Текст книги "Каирская трилогия (ЛП)"
Автор книги: Нагиб Махфуз
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 99 страниц)
7
Когда господин Ахмад Абд Аль-Джавад пришёл в свою лавку, что находилась перед мечетью Баркук на улице Ан-Нахасин, его помощник Джамиль Аль-Хамзави уже открыл её и всё подготовил. Ахмад любезно поприветствовал его, улыбаясь своей светящейся улыбкой, и направился в свой кабинет. Аль-Хамзави было пятьдесят лет, и тридцать из них он провёл в этой лавке помощником её основателя, хаджи Абд Аль-Джавада, затем после его смерти – помощником его сына. Он оставался верен ему и из соображений работы, и из-за того, что любил его и глубоко почитал – точно так же, как всякого, с кем был связан работой или дружбой. По правде говоря, господин вовсе не был таким уж страшным или грозным, разве что для собственных домочадцев. Среди же всех остальных людей, включая друзей, знакомых, коллег, он был совсем иным человеком, пользующимся в достаточной мере почётом и уважением, но прежде всего, он был личностью, популярной из-за многих похвальных свойств своей натуры. Ни остальные люди не знали хозяина того дома, ни обитатели того дома не знали, каков он среди других людей.
Лавка его была средней по размеру, загромождённая полками с тюками молока, риса, орехов и мыла; в левом углу её, напротив входа находился письменный стол хозяина с его тетрадями, бумагами и телефоном. Справа от стола был амбар с зелёными стенами изнутри, вид которого внушал твёрдость, а зелёный цвет напоминал купюры. Посреди стены над письменным столом висела рамка чёрного дерева, в которой была выгравирована позолоченная басмалла[17]17
Басмалла – слова, начинающие любую суру Корана: «Бисмиллахи Ар Рахмани Ар Рахим», «Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного». Этими же словами мусульманин обязан начинать любое своё дело прямо с утреннего подъёма.
[Закрыть]. До рассвета работа в лавке не начиналась. Хозяин проверял бухгалтерские счета за предыдущий день с тем прилежанием, что он унаследовал от отца, сохраняя их с подчёркнутой заботой, а Аль-Хамзави стоял при входе, скрестив на груди руки, непрерывно читая те айаты из Корана, что были для него лёгкими, совсем неслышно, про себя, о чём напоминало лишь постоянное шевеление его губ, и приглушённое шипение, что издавали время от времени буквы «Син» и «Сад». Он не прекращал этого занятия, пока не пришёл слепой шейх, которому хозяин подавал милостыню каждое утро. Ахмад несколько раз отрывал голову от своих тетрадей и прислушивался к чтению Корана или долго глядел на улицу, где не прекращался поток людей, ручных тележек, двуколок, линейных автобусов «Саварис», которые чуть ли не шаталась из-за своих громоздких размеров и тяжести. Торговцы напевали под звук поедаемых помидоров, мулухийи[18]18
Мулухийя – густой арабский суп-похлёбка из риса, баранины и зелени проскурняка.
[Закрыть] и бамии – каждый по-своему, и этот шум не мешал ему сосредоточиться: он уже к нему более чем привык за тридцать лет, и примирился, даже если тот нарушал его покой. Затем пришёл какой-то клиент, а Аль-Хамзави занялся им; подошёл кто-то из друзей, соседей господина Ахмада, тоже торговцев, любивших хорошо провести время с ним, пусть и недолго, обменяться приветствием, да перекусить – по их собственному выражению – под его многочисленные анекдоты или шуточки. Это заставляло его гордиться собой как блестящим рассказчиком, а рассказы его не были лишены проблесков, неотделимых ни от впитанной им народной культуры, ни образования, остановившегося ещё в начальной школе, но более всего они были почерпнуты из газет и общения со «сливками общества»: аристократами, чиновниками, адвокатами, с которыми он водил знакомство. То было общение на равных – с его стороны были находчивость и любезность торговца, получающего обильный доход. Он сам обновлялся, менялся его склад ума – склад ума дельца, ограниченный вдвойне тем, что он гордился им и любил почтение со стороны этого привилегированного класса. Когда один из них искренне сказал ему однажды:
– Эх, если бы вы, господин Ахмад, смогли выучиться праву, то стали бы красноречивым адвокатом, каких мало, – он напыжился от самодовольства, но прекрасно скрывал это под маской своего смирения и дружелюбия. Никто из приходящих к нему подолгу не засиживался, и все постепенно уходили. Ритм работы в лавке закипел. Вдруг в неё вошёл в спешке один человек: будто бы чья-то сильная рука втолкнула его туда. Он остановился посередине, прищуривая и без того узкие глаза, и заостряя взгляд. Глаза его обратились к письменному столу владельца лавки, и хотя он стоял от него на расстоянии не более трёх метров, напряжённо рассматривал его без всякой пользы, а потом громко спросил:
– Здесь ли господин Ахмад Абд Аль-Джавад?
