355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Семенова » Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго... » Текст книги (страница 26)
Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:25

Текст книги "Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго..."


Автор книги: Ольга Семенова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 85 страниц)

Нежно целуй моих девочек: Кузю и Ильича. Кузя пусть слушается, а то подарков не привезу и высеку, хотя она уже и засл. арт. респ.


Отпиши про все новости. Без тебя – во всех смыслах – жестоко скучаю. Всем привет и салюты. А моя тебе нежность и желание.



Конец 1960-х (без даты)

Письмо жене и дочкам из Калининграда

Здравствуйте, мои дорогие!


Перед тем как схилять на косу, где сосны, дюны и снежные завалы, – пишу вам несколько строк. Да, Каточка, ты будешь очень смеяться, но сегодня утром здесь объявился – ты угадала – Лапин *.


Под дверь моего номера была подсунута записка: «Прибыл, жду указаний, “Зоркий”». Но он уехал на концерт в Прейсиш Эйлау, а я уматываю сегодня в 12 часов на милицейской машине с редактором газеты Авдеевым.


Вчера ходил по здешней тюрьме – смотрел ее на предмет романа, т.к. раньше здесь была тюрьма гестапо. Те места, где стояли у фашистов пулеметы, на углах всех пяти этажей, – у них пустые места, заколоченные тесом.


Я видел двух приговоренных к смерти. Один молодой, в полосатом, стрижен – ходит по камере – изнасиловал 12-летнюю девочку, второй – желтый, обросший – лежит на нарах, не движется, только глазом поводит, когда открывают глазок, – убил жену, разрезал ее и замуровал в стену из-за ревности.


А насильник ходит быстро, здоров, брит, на нарах лежит книга (очень толстая, раскрыта на середине).


В камере 4 женщины, молоденькие, хохочут, веселятся – две воровки (2 года), две растратчицы (8 лет). Девки хорошенькие, модно причесанные, красиво одетые. Все бы ничего – только решетки.


Иголку у надзирательницы просят – та не дает, не положено. Бабе не дают иголку – символ женской камеры в тюрьме.


Так-то вот. Смеются почти во всех камерах, беззаботно играют в домино, бабы шьют мешки для атлантического флота.


Меня заперли по моей просьбе в камеру смертников – я там был минут пять. Это страшно и очень просто.


Засим – целую вас, мои нежные, дверей не отпирать, улицу переходить при зеленом свете, ночью не ходить. Ужасно я об вас беспокоюсь.


* Эстрадный артист из Ташкента, хороший знакомый Юлиана Семенова.



Конец 1960-х

Венгрия

Открытка

Раскосые мой!

(й – не считать кратким, это помарка!) Отправляю вам писульку в Ольгин день – авось, выйдет 1-го придет ко 2-му.


Целую вас всех. Тут холодно, пусть и тихо. Пробую писать. Со мной что-то случилось – не пишется.


Ваш Папанин.

Конец 1960-х

Венгрия

Здравствуйте мои золотые!

Вот я и кончил работу. Переехал из Леаньфалу, из деревни, снова в Будапешт. А завтра, а вернее даже сегодня ночью буду охотиться у охотника Кальмана, про которого я написал стихи.


Я тут написал несколько длинных, глуповато-нерифмованных стихов. Смертельно хочу домой. Я так понимаю Алексея Толстого, который рвался в Россию после трех лет эмиграции. Я бы, конечно, не выдержал больше трех месяцев – или спился бы, или пустил себе пулю в височную область черепа.


Послезавтра я вылетаю к вам и очень хочу долететь и увидеть вас – кругло-раскосо-голубоглазых. А письмишко пускаю наперегонки с собой.


Целую вас, мои нежные люди.


Повесть вышла объемом в 120—140 страниц за семь дней. Былые темпы. Слава богу. А я уж стал подумывать о творческой импотенции.


Нет! Есть еще порох в пороховницах! Зато узнал полную меру бессонницы. Сплю три-четыре часа с двумя таблетками ноксерона.


Только Астрахань и Кирсанов могут привести меня в порядок. В принципе я должен был бы здесь жить до конца сентября. Но я сделал все и теперь рвусь к вам. И целую вас еще раз. И иду покупать подарок Дуньке.

Пока.


