.
–Бери, кузнец, первого жеребца в стойло, а я с караульщиками потолкую. – Он заспешил навстречу черно-камзольной ночной страже, уже обходившей торговые ряды, зазвенели монеты, и стража прошагала мимо открытой кузни.
–Эй, хозяин, где ты там? – позвал заказчик.– Запали-ка витень, посвети нам – скорее плату получишь.
Алан явился, держа пеньковый осаленный факел, сунул в горн, поднял зажжённый, стал светить. Быстро управились, алан пошёл с горящим факелом в пристройку, где хранился запас железа и где на лавке коротал ночи кузнец-невольник. Гость двинулся следом, прихватив с наковальни молоток. Кузнец услышал глухой удар и падение, свет метнулся в отворённой двери, появился гость с факелом и приказал:
–Разгибай кольцо, снимай цепь.
–Да я ж... Да её ж расковать надоть.
–Што же ты ворон ловил!
–Да он тут вертелся... – У кузнеца тряслись руки, он начал тереть ножное кольцо напильником. Незнакомец остановил его, одной рукой опрокинул наковальню.
–Подними ногу, ставь обруч на ребро. Так. Руки убери. – Несколько точных ударов, и кольцо лопнуло. – Разгибай. Возьми у него ключи, цепь отомкни и спрячь в закут. Его халат и сапоги – на себя, чалму – тоже.
В пристройке кузнец трясущимися руками развязал на убитом пояс, отцепил ключи, раздел труп, стащил сапоги, коснулся чалмы, но, ощутив мокрое, отдёрнул руку, оделся и обулся в кожаные моршни, выскочил наружу. Его освободитель постукивал о наковальню молотком, слышался близкий говор проходящих стражников. Кузнец отомкнул цепь, бросил в пристройку и запер дверь.
–На коней! – приказал незнакомец
Сели, тронулись. Кованые копыта гремели по утоптанной земле, но никто не сбегался на этот гром. Проехали через пустое торжище, в воротах окликнул стражник, поднял факел, узнал переднего, отступил и даже поклонился. Выехали в тёмную кривую улицу.
–Как звать тебя? – спросил кузнеца освободитель.
–Романом.
–А я – Вавила. Во, брат Роман, как нас – поклоном проводили.
Роман молчал, вздрагивая от каждого звука. И как этот бес может так медленно ехать, спокойно говорить?
Большие ворота были заперты, рядом – притвор, через который мог пройти навьюченный конь без всадника. Появился десятник стражи с горящим факелом, Вавила стал развязывать кошель, зазвенело серебро, и дверь распахнулась. Ведя лошадь в поводу в узкий проём, Роман старался не показать хромоты, почти висел на узде. Стражник подхлестнул коня, и тот едва не стоптал мужика. Дверь затворилась. Под ущербной луной смутно серела дорога, серая земля лежала вокруг, вытоптанная, объеденная скотом. Ни домов, ни стен, ни стражников – простор без конца, свобода. Уперев короткую ногу в стремя, Роман подскакивал и не мог взлезть на седло. Спутник понял, подхватил и поднял. Долго ехали по тускло-серой дороге, луна скатывалась за степной увал, пофыркивали лошади, цикады уже молчали. Вавила придержал коня.
–Ну, брат Роман, ехать нам до утра. Переднюем в овраге, али урмане, и чем дальше – тем лучше. Теперь сказывай про сечу Куликовскую. Всё от начала. Всё знать хочу. Уж лет десять по чужим краям – и рабом был, и матросом, и даже послом. После расскажу, сначала – ты. И душу облегчишь.
Степные кони шли, поматывая головами, и Роман, расслабясь в седле, стал рассказывать о походе... Его сотня, состоявшая из конных охотников-ополченцев, стояла в тылу большого полка и вступила в дело в момент прорыва лавины ордынцев на левом крыле. Он видел, как полегли его земляки, и, бросаясь в серый поток врага, Роман считал себя последним звонцовским ратником. Как уцелел в кровавом бучиле, не помнит. Дважды сменял убитых коней, окружённый, рубился у ограждённых щитами телег, когда ударил засадный полк.