Господин сказал с улыбкой на устах:
– Добро пожаловать, шейх Мутавалли Абдуссамад. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы рады вас видеть…
Посетитель склонил голову, и тут вдруг Аль-Хамзави подошёл к нему, чтобы поприветствовать его, но тот не заметил протянутой ему руки и неожиданно чихнул, и Аль-Хамзави ретировался, вытаскивая из кармана носовой платок. Он уловил на лице его улыбку, и потом угрюмую складку. Шейх бросился к столу господина Ахмада, бормоча при этом: «Слава Аллаху, Господу миров», затем поднял край своего кафтана и вытер им лицо. Сев на стул, поданный ему Ахмадом; он, казалось, был в прекрасном здравии, чему в его возрасте – а ему уже перевалило за семьдесят пять, можно было только позавидовать, и если бы не его слабые, воспалённые по краям глаза, да старческий рот, то и жаловаться было бы не на что. Он укутался в свой поношенный выцветший кафтан – если было бы возможно, он заменил бы его на что-то получше, чем жертвуют ему благодетели, однако он хранил его, потому что, как сам он говорил, видел во сне Хусейна, и тот благословил его кафтан, передав ему нетленное добро. Среди чудес его было предсказание будущего и исцеляющие молитвы, а также изготовление амулетов. А его обильные шутки и анекдоты только добавляли ему веса, особенно в глазах господина Ахмада. И хотя он был жителем здешнего квартала, никому из его учеников не было в тягость навещать его. Могло пройти несколько месяцев подряд, но его и след простыл, а когда внезапно кто-то шёл навестить его после долгой разлуки, он вдруг выходил навстречу, и его радушно приветствовали и дарили подарки. Господин Ахмад сделал знак своему помощнику приготовить для шейха уже вошедший в обычай подарок: рис, молоко и мыло. Затем приветливо сказал, обращаясь к шейху:
– Совсем вы нас оставили, шейх Мутавалли, с самой Ашуры не удостаивали нас честью увидеться с вами.
Шейх незатейливо и безразлично сказал:
– Я исчезаю, когда захочу, и появляюсь, когда захочу, и не спрашивай, почему…
Господин Ахмад, который уже привык к его стилю, улыбнулся, и пробормотал:
– Даже если вы и отсутствовали, ваша благодать никуда не делась…
Но не было заметно, чтобы на шейха эта лесть произвела впечатление; скорее напротив: он дёрнул головой, что указывало на его нетерпение, и резко произнёс:
– Разве я не обращал твоё внимание не раз, чтобы ты не начинал разговор и сохранял молчание, пока я говорю?!
Господин Ахмад, не желая затевать с ним ссору, сказал:
– Простите, шейх Абдуссамад, я позабыл об этом напоминании из-за вашего длительного отсутствия.
Шейх ударил ладонью о ладонь и закричал:
– Оправдание хуже вины! – Затем, грозя указательным пальцем, сказал. – Если ты и дальше будешь упорно мне противоречить, я откажусь брать от тебя подарок!
Господин Ахмад твёрдо сжал губы и простёр ладони, поневоле сдавшись и заставляя себя замолчать на этот раз. Шейх Мутавалли выждал, дабы удостовериться в его послушании, затем откашлялся и сказал:
– Благословение любимому господину нашему.
Господин Ахмад с глубоким чувством произнёс:
– Да будет над ним благословение и мир!