Юлиан Семенов.

По-венгерски меня зовут Дьюла.



19 марта 1969 года

Открытка из Японии

Дорогие мои девочки! Целую вас всех нежно, очень о вас скучаю. Просто-таки очень! Позванивайте Игорю в «Правду», дабы он мне передавал о вас – как вы без меня. Целую вас, дай вам Бог счастья.


Ваш Семенов-Сан.

Март 1969 года Токио,

Гранд-отель

Здравствуйте, мои родные.

Поскольку в этой машинке нет восклицательного знака или попросту я его не нашел, – обращаюсь к вам шепотом, без восклицаний. Хотя, не скрою, восклицать есть все основания: впечатления в первый же день, при самом беглом осмотре Токио – громадные.


«Хайвей», наподобие американских, громадные скорости, посадка на аэродром, стиснутый со всех сторон мощными, марсианского типа, промышленными комплексами, архитектоника, причудливо, но в то же время органично вместившая в себя модернизм Корбюзье, размах Лос-Анджелеса, антику Японии, динамизм второй половины двадцатого века.


В чем-то этот город похож – неожиданно для меня – на Сочи. Но это только по вечнозелености деревьев и по постоянному ощущению близкого моря-окияна.


Только что вернулся из нашего корпункта: там настоящая Япония – и дом, и камин, и телевизор, и хрупкость стен, которые на самом деле сугубо каменные и отнюдь не хрупкие. А в окно моего «Токио Гранд-отеля» лезут тридцать семь этажей неонового безразличия.


Живу я рядом с Парламентом, МИДом и резиденцией Премьер-министра, то есть в самом центре.


Встретил здесь Суламифь Петровну Мессерер: завтра иду к ней на занятия – она тут ставит спектакли, это уже очень интересно – совмещение русской балетной школы с японским традиционализмом.


Мессерер потрясает тут всех знанием слов типа мысок, пятка, стопа. Никому другому, кроме нее, эти слова не потребны, а она без них – безоружна.


Девочки мои дорогие, я вас целую и желаю вам счастья. Дай вам Бог всего самого хорошего.


Ваш (поелику ручку забыл, не подписуюсь).



22 апреля 1969 года

Телеграмма

Люблю и целую, родные девочки. Улетаю через Сидней в Новую Гвинею и скоро вернусь домой. Ваш Борода. Скучающий, любящий вас.



6 мая 1969 года

Плыву из Сингапура домой через Японию. Скучаю. Люблю. Пишу. Привет всем.


Юлиан Семенов.

Начало 1970-х

Из Чехословакии


Е.С. Семеновой

Здравствуй, Каток!


Живя жизнью схимника, подвигнувшего себя добровольно-принудительному отказу от возлияний в честь Бахуса, я обнаружил массу интересного в самом себе, а именно: стало болеть сердце, щемить печень и т.д. – т.е. все приходит, видимо, от тюремно-курортного режима в некоторый порядок.


Вкупе с этим начинает работать череп, и, не сердись, душа моя, в плане отнюдь не лакировочном, но в критико-реалистическом. Уехал я под впечатлением разговоров о Дуняшке.


Я ее бесконечно люблю, так же как и все мы, и поэтому ее будущее, – а оно очень уже близко – зависит от нас и только от нас.


Посему, еще раз соотнеся свои соображения с теорией последовательности и заранее попросив у тебя прощения за то, что, вероятно, ты назовешь брюзжанием, я приступаю к изложению своих постулатов:


1. 7.00. Дуня просыпается. Что она ОБЯЗАНА делать? Зарядку. Кто должен ее поставить на этот путь? Мелочь – но эта мелочь станет для нее через три – семь лет фундаментом ее бытия, т.е. организованностью, традицией.


Каток, ничто так не спасает молодых людей – особенно девушек типа Дуньки – крайне впечатлительных, умных, хорошеньких, ранимых, сложных, как организация домашних традиций, порядок бытия.


2. Кто обязан воспитывать в ней, как в будущей женщине, Поря док Домашнего Бытия? Не Багаля, это уж точно.


Каточек, не сердись, но лучше сломать себя в мелочах сейчас, чем потом смотреть, как Дуня будет уходить все дальше и дальше. А это не только она будет уходить, а часть твоего и моего, без чего мы сразу станем очень старыми, и эта ранняя старость положит определенную печать истого истеризма на Ольгу.