–Мы ж про нево забыли и не поняли, што случилось. Конь подо мной был татарский, косматый, злой, по-нашему – ни лешего: што ни крикни – только сильней прёт. И как Орда назад кинулась, он закусил удила и – за ней. Соскочить – растопчут. Так и побежал я с татарами, от своих. И русскую стрелу поймал затылком – будто кочергой саданули. Небо – колесом, земля – тож, ловлю гриву руками, валюсь на неё – и всё!..
–Случается, брат.
–Да уж хуже некуда. Очнулся – лежу поперёк седла, привязанный верёвкой. Конь бежит, моя голова болтается – моченьки нет. Вывернуло меня, татарин, што коня в поводу вёл, оборачивается, смеётся: якши, мол, скоро очухаешься. А я снова обеспамятовал, очнулся уж в сумерки. Чую – льют мне воду на лицо, рожа чья-то безбородая мельтешит, потом – кожаную флягу мне в зубы ткнули. За свово приняли, оттого и не бросили. Я по-татарски понимаю, а язык еле ворочался, и в голове жернова стучат. После уж смыслил: нельзя себя открывать. Притворился, будто речь потерял и слуха почти лишился. Утром один подошёл, тычет мне в грудь: "Алан? Буртас? Кыпчак?" Я башкой мотаю: нет, мол. "Якши", – говорит, и мою лошадь велит подвести, лепёшку с печёным мясом суёт в руки. А я думаю: чуть оправлюсь – уйду.
–Ушёл?
–Ага. Ушёл заяц от волка, да шкуру в гостях забыл. Прибился наш отряд к мурзе-купцу, тот вёл обозы в Тану, а стражи у нево не хватало. Меня он брать не хотел – хромой да малосильный, а к тому же почти глухонемой. Мне б радоваться – на волю пускают, да кабы раньше-то! Далеко зашли от Русской земли, по степи рассеянной татарвы бродило бессчётно, голодная, злая – одного-то враз пришибут. Сотник за меня заступился: негоже, мол, бросать свово увечного. Мурза, неча делать, взял и меня. Я же, дубина, вздумал благодарить за корм. Мне всякое дело знакомо – сбрую им латаю, сапоги чиню. Сотник – доволен, мурза языком пощёлкивает. Как-то помог ихнему кузнецу сварить тележную ось в походном горне да коня подковал – тут в меня и вцепились. Посадили в кибитку – силы беречь, корму прибавили. Они ж, табунщики, горазды скот пасти да воевать, мастеровые у них – редки, всё больше наш брат, невольник. Как-то под вечер стали, раздули горн, мурза подошёл. Посмотрел нашу работу, сотника покликал и спрашивает: сколько он за меня получить хочет. Тот ворчит: не раб, и неведомо, какого племени, – нельзя продавать. Мурза – своё: ты спас его и твой-де он – с потрохами, продай, а уж там – моя забота. Да кошель изрядный показал. Тут сотник не устоял. Скоро подходят ко мне трое здоровых нукеров, один кладёт в огонь железную тамгу. Я виду не подаю, ухмыляюсь, как дурак, на кобылу показываю: метить, што ли? Мурза – рожа сальная, што блин, – тож ухмыляется и нукерам знак подаёт. Те меня растянули по земле, штаны содрали, а мурза и приложил раскалённую тамгу к голяшке. Я от испуга и не пикнул, отпустили меня, салом мазнули ожог, штаны даже помогли натянуть. И тут, Вавила, дошло до меня, што оне, псы поганые, надо мной, христианином, учинили. Со всего плеча вкатил одному в ухо – он с ног долой, я же схватил молот – и на мурзу. Боров боровом, а под телегу мышом скочил. Нукеры – за мечи, я же позабыл себя – кидаюсь на душегубов, крою по матушке. Их поначалу ошеломило: немой заговорил! Потом как завизжат: "Урус! Шайтан урус!" – и в два аркана взяли. Думал – смерть. Нет, моё ремесло их злобу перетянуло, да и серебра стало жаль мурзе. Выпороли, на цепь посадили, кормили тухлым кавардаком, а без работы не оставляли. Правил я им стремена, оси, ножи и топоры, подковы делал, клевцы острил, заварил даже порубленную мисюрку. Мурза чуть подобрел, корм сменил, и понял я, Вавилушка: затаиться надо, злобу их утишить, не то изведут. А пришли в Тану, тут меня мурза и велел поставить на торжище. Цепь, однако, не сняли – нукер-то оглох на ухо.