– Да воздаст Аллах должное твоему отцу, и да смилостивится Он над ним и упокоит его с миром. Я вот сижу здесь на твоём месте, и не вижу никакой разницы между отцом и сыном. Разве что покойный носил чалму, а ты вот сменил её на феску…
Ахмад с улыбкой пробормотал:
– Да помилует нас Аллах…
Шейх зевнул, да так, что из глаз его потекли слёзы, затем продолжил:
– Молю Аллаха, чтобы Он даровал детям твоим – Ясмину, Хадидже, Фахми, Аише, Камалю, и матери их успех и благочестие. Амин…
Странным показалось господину Ахмаду, что шейх упомянул имена его дочерей, Хадиджи и Аиши, несмотря на то, что он сам давно сообщил ему, как их звать, чтобы тот написал для них амулеты, и шейх не первый и не последний раз произносил их имена, однако повторение имени даже одной из его женщин вне стен дома – пусть даже устами шейха Мутавалли – звучало порой странно и неприятно для него. Он пробормотал:
– Амин, о Господь обоих миров…
Шейх вздохнул и сказал:
– И прошу я Аллаха Всемилостивого вернуть нам эфенди нашего, Аббаса, при поддержке войска халифата, от первого до последнего…
– Мы просим Его, ведь для Него нет ничего сложного.
Шейх заговорил громче, и с раздражением сказал:
– И да потерпят англичане и их пособники отвратительное поражение, после которого не будет у них опоры.
– Пусть Господь наш поразит их всех карой Своей…
Шейх горестно качнул головой и сказал с тоской в голосе:
– Я вчера был в Москве, и два австралийских солдата преградили мне дорогу, требуя отдать всё, что было при мне. Я только вытряхнул свои карманы перед ними и вытащил единственную вещь, что у меня была – початок кукурузы. Один из них взял его и пнул ногой, словно мяч, а другой выхватил у меня чалму, развязал шарф, порвал их и бросил мне в лицо.
Господин Ахмад следил за его рассказом, стараясь справиться с обуревавшей его улыбкой, и тут же замаскировал её преувеличенным сочувствием, воскликнув:
– Да уничтожит Аллах их вместе с их семействами…
Шейх закончил свой рассказ словами:
– Я поднял руки к небу и закричал: «О Могущественный! Уничтожь их народ, как они уничтожили мою чалму…»
– Да не оставит Аллах без ответа эту мольбу…
Шейх откинулся назад и закрыл глаза, чтобы немного отдохнуть. Пока он оставался в таком положении, господин Ахмад с улыбкой всматривался в его лицо. Затем шейх открыл глаза и обратился к своему собеседнику тихим голосом, в котором проскальзывали нотки, предвещавшие какую-то важную тему:
– До чего же ты доблестный и великодушный человек, о Ахмад, сын Абд Аль-Джавада!
Ахмад довольно улыбнулся, и сдержанно произнёс:
– Боже сохрани, о шейх Абдуссамад…
Но шейх опередил его и не дал закончить:
– Не торопись. Такие, как я, высказывают похвалу лишь как подготовку, чтобы потом сказать правду, в виде поощрения, о сын Абд Аль-Джавада…
В глазах господина Ахмада проскользнул интерес вместе с опаской, и он промямлил:
– Господь наш, помилуй нас…
И шейх ткнул в него своим толстым указательным пальцем, и спросил тоном, больше похожим на угрозу:
– Ты же верующий, благочестивый человек. Но что ты скажешь о своём увлечении женщинами?
Господин Ахмад, привыкший уже к откровенности шейха, не встревожился из-за такого наскока, и лаконично засмеялся. Затем сказал:
– И что с того? Разве не рассказывал Посланник Аллаха, мир ему и благословение Аллаха, о своей любви к благовониям и женщинам?
Шейх нахмурился и презрительно скривил рот в знак протеста словам Ахмада, который не был удивлён тому, и сказал:
– Дозволенное не есть запретное, о сын Абд Аль-Джавада, а брак – это не беготня за распутными женщинами…
Господин Ахмад устремил взгляд куда-то в сторону и серьёзным тоном произнёс:
– Я вообще никогда не позволял себе покуситься на честь или достоинство кого-либо, и слава Богу…
Шейх ударил руками себя по коленям, и странным, порицающим тоном сказал:
– Оправдание для слабого это всего лишь его отговорка, а разврат проклинаем, хотя бы даже с распутной женщиной. Твой отец, да упокоит его Аллах, бегал за женщинами и женился раз двадцать, так почему же ты пошёл по его следам и почему пошёл по пути греха?!