3. Я не имею права давать тебе рецептов, хотя бы потому, что очень люблю их давать. Но, видимо, ты и я обязаны, если мы не хотим через 35 лет стать для Дунечки Ноздриной и Ляндресом, взорвать изнутри самих себя – и в плане наших взаимоотношений (называй это ненавистной тебе формальной показухой, как хочешь!), и в плане моего статуса, хотя мне легче, ибо при всем при том я ЗРИМО вкалываю для Дуни, она видит мой труд, и это передает то ли уважение, то ли страх – по отношению ко мне.


Тебе, Кате-ринушка, должно сломить себя в плане организации самой себя (пусть даже это будет омерзительная тебе видимость организации).


Зарядку она должна делать вместе с тобой. Завтрак она должна готовить сама. Она должна радоваться возможности быть с тобой, помогая тебе мыть клозет, – следовательно, ты должна на ее глазах ЗАНЯТЬ СЕБЯ делами: их у тебя очень много (и мой архив, и мои дела, и дом, и дача).


Любят сильных – особенно дети, которые ищут защиты. Они хвастуны, им надо хвастаться материальными доблестями матери или отца. Иначе – идет достоевщина, комплексы и т.д.


Еще допишу – не думай. Иду купаться. Целую тебя, дай вам всем Господь.


Не сердись.



20 января 1972 года

Испания

Е.С. Семеновой и дочкам

Любимые мои дружочки!


(Написал слово «любимые» и долго думал, не ошибся ли я – надо писать «люмибые» или «любимые» – проклятье долгого неупотребления родного языка).


Глупо, конечно, начинать писать со скобок. Пишу неровно. Трясет самолет над океаном. Я ужасно по вас по всем соскучился и даже не могу выделить – по кому особливо. И по Теге, и по молодой Тегочке и по не любящей меня missis Olga.


Как гово рится, «Господь не выдаст, свинья не съест», и я долечу (knock wood) * завтра домой, а мое письмецо это начнет свою дорогу через всячес кие и ............ е цензуры к вам домой, и, быть может, вместе его и по читаем.


Я вас, дурашек, люблю, а среди вас есть только один чело век, который меня – взаимно – да. Остальные – так... терпят. Вот уже и жаловаться начал. Формула условного рефлекса на многочис ленные мои приезды. И без вас жизни у меня нет, не было и не бу дет.


Целую вас, любимые мои, нежные люди.


* Постучи по дереву (англ.)

30 мая 1973 года

Е.С. Семеновой и дочкам

Каток, Дунька, Олечка!


Поклон вам с Адриатики! Живу на острове, в доме Младена Мудрони, отправил вам два письма, но лишь потом понял, что отправил их не «авиа» и не «международно», а посему не убежден, что они дойдут до вас. О том, как здесь интересно, оливково-красиво, – не напишешь сразу – должно отстояться!


Пришлите мне телеграмму – как у вас дела. Волнуюсь очень. Пишу, как проклятый.


При свечах – электричества у Мудрони – Бакареллы пока нет. Ваше фото – у меня на столе. Набрал массу интересного материала, теперь роман должен выйти.


Буду к 20-му, как и обещал, если только на здешних серпантинах не отлетит колесо. Здесь надо мной смеются: вино здесь пьют вместо воды, чая и кофе, а я хлещу «сладку воду», т.е. воду из-под крана. Хорошо!


Целую вас всех нежно.


Пишите. Телеграфируйте! Жду сообщений о Дунькином экзамене в школе.



Начало 1970-х

Е.С. Семеновой

Тегочка, любовь моя!


Может быть, от того, что я чувствую себя больным и виден мне далекий мой кончик, и хотя я верю в свой метемпсихоз, но вы-то у меня вне метемпсихоза, и за вас, и за тебя я все время ужасно трево– жусь, и оттого любовь моя к тебе так неприкаянна и тревожна.


Ты, верно, вправе искать другую любовь – ту, которая бы точно отвечала твоим схемам и видениям, но, видимо, это невозможно, оттого что каждый из нас двоих мучительно и прекрасно и трагично проник друг в друга.