–По цепи я тебя и спознал, брат,– засмеялся Вавила.
–Сам ты – кто? – спросил Роман, всё ещё робевший перед своим избавителем.
–Бронник – я, коломенский. Да тому уж лет десять минуло, как из-под Ряжска меня увели татары... Однако сворачивать пора – небо вон блекнет. Нам встречные на сей дороге ни к чему.
Он остановился, отыскал нужную звезду, поворотил коня на полночь. Привычные к ночным бездорожьям степняцкие лошади пошли рысью. Небо серело. Роман пил воздух. Росные ковыли, распрямляясь, прятали след прошедших коней. Откуда-то налетела сова, шарахнулась и пропала, далеко заскулил не то шакал, не то волчонок и смолк.
–Где-то Дон близко – чуешь, рекой пахнет?
–Переходить, поди, надоть, а вода – не летняя.
–Перевезут, брат Роман. Теперь – много рыбарей на реке.
Дон открылся на заре, полноводный даже осенью. На алой воде просыпались дикие гуси, приветствуя друг друга, с шумом и шорохами прокатился над всадниками вытянутый огромный шар – смешанная стая утки, вскрикнула чайка. Посреди залива покачивались долблёные челны. Вавила первым спустился к воде, сложил ладони и позвал по-татарски, потом – по-фряжски...
Вёсла и течение быстро несли челны к противоположному берегу, привязанные лошади, храпя от холодной воды, плыли за кормой. Прибились к отмели, забрали имущество и сёдла, Вавила протянул старику белую монету. Тот взвесил её на ладони, оглянулся на свою ватагу, мешая русскую и татарскую речь, стал объяснять, что нет размена. Вавила махнул рукой, и тогда старик пошёл к своей лодке, откинул рогожу в носу, взял крупного осетра с тугими боками, поднёс с поклоном.
–Вот нам – и уха, и жаркое. Благодарствуем, отец.
Лишь когда обогрело солнце, и сошла роса, остановились в заросшей низине, на берегу родникового ручья. Роман занялся лошадьми, Вавила собрал сушняк, добыл огня кресалом, развёл костёр под шатром рыжего дубка – чтобы дым, уходя в крону, бесследно рассасывался, подвесил над огнём котёл с осетриной. Остатки рыбы присолил и сложил в холщовый мешок. После завтрака велел Роману спать. Сам раскинулся на зипуне, подставляя лицо солнышку и слушая, как на поляне щиплют траву и пофыркивают стреноженные кони, посвистывают поручейники и стрекочет в кустах сорока. Его душа растворялась в запахах, ощущениях и звуках, возвращалась в своё природное состояние, из которого когда-то, давным-давно, вырвали её вместе с плотью Вавилы – вырвали силой, связав, сковав тело, побоями, голодом и жаждой, угрозой смерти заставив его мускулы служить прихоти других людей. Тело двигалось, глаза видели, уши слышали, даже ум временами трудился, а душа спала мёртвым сном. Он видел синие моря и чёрные бури на тех морях с ветвящимися переплетениями адских молний, прорастающих сквозь бездны вод и небес, следил за полётом парусов. Его глаза помнят и пальмы в соседстве с кипарисами на берегах зеркальных бухт, оливковые и лимонные рощи в золотых плодах, росистые от дождя виноградники, скалы розового, серого и белоснежного мрамора, глядящие в прозрачные лагуны, города и селения в горах и на равнинах, изукрашенные дворцы, голых чёрных людей, и красивых белых людей в пышных нарядах. Но ничто не оставило следа в его груди, не всколыхнуло душу хотя бы до вздоха – словно кто-то запер её на замок и забросил ключ в бездонный колодец. Она