Ахмад громко засмеялся и сказал:
– Ты что, один из угодников Божьих, или ответственный за шариатский брак?! Мой отец был почти бесплодным, и потому женился больше одного раза, но несмотря на всё это, у него родился только я, и всё его имущество было распределено между мной и четырьмя его жёнами. А сколько всего было потрачено за всю его жизнь на нужды шариата?! У меня же есть трое сыновей и две дочери, и мне не позволительно жениться ещё раз и растрачивать то состояние, которым наделил меня Аллах. Не забывай, о шейх Мутавалли, что мои красотки сегодня – это те же вчерашние невольницы, которых Аллах дозволил покупать и продавать, а Аллах и был и будет Прощающим и Милосердным…
Шейх вздохнул и сказал, покачав головой вправо и влево:
– Кто же искуснее вас, о люди, в приукрашивании зла? Ей-Богу, о сын Абд Аль-Джавада, если бы не любил я тебя, то мне и на ум бы никогда не пришло беседовать с таким бабником, как ты…
Господин Ахмад раскрыл ладони и с улыбкой сказал:
– Да внемлет Аллах…
Шейх запыхтел от досады, и воскликнул:
– Если бы не твои шутки, ты был бы самым идеальным человеком…
– Совершенство принадлежит лишь одному Аллаху…
Шейх повернулся к нему, указывая рукой, словно говоря: «Давай оставим это в стороне», а потом внимательно, как человек, которого душит петля на шее, спросил:
– А как же вино?… Что ты об этом скажешь?!
Тут же настроение господина Ахмада спало, в глазах его сверкнула досада, и он надолго замолчал. Шейх же принял его молчание за капитуляцию, и победоносно воскликнул:
– Разве это не грех, который совершает тот, кто стремится к послушанию и любви Аллаха?
Господин Ахмад перебил его с воодушевлением того, кто отражает постигшую его беду:
– Но я очень стремлюсь к послушанию и любви Аллаха!
– На словах или же на деле?
И хотя ответ у него уже был готов, он помедлил, размышляя, прежде чем произнести его. Не в его обычаях было утруждать себя субъективными размышлениями или внутренним созерцанием. У него была одна особенность – как у всех тех, кто почти никогда не остаётся наедине с самим собой: мысли его не включались, пока он сам не заставлял их работать с посторонней помощью – будь то мужчина, женщина, или какая-то причина, вытекающая из практической жизни. Он отдался полноводному потоку жизни, целиком утопая в нём, и видел на его поверхности лишь отражение своего лица. Не так давно он был бодрым и жизнерадостным, и даже начиная стареть – ему уже исполнилось сорок пять – он всё так же наслаждался льющейся через край пылкой жизненной силой, которая влияла лишь на юнцов. Потому-то его жизнь вобрала в себя такое количество противоречий, колебавшихся между поклонением Богу и развратом, – от всего этого он получал удовольствие, несмотря на их несовместимость. Он не подкреплял эту несовместимость личной философией или какими-то ханжескими мерами, предпринимаемыми остальными людьми, а лишь своим поведением, свойственным его особой природе, добросердечию, чистой душе и искренности во всём, что бы он ни делал. В его груди не бушевали вихри смущения, и он оставался всё таким же довольным. Вера его была глубока – он унаследовал её от отца, и тот никто не вмешивался в его усилия, однако его деликатные чувства и совесть вкупе с искренностью придавали ему то высочайшее, острое ощущение, что не давали его вере стать слепым подражанием или ритуалом, исходящим только лишь из желания или страха. В целом, самой яркой характерной чертой в нём была его вера в плодотворную, чистую любовь. И с этой плодотворной, чистой верой в душе он радостно и легко исполнял все предписания Аллаха: молитву, пост и раздачу милостыни. Душа его была чиста, а сердце наполнено любовью к людям, мужеством и доблестью, что делало его дорогим другом, заслуживающим того, чтобы люди пили из этого пресного источника. И этой чрезмерной, пылкой живостью он раскрывал свою грудь для радостей жизни, для удовольствий – улыбался при виде роскошной еды, оживлялся