Диффузия любви – химия и физика, будь они неладны, объясняют тем не менее нас с тобой для меня точнее «Любовных свя– зей» и «Декамерона» и «Графа Нулина».


Диффузия любви – это очень точно, хотя и не выстрадано, а сразу увидено мною, когда я, выпив немного коньяку, в тоске стал писать тебе эту письменцию. А еще я прочитал стихи Межирова в старом «Октябре», за 1956 год.


Он писал там:


Я по утрам ищу твои следы,

Неяркую помаду на окурке,

От мандарина сморщенные шкурки

И полглотка недопитой воды.


И страшно мне, что я тебя забуду,

Что вспоминать не буду никогда,

Твои следы видны везде и всюду,

И только нет в душе моей следа...


И как мне стало нежно потому, что после самых наших мерзких и никчемных ссор, остававшись один на один с собою, я вспоминаю не то гадкое, с чем мы, порой, расстаемся, или, еще хуже, встречаемся, а с памятью о тебе, которая всегда во мне, во всей моей шальной и – наверное – ужасно непутевой жизни.


Но ты – моя баррикада и молитва, и спасение, потому что, подобно диффузии, исчерпывающе страшно и точно понятие «эталон». Всякое понятие, рожденное революцией техники, особо точно в сфере интеллектуальной, а еще более точно в нашей сфере любви. «В сфере любви» – это, конечно, ужасно, но наверняка очень точно.


Тегочка, наверное, я виноват в том, что меня таким создал Бог, и, наверное, я не смею требовать, чтобы ты была иной, чем Господь тебя создал. Но если мужчиной не нужно становиться: жизнь сама подведет тебя к этому, то Женщиной стать должно, ибо женственность – прежде всего милосердие.


Мужеству нельзя выучить – к нему подводит безжалостная система жизни, а милосердию учат – в обстановке войны особенно – за три месяца.


Я не прошу о многом. Страх – явление распространенное и типическое, он гнетет и калечит, и я не очень-то боюсь страха.


Но я боюсь твоей слепой казачьей ярости, я боюсь, что ты теряешь себя во мне, и не остается в тебе моих следов, когда я понимаю или смутно чувствую, что боюсь тебя: боюсь по-глупому и мстительно и сладостно – и когда сижу с друзьями в кабаке, и когда сижу, беседуя, с женщиной, и совсем не хочу ее, зная твое над всеми ними во мне превосходство, но – все равно боюсь, и боюсь прийти домой под утро, не обзванивая тебя с предупреждением, что я задержался в Малом Совнаркоме или на проводах Макмиллана в Егупец: и это, Тега, ужасно.


К концу пути нельзя не впасть, как в ересь, в мучительную простоту – это Пастернак. Мне не хочется ничего придумывать, да ты знаешь, к тому же, что я не умею врать. Стихи Евтушенко оттого длинны и чрезмерны, что он выговаривается – подминая комплекс молчания под себя.


Ты знаешь, что я хочу, что я могу и что я умею. Ты знаешь и то, что и как я делаю. Ты обязана, Тегочка, стать над тем в себе обычно бабьим, что разделяет нас, как Берлин.


Ты должна быть стеной, на которую я могу безбоязненно опираться, но не стеной, к которой я обязан завороженно брести, подавленный ее изначально-могучим существованием.


(Я отчего-то подумал, как ты легко, со свойственным тебе логиз-мом, можешь разбить каждую мою строчку, но я ведь пишу не думая, а моментально чувствуя то, что мелькает за полпорядка передо мною.)


Катечка! Есть в мире самые тяжелые проблемы.


Это:


Человек Х и его взаимоотношения с ним же, с Х-ом.

Человек Х и его взаимоотношения с обществом.

Человек Х и его взаимоотношения с Любовью.


Эти проблемы страшнее и важнее всей суетности увлечений, помыслов и надежд.


При этом Любовь человека Х должна скорбеть и думать только о тех двух противоречиях, которые упомянуты мною первыми. Все, что ниже, – я даже не включил в серьезную схему противоречивых раздумий.


Я становлюсь на себя во имя вас и тебя. Стань чуть-чуть на себя во имя меня, которому не всегда так смешливо – весело – самоуверенно, как это кажется.


Я написал абракадабру. Прости меня за нее. Я тебя люблю.