оживала только ночами, когда засыпало тело, и сколько раз он пробуждался в слезах, увидев во сне рожь на знакомом пригорке, мать и сестру с серпами по пояс во ржи, тропинку через росистое поле к берёзовой роще, ощутив запах лесной сырости и брусники, услышав перезвон родников, посвист куликов и гогот весенних гусей. А однажды ему приснилась белобокая русская сорока с сине-зелёным отливом по чёрному перу – он так отчётливо слышал её стрёкот, что даже приподнялся. И опять свалился от удара в бок – его, вздремнувшего у стенки каменоломни, пинал надсмотрщик. Поскрипывало железо – невольники распиливали глыбу мрамора, этот скрип и навеял ему сорочье стрекотание. В тот день он не вынес зноя и пыльной духоты каменоломни, решил – пусть убивают, и свалился на камень. Разбуженный ударами, встал и взялся за кирку, моля Бога, чтобы дал ему силы на один-единственный точный удар. Но так ясно и чисто вдруг ожил голос сороки, таким желанием отозвался – хотя бы ещё раз услышать шелест ржи и голоса бора вечером, – что он переломил ненависть, шагнул к забою и стал молотить по камню, не замечая, что может обрушить глыбу себе на голову. Всё же он выдал себя, и надсмотрщик не захотел держать рядом опасного раба: кайло даже в руках скованного человека – серьёзное оружие. Скоро случился набор невольников на каторги и галеры, Вавила попал в число "избранных". Однако в Генуе все капитаны забраковали его – Вавила тогда словно усох, потерял молодую силу, часто кашлял. Хозяйский пристав спросил, что он умеет делать, Вавила признался: был бронником до пленения, тянул проволоку, вязал кольчуги и панцири. На него посмотрели с недоверием, однако вскоре отправили невольничьей дорогой в другой италийский город – Флоренцию, в мастерскую оружейного цеха. Работа от зари до зари, однообразная, изнуряющая. Он не старался показать сметки и прилежания, хотя мог не только многое перенять от мастеров, но кое-чему и поучить фрягов. От отца и деда Вавила слышал, что кольчуга и кольчатый панцирь, в старину именовавшиеся "бронёй", – русское изобретение. От ордынского ига русские оружейники пострадали как никто другой, за ними охотились не только во время набегов. Потому-то князья никогда не дарили ханам и темникам оружия, изготовленного на Руси. И всё же, несмотря на великие утраты, Вавила с гордостью примечал: кольчужные панцири флорентийских мастеров слабее русских из-за упрощённой связки наложенных броней. Русский панцирь как ни поворачивай, отверстия колец перекрывались и дважды, и трижды, поэтому и бронебойная стрела, и остриё копья, кончара, клевца или рапиры обязательно наталкивалось на сталь. Во флорентийском этого не было, оттого противопанцирное оружие вернее поражало воина. Не делали здесь панцирей из плоских узорных колец, как и дощатых броней – самой надёжной защиты ратника от всякого оружия. Зато латники здесь были искуснее русских, он, наверное, любовался бы их работой, не будь его душа на замке. Глаза только видят, а любуется душа. И его уста молчали обо всём, что видел, руки были неловки и грубы. Ремесленники считали его туповатым скифом, годным лишь раздувать печи и горны, махать кувалдой, ворочать раскалённые поковки. Даже секретов, оберегавшихся в замкнутых цеховых объединениях ремесленников, от него не таили.