от выдержанного вина, сходил с ума по миловидному личику, всё это радостно и страстно вкушая, не обременяя при этом совесть чувством вины или тревоги. Он действительно наслаждался подаренной ему жизнью. Как будто не было никакого противоречия между правом его сердца на то, чтобы жить полной жизнью и правом Аллаха на его совесть. Ни одного момента в своей жизни не чувствовал он, что далёк от Аллаха, или что ему воздаётся по заслугам, нет: то было лишь по-братски, с миром. Неужели в одной этой личности уживалось сразу две таких разных?!.. Или же он верил в Божественное великодушие, но не считал истинным запрет двух своих любимых удовольствий, ведь даже в запрете была свобода – воздерживаться от греха, чтобы не мучить никого?! Скорее всего, он воспринимал эту жизнь сердцем, чувствами, без малейшего раздумья или созерцания, и находил в себе сильные инстинкты, некоторые из которых стремились к Богу, которые он упражнял поклонением Ему. Другие же инстинкты толкали его к удовольствиям, и он насыщал их разными забавами. И те, и другие напрочь смешались в нём, но он не надрывался, чтобы навести в них порядок. Ему не было нужды оправдывать их своими идеями, разве что под давлением критики, вроде той, что представил сейчас шейх Мутавалли Абдуссамад. И в этом состоянии ему особенно тяжело было думать, чтобы обвинять самого себя, но не потому, что ему было легко винить себя перед Аллахом, а скорее потому, что он не всегда верил, что виноват, или что Аллах и впрямь гневается на него, чтобы позабавиться, но не наказывать его мучениями. С одной стороны, он следовал за нитью размышлений, но с другой обнаруживал всякие пустяки, которые знал о собственной религии. Вот почему он стал таким угрюмым, когда шейх вызывающе спросил его:
– На словах или же на деле?
Тоном, не скрывающим недовольства, он ответил:
– И на словах, и на деле, молитвой, постом, милостыней, поминанием Аллаха и стоя, и сидя. И что же, если после всего этого я развлекал себя какой-нибудь забавой, которая никому не вредит и не заставляет забыть то, что предписано религией? Да неужто Господь запретил лишь то да это?
Шейх вскинул брови и закрыл глаза, что свидетельствовало о том, что его не убедить, а затем пробормотал:
– О, какая самозащита! Но всё равно ты на ложном пути!
Недовольство Ахмада внезапно сменилось привычным весельем, и он доброжелательно вымолвил:
– Аллах Прощающий и Милосердный, о шейх Абдуссамад, и я не представляю, чтобы Он, Всемогущий и Великий, всегда гневался или был в мрачном духе, ведь даже месть Его – это скрытое милосердие. Я высказываю Ему всю свою любовь, всё преклонение, смирение и творю добрые деяния в десятикратном размере…
– Ну что до добрых деяний, то это тебе на пользу…
И Ахмад сделал знак Джамилю Аль-Хамзави принести подарок для шейха, радостно сказав:
– Довольно нам Аллаха; как прекрасен этот Попечитель и Хранитель!
Его помощник принёс свёрток, и он взял его и протянул шейху, радостно произнеся:
– Вам на здоровье…
Шейх принял его и сказал:
– Да воздаст тебе Аллах изобильным пропитанием, и да простит Он тебя…
Ахмад пробормотал:
– Амин, – затем, улыбаясь, спросил. – Разве вы сами никогда не были из числа таких вот, о шейх, господин наш?!
Шейх рассмеялся и сказал:
– Да простит тебя Аллах! Ты великодушный и щедрый человек, и поэтому я предостерегаю тебе – не пей больше. Это не подходит тебе. Это не то, что требуется от торговца…
Господин Ахмад с удивлением спросил:
– Так ты побуждаешь меня забрать свой подарок?
Шейх поднялся и сказал:
– Этот подарок не стоит выше намерения. Всегда есть и другие подарки, о сын Абд Аль-Джвада. До свидания. Мира и благословения Аллаха тебе…
И шейх быстро покинул лавку и скрылся из виду. А господин Ахмад задумался о том, что же вызвало спор между ним и шейхом, затем воздел руки к небу в мольбе и произнёс:
– О Господь, прости мне и будущие, и прошлые грехи. О Господь, поистине, Ты Прощающий, Милосердный.