1974 год

Е.С. Семеновой

Катя,


И все-таки, видимо, пришла пора подвести кое-какие итоги. Точнее говоря – сформулировать наши позиции, кои неизменны и постоянны – и у меня и у тебя.


1. Люди мы по характерам совершенно разные, точнее – диаметрально противоположные друг другу. Во всем. Или почти во всем.


2. Такого рода союз разностей возможен в тех случаях, если:


а. Он любит ее так, что готов отречься от своего «я».

б. Она любит его так, что готова отречься от своего «я».

в. Он любит ее, и принимает ее «я» таким, каково оно есть.

г. То же – она.

д. Он, зная определенную сумму ее «я», которое его раздражает, обижает, унижает, страшит, – во имя карьеры или предстоящего наследства – идет на игру, стараясь не наступать «ей» на больные мозоли.

е. То же – она.

ж. Он так вышколен дисциплиной жизни, что закрывает глаза на все – только б дали спокойно существовать.


3. То же – она.

(есть еще сотня вариантов допустимостей, но все это, конечно, ерунда: любовь и семейные отношения логике не подвластны).


з. …Твоя ревность и твои бесконечные сцены всегда будут выгля деть гадко. Тебе больно это слышать? Мне также больно, чудовищ но больно то, что ты не хочешь понять, как мне трудно.


Вообще трудно. Я не знаю – что писать и как писать, поэтому я не могу сидеть на месте, мечусь, звоню, езжу, ищу для себя выход.


Если бы ты любила меня, то есть если бы ты «настроилась» на меня, ты не могла бы не понять этого, ибо ты умная женщина. «Я» тебя во всей нашей структуре не интересую.


Тебя интересует собственная персона – не оскорбили ли, сказав тебе что-то, посмотрев так-то, усмехнувшись на что-то.


Тебе нужно, чтобы тебя все время «утверждали» со стороны: сама ты утверждаться – дисциплиной, разумом, ответственностью – не хочешь, ибо это трудно и утомительно, и, действительно, это заставляет человека все время быть в состоянии постоянного напряжения.


Конечно же плыть по течению и уповать на случай, на других, на рок и судьбу – всегда легче. Легче, если бы не наши дети.


4. Это, в конечном счете, сейчас самое главное. Даже не дети, а дитя – Дунечка. Ольге я пока нужен, как особь, зарабатывающая на пропитание и обеспечивающая чистый воздух. Дунечке же я нужен как «фактор дисциплины», как гарант ее занятиям живописью, как человек, который должен ее вывести на какую-то дорогу в этом жестоком мире, который таланты умеет пережевывать и сплевывать.


Однако она в период наших скандалов, которые никто из нас не считает нужным от нее скрывать, делается неуправляемой.


Со мной – во всяком случае. Ее совет мне – «уезжай куда-нибудь» был бы легко выполним, если бы я не был самим собой, если бы я не думал постоянно – как у нее сложится дальнейшая жизнь, а это, видимо, определится в течение ближайших двух-трех лет.


Итак, как же быть, Катя? Я становлюсь совсем неуправляемым, когда меня подозревают или обвиняют в том, чего нет. Вообще-то, лучший способ толкнуть человека на путь преступный – это обвинить его в несуществующем преступлении.


Ты другой стать не можешь – категория семейной дисциплины тебе неведома, ты человек крайнос– тей – или поцелуи, или ссора и ледяной дом. Что же нам делать? Я не знаю. Мне очень плохо, Катя.


Решай сама, как быть. Так, как есть, – дальше нельзя. Но я пишу и понимаю, что ничего не изменится, ибо я привык полагаться на себя, во всем – на себя.

Что делать, Катя?



1974 год

Катя!

Наши отношения, по-моему, зашли в тупик. Было бы глупо и неразумно начинать ретроспективный анализ причин, породивших этот тупик: мы завязнем в этой нудной работе – я стану вспоминать Архипку, ты – Нонну, я – коктебельский мордобой, ты – Яну, я – «мне без тебя было спокойней» (это после Вьетнама), ты – письмо Анжелы и т.д. и т.д.