8
После полудня, ближе к вечеру, Камаль вышел из школы «Халиль Ага», колеблясь в полноводном потоке учеников, что столпились и заградили путь, но потом разошлись кто куда: одни в квартал Дараса, другие – на Новую дорогу, а остальные – на улицу Хусейна. Отдельные группы столпились вокруг бродячих торговцев, что с нагруженными корзинами встречались на пути потока учеников на развилке дорог: в них были семечки, арахис, финики, халва, и прочее. В такой час на дороге всегда была драки, затевавшиеся то тут, то там между учениками, вынужденными днём во время уроков держать в секрете свои разногласия во избежание наказания в школе. До того уже не раз ему доводилось ввязываться в драку, что случалось очень редко: может быть, не более двух раз за два года, что он проучился в школе, но не из-за того, что разногласий с ними у него было немного – фактически они не были столь уж редкими, и не из-за ненависти к дракам, ибо необходимость сторониться их вызывала у него глубокое сожаление. Однако с приближением многочисленной группы школьников постарше он и его сверстники, бывшие в школе чужаками, путались в своих коротких штанишках среди тех, которым было по пятнадцать лет, а многим и почти под двадцать: они пробивали себе дорогу хвастовством и заносчивостью, у некоторых даже уже появились усы. Они были из тех, кто нападал на него во дворе школы без всякой причины, выхватывал у него из рук книгу и швырял её подальше, словно мяч, или отбирал у него какую-нибудь еду и совал себе в рот без позволения, не прерывая разговора. У Камаля было желания лезть в драку – только этого ещё не хватало– и он подавлял это желание, оценивая последствия, не откликаясь, пока его не начинал звать кто-то из его младших товарищей. Тогда нападение на него он встречал атакой, переводя дух, и возмещая подавленное в себе чувство гнева, а также возвращая уверенность в собственных силах. Но хуже драки и бессилия было только нахальство нападающих, оскорбления и ругательства, что доходили до его ушей, и неважно, о нём ли самом они говорили, или о ком-то другом. Смысл чего-то он понимал, и это предостерегало его, но было и то, о чём он попросту не ведал, и повторял это у себя дома с самыми лучшими намерениями. Но дома это вызывало бурю ужаса, и жалобы доходили до школьного надзирателя, который был другом его отца. Однако злополучный рок сделал одним из двух его противников в тех двух драках, в которые он ринулся, хулигана, известного в квартале Дараса. На следующий вечер после драки мальчик обнаружил, что целая банда молодых ребят, над которыми витала злая аура, поджидает его у ворот школы, и все они были вооружены палками. Когда его противник указал на него, он понял, что нужно делать ноги, осознав, какая опасность его ожидает, и отступил, чтобы бежать в школу и попросить помощи у надзирателя. Но и тот напрасно пытался разогнать банду и отвлечь её от мишени: они нагрубили ему, так что он даже был вынужден позвать полицейского, чтобы тот проводил мальчика до дома. Надзиратель навестил его отца в лавке и поведал ему об опасности, что грозит мальчику, посоветовав ловко уладить это дело по-доброму. Тогда Ахмад обратился к некоторым своим знакомым торговцам из квартала Дараса, и они пошли домой к тем хулиганам, чтобы заступиться за мальчика. Вот тут-то Ахмад привлёк на помощь своё знаменитое великодушие и деликатность, пока ему не удалось их смягчить, и они не принесли мальчику свои извинения, и даже пообещали заступаться за него как за своего. День ещё не подошёл к концу, как господин Ахмад отправил к ним человека, что отнёс им подарки, и тем самым спас Камаля от палок этих хулиганов. Однако это было похоже скорее на человека, что просит у огня защиты от зноя, ибо палка его отца так гуляла по его ступням, как не могли сделать и десятки палок хулиганов.
Мальчик вышел из школы под звонок колокольчика, возвещавшего о конце учёбы. Это вселило в его душу радость, равную в те дни разве что радости от лёгкого ветерка свободы, который он вдыхал по ту сторону школьных ворот с раскрытой грудью. Ветерок не стёр из его сердца отголосков последнего и любимого им урока – урока религиоведения. Шейх сегодня читал им из суры «Джинны» такой айат: «Скажи: „Дошло до меня, что несколько джиннов подслушали…“», и толковал его им. Он сосредоточился на нём всем своим сознанием, и несколько раз даже поднимал руку спросить про непонятные места. Учитель же проявлял к нему благосклонность и хвалил за то, что он с таким интересом слушает урок и хорошо запоминает суру, и внимательно отвечал на его вопросы – что редко выпадало на долю кого-либо из учеников. Шейх начал рассказывать о джиннах и их разрядах, о том, что среди них есть мусульмане, и особенно о тех, которые в конце концов одержат победу над джиннами, так же как и над своими собратьями – людьми, и попадут в рай. Мальчик запоминал наизусть каждое слово, что произносил учитель, и не переставая повторял его про себя, даже в то время, пока переходил дорогу, направляясь в лавку с жареными пирожками, что была на другой стороне улицы. Учитель знал о его увлечении религией, и что он не просто так, для себя, учит уроки, а для того, чтобы повторить дома матери всё, что запомнил из них, как уже привык делать с начальной школы. Он рассказывал ей обо всём, и в свете этой информации она воскрешала в памяти то, что узнала когда-то от своего отца, который был шейхом в Университете Аль-Азхар. Так они долго сидели и совместно повторяли всё то, что знали, затем он заставлял её учить новые суры из Корана, которые она ещё не знала.
Он подошёл к лавке с пирожками, и протянул свою маленькую ручку, в которой было несколько мелких монет – миллимов, – что он берёг с утра. Затем съел пирожок с огромным удовольствием, которое он испытывал лишь в такие моменты, как сейчас, из-за чего часто мечтал стать однажды владельцем кондитерской лавки, чтобы есть все эти сладости самому, вместо того, чтобы продавать их. После этого он продолжил свой путь по улице Хусейна, обкусывая пирожок и радостно напевая. Он напрочь забыл, что был весь день взаперти дома: ему запретили выходить из-за игр и шуток, а также о том, что иногда по голове ему доставалось от палки учителя. Но несмотря на всё это, у него не было абсолютной ненависти к школе, так как в её стенах он удостаивался похвалы и одобрения из-за успехов в учёбе, что во многом были заслугой его брата Фахми. Но отец не удостаивал его и десятой доли такой же похвалы.
Он прошёл мимо сигаретной лавки Матусиана, и по всегдашней своей привычке в этот час остановился под вывеской, задрав свои маленькие глазки на цветное объявление, на котором была изображена женщина, лежащая на диване: в алых губах у неё была сигара, из которой петлями струился дым; она опиралась на краешек окна, а за открытой занавеской виднелся пейзаж, совмещающий как финиковую рощу, так и русло Нила. Он про себя называл её «Сестрица Аиша» из-за схожести обеих: золотистые волосы, голубые глаза. И несмотря на то, что ему было почти десять лет, его восхищение картинкой было превыше всяких слов. Сколько же раз он представлял, как она наслаждается жизнью посреди этого изумительного пейзажа! А сколько раз он представлял, как вместе с ней живёт этой безбедной жизнью в милой комнате посреди деревенской идиллии, предназначенной для неё, нет, для них обоих – земля, пальмы, вода и небо; как он плавает в зелёном вади, переправляется через реку на лодке, кажущуюся призраком в уголке картины, или трясёт пальму, с которой сыпятся финики, или даже сидит перед этой красавицей, устремив взгляд в её мечтательные глаза. При том, что он совсем не был таким же миловидным, как его братья – скорее всего, в семье он больше всего пошёл в свою сестру – Хадиджу. Как и у неё, у него были материнские маленькие глаза, и большой нос отца, однако во всей полноте своей формы и без тех черт, что улучшали внешний облик, унаследованный Хадиджей – большая голова, явно выступающий лоб, из-за чего глаза казались ещё более отличными друг от друга, чем были на самом деле. Но к сожалению, всё это делало его лицо причудливым и вызывало насмешки. Когда его одноклассник Ахмад назвал его «двухголовым», то вызвал у него припадок гнева и стал причиной одной из тех двух драк, в которые Камаль сам же и ввязался. Но у него и в мыслях не было мести. На то, что печалило его, он пожаловался дома маме, которая расстроилась из-за его горя и стала сочувствовать ему, заверяя в том, что крупная голова – показатель большого ума, и что у самого Пророка, мир ему и благословение, голова была большой, и отнюдь не из-за внешнего сходства между ним и Посланником Аллаха все люди так мечтают о нём как о предмете своих грёз.