Ты станешь говорить о моем хамстве, а я – о твоей постоянной ревности, ты – о моих товарищах, чересчур многочисленных и разномастных, я – о твоей нелюбви к людям, о твоем нежелании понять, что каждый человек создан по-своему: из добермана никогда не выйдет борзая.


Проблема «постели», которая претерпела в наших отношениях также известный генезис (от «без постели у нас все кончается» – беседа в машине во время пасторальной поездки по Бугровскому шоссе, до «мне это абсолютно не нужно» – во время последних разговоров, но теперь, как я понял, ты снова возвращаешься к прежней точке зрения), остается проблемой не только потому, что я за эти годы несколько устал.


Дело заключается в том, что в подоплеке понятия «мужчина» лежит понятие «мужество». Я не очень трусливый человек и в общем-то ничего не боюсь, но я ужасно, трусливо боюсь поздороваться с Беллой Ахмадулиной на дорожке на Пахре, опасаясь, что из калитки это можешь увидеть ты.


Я ужасно трусливо боюсь, что ты не ответишь Майке Кармен – жене моего друга.


Я боюсь и в городе остановиться и поговорить с кем-то из знакомых женщин – то и дело оглядываюсь, как подпольщик, затравленный преследованием.


Если ты постараешься быть объективной, то ты вспомнишь, что особенно нам было хорошо, когда я возвращался из поездок – особенно длительных: я забывал свой страх перед тобой.


Следовательно – если зрить в корень «мужеству», мужчине страх вообще, а перед любимой женщиной тем более, – невозможен.


Любить – боясь, могут только дети, да и то не всегда. Я не силен в физиологии, но скандал из-за дерьма, или страх, или постоянная, глупая и беспочвенная ревность могут отвратить мужчину от женщины – навсегда.


Это не предположение – я в это верю, я это чувствую на себе: после скандала я с огромным трудом вхожу в прежнюю колею, да и то – не совсем, говоря откровенно.


Незачем это мое верование анализировать: опять-таки мы придем к варианту Семушки и Лили – «а помнишь, в 1952 году я купила цветы тете Двойре на кладбище, а ты потерял зубную щетку…». Это глупо, потому как нецелесообразно.


Посему давай подумаем, как быть дальше. Сейчас есть только две возможности. Первая – развод. Вторая – сохранение статус-кво – я живу на даче, ты – в Москве. Реши ты, как это тебе больше подходит.


Ты знаешь, что до тех пор, пока мне платят деньги, ты будешь обеспечена.


Пытаться нам еще разговаривать, выяснять отношения – неразумно. Ты – человек устойчивых концепций: кого не любишь – так не любишь (чтобы изменить твою ненависть к Ляльке Энгельгардт, которой ты запрещала приходить с Васей * к нам в дом, потребовалось года два, если мне не изменяет память).


Я тоже довольно твердо – особенно если я принял решение – стою на своих позициях. Просил бы не втягивать девочек в эту нашу кашу: я прошу тебя об этом, потому что моя мать воспитывала (вернее – старалась воспитывать) нелюбовь к отцу, а что из этого старания вышло, ты можешь наблюдать и сейчас.


Занятно, я пишу тебе эту записочку и тщательно обдумываю формулировки, потому что знаю, что ты будешь относиться к этому «сочинению» как к документу.


И я прав, потому что к моим стишатам ты относишься лишь как к документу, связанному с моими отношениями либо с «венгерской художницей», либо с немками («ну пойдем скорей с тобою на роскошный белый зунд»).


Кстати говоря, что касаемо Бунина, так его жена не умерла – она прожила вместе с ним более сорока лет – об этом есть в «Н. мире», можешь меня перепроверить; а «Жизнь Арсеньева» – это повесть Бунина, и в ней он волен распоряжаться чувствами и жизнями своих героев: этого у писателя не может отнять никто, никогда и нигде. Даже у такого писателишки, каковым я считаю себя.


Я не верю, что мы, поговорив сейчас в сотый раз, придем к какому-то действительному соглашению. Время – лекарь, да и потом, все познается в сравнении. Посмотри людей – не моих друзей, не меня; может быть, тебе действительно очень уж скучно и неинтересно со мной.


Произошел парадокс: когда мы встретились, я был лаборантом по афганскому языку, я был говоруном, который весь был наружу.


Писательство – даже мое предполагает уход в самого себя, и суетность окружающая нам бесконечно мешает.


Я-то полагал, что для тебя интересно теперь то, что я тщусь писать, и ты за этим всем видишь меня. Беседа за вечерним чаем в кругу домашних интересна и возможна, лишь когда не обязательна, и ты знаешь, что не должен делиться с ближними по обязанности – это может быть только само собой разумеющимся.


Впрочем, я сам начинаю вдаваться в дебри объяснений, а это ни к чему. Пожалуйста, передай Тате, что из двух альтернатив кажется тебе более приемлемой на сегодня.


* Артист Ливанов.

1975 год

Письмо дочке Дарье *


Дорогая старуха, салуд!


Отринутый по наущению астральных сил отец бьет тебе челом!


Перед командировкой хотел бы с тобой поговорить кое о чем, и поскольку ты веришь лишь себе и мнение другого (или других) для тебя ничего не значит, пока ты сама не убедишься (я стал запоминать твои слова как Багаля – хм-хм!), я – не в порядке переубеждения, а лишь в плане соразмышления, – предлагаю тебе пораскинуть мозгами вместе со мной. Итак, мы начинаем.


1. Прежде чем слепо верить, следует узнать (не Сенека и не Пла– тон. Семенов).


2. Юра Холодов ** посвятил проблеме телепатии и парапсихологии многие годы жизни, и люди, одаренные непознанным даром ясновидения, футурологии или ретроспектологии (этим даром обладал Алексей Толстой, кстати говоря, и Юрий Тынянов), изучены им и систематизированы достаточно серьезно и всеохватно.


3. Тамары, ворожеи районного масштаба с навыками торгового работника, в его списках нет, ибо он – наука, не отдел борьбы с хищениями соц. собственности. Впрочем, и ОБХСС сейчас переходит к научным методам изобличения жульничества – во всех его проявлениях.


4. Результаты многомесячных тамариных «трудов» оказались фикцией, а лишиться маминого доверия – значит для нее лишиться серьезного приработка, и вот в ход пускают тебя: ты отказываешься от встреч со мной.


5. Сие – от торгового расчета, но не от ясновидения. Сие от практического знания «предмета» – сиречь, меня. Ты для меня не просто дочь, не просто любимый человечек. Не просто талантливый живописец.


Ты для меня – нечто большее. Ты становишься в руках Тамары (которая напоминает мне Распутина) «воротком», воровским ломиком, которым хотят открыть мою «дверь».


Глупо это и подло, а тебе, дурачок мой маленький, не пешкой быть в руках одержимой нездоровыми инстинктами торговки, а Дунечкой, Дашей Семеновой, то есть человеком думающим, а не марионеткой в чужих торговых руках: что хорошо в театре Образцова, то дурно в жизни.


6. Как-то раз я сказал тебе, что порой чувствую тяжесть и за рулем ехать не могу – останавливаюсь, и сказал тебе про ворожбу Распутина женского рода.


Ты мне сказала тогда, что это ерунда, глупость – словом, солгала мне, и я знал, что ты мне лжешь, это не было формой проверки твоей честности. Это было для меня «взвешиванием» весомости Тамары для тебя: я всегда старался относиться к тебе как к взрослому человеку.


Как к другу моему, считая, что этот аванс в шестнадцать лет будет правильно тобою понят. Я ошибся.


В 16 лет надо, видимо, не бояться повторить человеку, что 2 х 2 = 4. Вот я и решил сделать это в письме.


7. Как ты понимаешь, никогда не поздно сделать так, чтобы тамариной ноги в вашем доме не было. Но я рассчитываю на твой здравый ум, я рассчитываю, что мое письмо поможет тебе сопоставить факты, сделать выводы и принять решение – кому верить, а кому – нет; понять – кто твой истинный друг, а кто твой жестокий недруг.


8. Детям не дано судить родителей. Я судил. Теперь каюсь. Вина здесь, однако, двуединая, двухнаправленная, но прошлое, видимо, неподсудно – о будущем думать надо. По-моему, тебе надо – как это говорят в международной политике – «сделать шаг в сторону».


Ни мама, ни я не вправе искать в тебе судию своим поступкам. Ибо судейство предполагает право задавать любой вопрос, а дети-то разве могут? Дано ли им это с точки морали?