Когда он оторвался от картины с курящей женщиной, то опять продолжил свой путь, на этот раз уже пристально смотря на мечеть Хусейна, и её образ порождал в его сердце неиссякаемые фантазии и эмоции. И хотя в его глазах Хусейн уступал статусу его матери, в частности, и всей семьи в целом, то высокое положение, что он занимал в его душе, было плодом его родства с Пророком. Однако знание его о Пророке и биографии того не значили, что обойтись без знакомства с Хусейном и его биографией.
Камалю всегда очень нравилось вспоминать его жизнь, запасаясь самыми благородными примерами, наполненными глубокой верой. Он и сейчас, по прошествии многих веков, постоянно слушал истории о нём, преисполненный огромной любовью, верой и горестным плачем. Из всех бед Хусейна наиболее тяжёлой было то, что, как говорили, после того, как голову его отделили от непорочного тела, она не нашла упокоения нигде на земле, кроме как в Египте, и была она погребена там же, где ныне находится его усыпальница. Сколько же он стоял перед этой усыпальницей в мечтательных раздумиях, направляя взгляд в глубину её, чтобы увидеть то прекрасное лицо, которое, по заверениям матери, пережило вечность благодаря своему Божественному секрету, и сохранило свою свежесть и красоту, освещая тьму могилы вокруг своим светом. Но он не нашёл никакого способа для того, чтобы осуществить свою мечту, и довольствовался тем, что просто долго стоял перед усыпальницей, тайно беседуя и высказывая свою любовь Хусейну, жалуясь ему на трудности, что возникали из его представлений о злых духах и страха перед угрозами отца, и прося помощи на экзаменах, преследовавших его через каждые три месяца. Заканчивал же он разговором о потаённом, как обычно, моля его почтить его, явившись к нему во сне. И хотя утром и вечером он проходил мимо соборной мечети, и её воздействие несколько успокаивало его, взгляд его не падал на неё, и он не читал «Аль-Фатиху», даже если за день часто проходил мимо неё.
Удивительно, однако, – эта привычка так и не смогла вырвать из его сердца восторг мечтаний, и он всё так же глядел на эти высокие стены, перекликавшиеся с его сердцем, и на этот вздымающийся минарет, с которого слышен был призыв к молитве, на который так быстро откликалась душа. Он перешёл улицу Хусейна, читая «Аль-Фатиху», а затем завернул в Хан Джафар, а оттуда направился на улицу Аль-Кади. Но вместо того, чтобы идти к себе домой, в квартал Ан-Нахасин, пересёк площадь и пошёл к Красным Воротам с унынием, волнением и испугом, избегая отцовской лавки. Он дрожал от страха перед отцом и представлял себе, что мог бы больше испугаться злого духа, предстань он сейчас перед ним, чем гневного крика отца. Муки его удваивались, ибо отец никогда не довольствовался лишь строгими приказаниями, но ещё к тому же всячески препятствовал его играм и развлечениям, по которым мальчик так тосковал. И если он искренне подчинялся его требованиям, то всё своё свободное время проводил сидя, скрестив ноги и сложив руки, так как был не в силах слушаться навязываемую ему жестокую волю, и украдкой играл за спиной у отца, всякий раз, когда хотел – дома ли, на улице ли. Отец же не ведал о том, пока ему не доносил кто-либо из домашних, когда тем надоедала неумеренность мальчишки. Однажды он поднялся по лестнице и добрался до соловьиных гнёзд и жасмина на самой крыше. Его заметила мать, когда он находился прямо-таки между небом и землёй, и в ужасе стала кричать, пока не вынудила его спуститься вниз. Она испугалась за последствия этой опасной забавы даже больше, нежели гнева его отца, и потому закричала. И тут же отец позвал к себе Камаля и приказал ему вытянуть ноги, а затем отколотил своей палкой, не обращая никакого внимания на крики мальчика, наполнившие весь дом. Когда Камаль выходил из комнаты, то хромал. В гостиной он обнаружил братьев и сестёр, которые надрывались от смеха, за исключением Хадиджы, которая приняла его в свои объятия и прошептала ему на ухо: «Ты заслуживаешь этого… Как ты достанешь до соловьёв и упрёшься в небо? Думал, что ты – дирижабль и умеешь летать?!!» Но его мать выгораживала его не только из-за опасных игр: она позволяла ему играть в любую невинную игру, какую душе было угодно.