9. Недостойно повторять, что я – рядом с тобой, хоть и нет меня рядом. Я очень боюсь ранить тебя жалостью, поджидать у входа в училище и т.д.


Звонки домой тоже нецелесообразны, ибо не всегда меня соединяют с тобой. Ты должна, Дуняша, быть мостом между мною и Олечкой: не моя вина (беда, быть может), что она так далека от меня.


Она, как ты помнишь, хотела быть рядом со мной, когда надо было вносить ее в болгарское Черное море, тогда она прижималась ко мне и требовала «еще и еще купача».


Но чтобы она имела эту возможность «купача», мне надо было очень много работать, а работа моя – в общении с человецами, во вбирании впечатлений, в поездках постоянных, в постоянном раздумии, к а к написать: ты это делаешь ночью, и это не очень здорово, а ежели мне это делать ночью, то ни днем я Олечке времени б уделить не смог – разбитость она и есть разбитость, ни шататься по людям, редакциям, студиям, издательствам я бы тоже не смог, а как тогда жить?


Квартира и мебели в нее стоили нам 4/5 гонорара за «17 мгновений весны» – сие правда. Роман «Альтернатива», напечатанный в «Дружбе народов», дал 5,5 тысячи рублей – другие пишут такие романы год-два, я издыхаю над машинкой месяц.


Разговоры о моей «скупости» – недостойны, и я не стану говорить об этом, но постарайся вспомнить наше летнее путешествие: я планирую время, в которое предстоит жить и работать, и я – в отличие от мамы, знаю ему цену, его протяженность и меру его прочности.


10. Нет ничего разнузданнее и отвратительнее для меня, чем «те ория опустирукавательства», говоря иначе: «ну и пусть будет что бу дет», а то и этого гаже: «чем хуже, тем лучше».


Человек создан для того, чтобы оставлять о себе память: мыслью, добром, творчеством, злодейством (вариант Нерона и Калигулы нельзя сбрасывать со сче тов), поиском истины. Иногда наступает кризис, и к этому кризису надо отнестись со спокойным разумением.


Кризис этот, как правило, наступает либо в результате переутомления, когда многое достигнуто, а отсчет был начат с нуля, и осталась на колючей проволоке кожа, и сидят в сердце осколки и память кровоточит, либо – и это плохо, – когда человек начинает комплецировать, имея для этого досуг и возможность, а возможность – отсутствие необходимости думать о хлебе насущном для детей, отсутствие интереса вообще, творческого – особенно.


Не проецируй это на маму – проецируй – как это ни жестоко я пишу – на себя. В том, что мама лишена интереса творческого, повинны многие, а я, видимо, больше остальных, ибо не смог настоять на выявлении маминой одаренности, – а она человек, бесспорно, одаренный.


Сменяемость условий – вещь сложная. Мама убеждена, что если бы она воспитывалась в доме у Лелечки ***, где требовали, то она смогла бы.


11. Смешно пытаться сделать из себя авторитет. Признание того или иного человека авторитетом для себя – вещь во многом непознанная.


Это подобно тем неразгаданным еще «генам лидерства», которые заложены в том или ином человеке: сие ныне дискуссиям не подвержено. Обидно ли, когда авторитетом становится кассир, раскладывающий карты и ворожащий над чужими вещами? Да. Обидно. И – страшновато. Не за себя, естественно. За тебя.


12. Ты не пугаешься слова. Это хорошо. Но я помню, как ты испугалась, когда у нас с тобой, где-то в Провансе, километрах в ста от Марселя, на маленькой дороге отлетело колесо, и денег было в обрез, и жилья окрест не было.


Тогда – я помню – ты помогала мне изо всех сил, как истый друг, как маленький товарищ. Эти минуты для меня были одними из самых дорогих за всю нашу поездку. Неужели, думаю я сейчас, когда ты перестала звонить мне, тебе понадобится допинг страха за что-то, чтобы ты снова стала видеть меня, и бывать со мной, и слушать мои сочинения?!


Может быть, не ждать этого стимула к такого рода желанию, а самой создать образ этого импульса, который позволит тебе вновь бывать со мною?!


Письмо это – путаное, и ты не сердись на меня за него. Много я не написал и не смогу написать никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache