Текст книги "Распутин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 74 (всего у книги 81 страниц)
XLII
ОТВЕТ ХРИСТА
Над тихим, серым, покорно прижавшимся к земле Окшинском снова в перезвоне нежном жемчужных капелей – люли-люли-лель-лель… – засияла кроткая, бледная, нежная северная весна. На пригреве около старых церковок уже просыхало, и изможденная, оборванная детвора бегала там, радуясь солнцу и еще чему-то, что пело в маленьких сердцах так, как над первыми проталинами пели в полях из синевы неба жаворонки… А в сумерках, когда над черной лесной пустыней ярко горела зеленая Вечерняя Звезда, в темном небе стремительно неслись с шелковым шелестом крыльев на север с далекого юга стаи птицы перелетной, и реял уже в вышине незримый бекас, и журчали по обтаявшим опушкам краснобровые тетерева. И набухали потихоньку почки на старых кленах и липах монастырского кладбища, где лежали покойнички, и на нежных молоденьких березках, веселой толпой сбегавших по крутым откосам к вздувшейся Окше, и, невидимые, день и ночь звенели под последними сугробами веселые ручейки: люли-люли-лель-лель… Если бы не выцветшее кумачовое знамя с какими-то буквами, которое трепалось над загаженным губернаторским домом, да не эта страшная нищета во всем, можно было бы чувствовать себя в шестнадцатом веке…
Отец Феодор, изможденный строгим постом, длинными, волнующими службами Великой Седмицы и сегодняшним длительным торжеством светлой заутрени, бледный, но тихо-радостный, сидел у себя в садике и с наслаждением грелся на солнце. Пахло отходящей землей, навозом и свежим ветром полей. Под старыми развесистыми яблонями хлопотливо возились пестренькие, совершенно изголодавшиеся за зиму куры и, трепеща крылышками у своего скворешника на длинном сером шесте, журчал скворчик, птичка милая… А издали чрез поля от города несся ликующий красный звон…
Стоустая молва уже разнесла по народу весть об отце Феодоре, как о ярком и чистом светильнике перед алтарем Господнем, и у него не было теперь и минуты свободной: то службы в храме, то ответы на бесчисленные письма от людей незнаемых, то посетители отовсюду. Тем более ценил он эти минуты одиночества и покоя. Он знал, что каждую минуту жизнь может постучать в его двери, призывая его снова на подвиг, добровольно на себя приятый, и тяжкий, и благостный в одно и то же время. Взволнованной душой он чуял тайно какую-то весну в душах людских. Никогда не жался так народ к церкви, никогда не слышал он раньше столько потрясающих исповедей этих мятущихся, измученных душ и никогда так не служил он сам перед Господом, как теперь, точно поднимаемый этим тихим сиянием душ людских.
Отец Феодор умиленно отдыхал. А на длинном сером шесте, трепеща крылышками, журчал радостно скворчик, птичка милая, и бежали в голубом небе белые облака, и хрипели чайки над полыньями Окши… Сзади послышались знакомые шаркающие шаги, и отец Феодор обернулся.
– Ты что, Марфа? – спросил он недавно поступившую к нему новую домоправительницу – дочь Клавдия с какой-то миссией в Италию унеслась, – строгую, исхудавшую Марфу.
– Там Лидия Ивановна с Галочкой пришли, батюшка, похристосы-ваться… – тихо отвечала она. – Да Серафима Васильевна, да Гвоздевы господа… Да еще незнакомый какой-то. Я было не хотела пускать его, говорю, завтра, батюшка устал, а он говорит, дальний, проживать тут не может…
– Ну, ну… – сказал отец Феодор. – Ничего…
И тотчас же встав, он привычным жестом оправил волосы и легким шагом прошел в свой маленький домик, где в крошечном и бедном зальце кротко сияла лампада перед благостным ликом Спасителя, ярко цвела на окнах герань и весело пестрели на столе на большом деревянном блюде крашеные яички: алые, синие, коричневые, выкрашенные по старинному обычаю в луковой шелухе, желтенькие… Там в ожидании любимого пастыря сидели беленькие, точно уменьшившиеся в росте старички Гвоздевы, вся черная и строгая Серафима Васильевна в бедненьком, много раз чиненном платье, исхудавшая и после тогдашнего, в страшные минуты постигшего ее паралича косноязычная Лидия Ивановна, и строгая, худая, точно восковая вся Галочка. Их обеих увезла сюда из Москвы Марфа – уж очень там голодно да страшно было. А тут все же потише и посытее. А у самых дверей скромно сидел тихий, совсем больной Пацагирка, порченый человек. Он ездил говеть к преподобному Савве Нендинскому за Волгу, а на обратном пути заехал и к отцу Феодору, о котором услыхал на пути.
– Христосе воскресе… – с тихой радостью приветствовал своих гостей отец Феодор. – С праздником светлым…
– Воистину воскресе, батюшка… – поднимаясь, отвечали гости.
– Бо-бо-бо-бо… – торопливо залепетала Лидия Ивановна, и тотчас же от жалкого бессилия своего и Бог еще знает от чего налились на глазах ее крупные слезы.
И по старинному обычаю все они дали батюшке по яичку, и он выбрал каждому по яичку со стоявшего на столе деревянного блюда. А в дверях стояла уже Марфа и ласково и грустно смотрела на своих бывших хозяек, которые жили теперь в одной комнатке и не могли содержать ее, ибо средств у них не было никаких.
– Ну, садитесь, гости милые… – ласково сказал отец Феодор. – Садитесь.
– Бо-бо-бо-бо… – длинно и торопливо с исступленной мукой в глазах залопотала Лидия Ивановна. – Бо-бо-бо-бо…
– Мама говорит, что на Фоминой неделе день рождения папы, – перевела Галочка. – И она просит вас, батюшка, отслужить панихидку…
– Можно, можно, мне Марфа уже говорила… – отвечал отец Феодор. – А что, о Левушке все ничего не слышно?
В те страшные дни мальчик пропал без вести, и до сих пор все розыски не привели ни к чему.
– Нет, батюшка, пока ничего не слышно… – сказала Галочка. – Тот мальчик, о котором писали нам, не Левик…
– Бо-бо-бо-бо… – со слезами заторопилась Лидия Ивановна. – Бо-бо…
– Знаю, знаю, что больно… – сразу понял ее отец Феодор. – Но будем надеяться… Господь не без милости… Ну а вы, слышно, с радостью? – обратился он к Серафиме Васильевне.
– Да, батюшка. Евгений Иванович был так добр, что чрез Анфису Егоровну написал мне, что Володя мой был у него и что он здоров и благополучен… – отвечала Серафима Васильевна. – Поехал в Берлин… Да, кстати: Анфиса Егоровна просила вам низко кланяться. Очень она сожалеет, что не может похристосываться с вами: все ногами мучается…
– Я сам думаю навестить ее завтра… – сказал отец Феодор. – И ваш Ваня, слышал, нашелся? – обратился он к Гвоздевым.
Те оба так и расцвели.
– Слава Богу, батюшка. В Сербии оказался! – сказала Марья Ивановна, сияя всеми морщинками. – Все Евгений Иванович, милая душа, разузнал и нам написал, дай Бог ему здоровья… А теперь в Берлин Ваня едет. Пишет, что в советской торговой миссии нашлись какие-то знакомые, которые обещают ему выхлопотать возвращение в Россию… Уж вот было бы хорошо, вот хорошо, прямо и верить не смеем… Прямо точно воскресение из мертвых какое-то…
– Ну вот видите… – обратился отец Феодор к Лидии Ивановне. – Господь помог, и нашлись. А мы уже и не надеялись, говоря по совести… Так, Бог даст, найдется и ваш Левушка…
Но старался он не глядеть в эти исступленные глаза замученного животного, ибо непереносима была ему безмерная скорбь женщины этой. И Марфа вспомнила тихого черноголового мальчика и украдкой утерла глаза…
– А вы откуда будете? – спросил отец Феодор Пацагирку.
– Сам я, батюшка, самарский, а теперь ездил поговеть к старцу Евфимию… – отвечал тот, глухо кашляя. – А потом захотелось и вас повидать. Не взыщите, что побеспокоил…
– Что вы… Я рад добрым людям… Хорошо ли помолились?
– Хорошо, батюшка… – отвечал тот тихо. – А еще лучше то, что люди в себя начинают приходить помаленьку… Крепко настрадались уж все. Конечно, оно от себя, а все же жалко. Сколько времени бьются над великой вавилонской башней своей, сколько времени мучились счастье свое земное без Бога устроить, а нет, смешал Господь языки наши, и перестали мы понимать один другого, и разваливается башня наша все больше и больше.
– Это правда… – тихо согласился отец Феодор. – Это вы хорошо сказали.
– Да ведь и сам я в деле этом грешен, батюшка… – сказал Пацагирка, потупившись. – И я было пошел на постройку башни этой. Да спас Господь да добрые люди: вовремя одумался. И сколько людей теперь, батюшка, спохватились…
– А тут Грушка анадысь помолиться приезжала… ну, ента, горничная, у Попковых-то которая была… – тихо вставила Марфа. – А потом с камисаром каким-то все путалась да своих хозяев под расстрел подвела. Ох, и мучается же баба, ох, и мучается!.. Долго вот с ей батюшка разговаривал. И словно маленько обмякла, поутихла. А бывало, ржет кобыла у ворот, незнамо чему радуется. Вон он, нечистый-то, что с людьми изделать может!
– Дай Бог, дай Бог… – задумчиво повторял отец Феодор, отвечая на тайные думы свои. – Только обольщать себя надеждами не следует: долог еще и скорбен будет путь России, и не скоро придет спасение… Да… – улыбнулся он вдруг. – А я опять, как и на Рождестве, посылку от Николай Николаевича с продовольствием получил. И потребовал он от меня список, кому бы еще мог он послать подкрепление, и я…
– Так не вы ли это и нас вписали? – спросил Иван Николаевич, шамкая: крепко постарел старичок за последнее время. – И мы тоже получили. И мука, и сахар, и кофей, и сало американское… А мы-то голову ломали, как это он про нас вздумал… Ну спасибо вам, батюшка!
– Да я тут ни при чем. Его, доброго человека, благодарить надо… Ведь вот смотрите, какой путаник всю жизнь он был, а теперь как будто вот подменили его. И письмо такое ласковое и толковое. Ну только не напутать все-таки не мог: на конверте все как следует, а в письме вдруг именует меня отцом Николаем… Такой чудак!..
И когда, обласканные, гости ушли, в обители заблаговестили к вечерне. Отец Феодор оделся и вышел. В воздухе чуть посвежело, и тихим вечерним светом была исполнена оживающая земля, и важно, и задумчиво лился в вышине вечерний звон. Над обрывом толпился народ: река пошла! И отец Феодор остановился на минутку посмотреть веселый ледоход. Все вокруг в природе и зримо, и незримо ликовало, а ему вспомнилась супруга его милая, что так рано покинула его, и подвиг его трудный, но благостный, и все испытания пережитые, и почему-то подступили к горлу слезы, в то время как сердце бурно-радостно и свято пело одно: жить… жить… жить!
И никогда еще так тепло и проникновенно не служил он, как в эти тихие, золотые вечерние часы, когда внизу шумела льдами река в своих берегах, никогда, захваченный молитвенным энтузиазмом его, не пел так хор, никогда, кажется, не молились так поднявшимися душами умиленные люди… А в дальнем темном уголке, потупившись, стоял Евдоким Яковлевич и бродил беспокойной душой своей в загадочных далях жизни, точно ища чего и не находя. Сегодня на рассвете – после долгого-долгого перерыва – ему опять приснился удивительно радостный сон: был он во сне молод, и был сад цветущий вокруг, и пришла откуда-то Она,неизъяснимо прекрасная, сладостная, волшебная… И целый день ходил он сегодня, счастливый, под обаянием этого сна, его свежести, его радости и все думал, откуда приходит это? И зачем? И иногда тихонько плакала его душа, что все это кончилось навсегда и никогда больше не будет…
И когда после службы шел отец Феодор потихоньку домой, богомольцы ласково заговаривали с ним, и пел в вышине мирный и благостный вечерний звон, над рекой все толпились, радуясь, изголодавшиеся, уставшие душой люди, и набухали почки на старых деревьях монастырского парка… Но в душе его, незваная, непрошеная, поднялась вдруг знакомая боль-тоска. Что такое? Почему это поднялось в нем опять? Чего просит сердце?
В маленькие окна его зальца из-за цветущей герани кротко сияла догорающая за Мулинской Стражей заря, и так же кротко теплилась перед старинными образами лампадочка красного стекла. И освещала она кроткий лик Христов и книгу, которую он держал раскрытой в левой руке и по белым страницам которой черным узором старинной вязи было написано: «Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем…»
И, глядя на Спасителя, задумался отец Феодор.
«Бог есть любовь… – думал он проникновенно. – И пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем… Да, да, согласно сердце человеческое в извечном голоде своем на все, согласно оно страдать, согласно дать растоптать себя навеки, согласно даже на то, чтобы на любовь его ему ответили плевками. Так… И за себя я могу, и легко, простить всем и все. Но как же быть с теми, кто залил землю твою святую потоками крови, кто отверг с насмешкой и тебя, и братьев-людей, что истерзал душу и тело бедной Галочки? Тот, Алеша, в удивительной книге служителя твоего, решил бесповоротно: расстрелять. Так. Как будто на мгновение наше удивительное сердце находит в этом некоторое удовлетворение, но чрез мгновение уже постигает оно, что этот злодей-большевик вырос как раз из того замученного ребеночка, который, в грязном месте запертый, бил кулачонками в грудку свою и плакал Боженьке о страданиях своих, и отчаялся, и озлобился. Так значит же, что он сам прежде всего глубоко несчастен, значит, не расстрелять его надо, а приласкать, пожалеть, угреть… Так, великолепно, лучше и не придумаешь – но не мирится, не мирится сердце наше со страданиями Галочки, Тани и тысяч светлых девушек и детей, безвинно от злодеев пострадавших!..
«Господи, человек слаб, и не может он выбраться из того дремучего леса противоречий, в который загоняет его часто жизнь. Радостно покорный твоему велению любить, хотя бы ответили ему на это плевками в сердце, он хочет покровом любви своей прикрыть не только замученного ребеночка, не только милую Галочку и Таню, не только исстрадавшуюся Лидию Ивановну, не только несчастного зверя-большевика, но и маленькую мышку с блестящими глазками, которую сторожит кошка, и мушку крохотную, за которой гоняется паук, и всех, и вся… Сердце человеческое ненасытно в жестокости своей, – разреши же ему, Господи, быть ненасытным и в любви! Но – где же взять ему силы? Как примирить все? Ты молчишь, Господи? Но смотри: золотой ключ любви не размыкает страшной цепи вековых и кровавых противоречий…»
В небе затеплелись кроткие звезды. В остроге – знал отец Фео-дор – томились многие люди, и были среди них – он знал – смертники, у которых не завтра, так послезавтра на радостном весеннем рассвете их люди-братья отнимут жизнь. И хотя голодны были голодом любви сердца людские, но в то же время никак не могли они сбросить с себя вековечных цепей Зверя и мучились под этими теплыми кровлями маленького северного городка мукою тысячелетней. Что же делать, Господи? Как их спасти? – с тоской глубокой вопрошал отец Феодор Христа. И опять четко бросилась ему в глаз узорная вязь: «Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем…»
– Так это все-таки твой ответ? – тихо проговорил отец Феодор. – Принимаю, Господи, принимаю покорно, хотя и не постигаю…
Задумчивый, он прошел в свою маленькую спаленку, чтобы переодеться, но не успел он снять с вешалки старенькую рясу свою, как на пороге спаленки появилась Марфа.
– Там, батюшка, этот пришел… комиссар, что ли… ну, который из совета… тебя требовает… – сказала она.
– Какой комиссар? Что ему надо? – спросил отец Феодор.
– Не знаю, батюшка… Он у нас еще обыск два раза делал… И пьян-пьянешенек, еле на ногах стоит… Я было его прогоняла: иди, проспись, а он, как бык, ревет и никак не уходит, с тобой повидаться хочет…
Отец Феодор сразу встал.
– Ну пусти, ничего… – с подавленным вздохом проговорил он, и когда Марфа вышла, он поправил волосы и тихонько вышел в свое зальце.
Там у входной двери с шапкой в руках едва стоял Матвей, член чрезвычайки, бывший сторож школьный в Уланке, с лицом исковерканным и жалким до последней степени.
– Отец Феодор… батя… не погнушайся… – едва выговорил он. – Видишь: пришел…
– В чем дело, милый человек? – просто проговорил священник. Матвей только молча уставил на него свои пьяные, полные муки нестерпимой глаза, и по лицу его, серому, больному, потекли вдруг крупные слезы. И подняв свой грязный тяжелый кулак, он, глядя на священника, из всей силы вдруг начал колотить им себя в грудь. Отец Феодор сострадательно смотрел на него.
– Ну? Понял? – с воплем вдруг вырвалось у Матвея. – Понял? И больше никаких…
– Что, друг? Тяжело? – участливо спросил священник, дивясь и радуясь.
– У-у-у! – зарычал вдруг Матвей, исступленно крутя головой. – Силы моей нету… Понял?
И снова начал он бить себя в грудь в то время, как по землистому лику его из тяжелых глаз текли и текли слезы.
– Был на исповеди… – заговорил Матвей. – Каялся… Да нешто все выскажешь? Грабили… кровь проливали… Из-за чего? Хошь убей, вот, батя, меня теперь: не знаю! И больше никаких… Не знаю, и шабаш!.. Ну, награбил… в антамабиле езжу… сегодня индюка, разговлямшись, сожрали… повар готовил… вино всякое пили самого первого сорту… как, бывало, у Кузьмы Лукича… в школе… А… а… толков вот не получается!.. Нет спокою душе моей, и шабаш… И ни на чего мне богачество все это не нужно… Хошь, тебе все сичас же принесу? Хошь, ежели велишь, в Окшу брошу?.. И из-за дерьма, можно сказать, собачьего вот… дожил… Батя, – вдруг закричал он страшно. – Я руки на себя наложу, вот как! Все пустое, и нет мне, проклятому, спокою ни в чем… Понял? Батюшка, прости меня окаянного…
И вдруг со всего маха с рыданием бросился он в ноги священника, и весь в слезах целовал исступленно пол, и бился в него головой из всех сил, и выл истошным голосом, страшно и жалко.
– Батя… отец Феодор… святой человек… спаси ты… душу мою… окаянную…
И снова кудлатой головой бился он о половицы.
– Молюсь – не помогает, пью – не помогает… Батя, что же делать мне, проклятому, окаянному?.. Сними ты грех наш с меня великий… слезы чужие сними… кровь чужую неповинную смой… Батя, сил у меня нету… Вот как… Руки на себя наложу… И наложил бы да… там-то что? Потом-то? У-у-у-у…
Отец Феодор не препятствовал Матвею в муке его: пусть выговорится, пусть выплачется, пусть обмякнет в огнях покаяния.
– Батюшка, что молчишь? Нюжли же нет прощения мне? Говори, говори, батя… Что мне делать?!
– Я буду молиться… – сказал тихо священник. – И ты молись со мной…
И вместе с пьяным палачом он стал перед образом Спасителя и начал молиться. И когда почувствовал он, что Матвей немножко успокоился, он обернулся к нему, истово перекрестился и тихо, но значительно сказал:
– Господь видел муку твою и слезы твои. В них спасение твое. Иди немедля к своим товарищам и откажись пред ними от всех дел твоих. Но немедля, пока не остыла еще мука твоя. И все, что присвоил ты себе чужого, немедленно возврати тем, у кого взял, а не знаешь – первым попавшимся нищим раздай или даже хоть в Окшу брось. А потом, завтра, приходи опять ко мне, и поговорим, что мы дальше предпринять можем…
– Слушаю, батя… Все изделаю, как велишь… – покорно говорил Матвей, не подымая глаз. – И… держи меня, батя… Зверь я… сорвусь и сам не знаю, чего наделаю… Держи крепко… Ругай меня… Бей меня… Только из рук не выпускай… Я сам себе, может, самый страшный враг. Вот… И больше никаких… Иду и все сделаю разом…
Он, шатаясь, дошел до выходной двери, остановился, обернулся опять к священнику землистым, изуродованным страданием ликом своим, и снова полились из глаз его крупные слезы, и снова стал он, рыча тихо, но мучительно, бить себя кулаком в грудь.
– У-у-у-у… Понял?.. И – больше никаких… И – вышел…
Отец Феодор взглянул на лик Спасителя.
– Так. Я понял, Господи… Но не раскаянные, торжествующие, наглые? Понять их можно. Простить – за себя – можно. Можно даже признать себя виноватым пред ними. Но – любить… Где же найти силы, Господи?
Христос молчал, но четко выделялись его слова из удивительной Книги: Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем.
– Все-таки любить? – тихо сказал священник. – Опять принимаю с покорностию, Господи, хотя и нет полной ясности сердцу моему…
И в тихой печальной молитве он склонился пред образом Спасителя…
XLII
ЗОЛОТОЕ ЗНАМЯ
И в Альпах наступила весна. Долины уже зазеленели, запели под ласкою солнца птицы, и начали перекликаться голубые горы торжественными голосами страшных лавин. И в сердце Евгения Ивановича пробудилась знакомая весенняя тоска, которая там, дома, влекла его с ружьем за плечами в лесные пустыни. И стали его манить в себя эти голубые горы, этот торжественный и прекрасный мир вершин, чары которого неодолимы: много смельчаков гибнет по этим вершинам и в этих пропастях, но это не останавливает других, и, полные восторга, они снова и снова нетерпеливо штурмуют прекрасные вершины, чтобы насладиться там вышиной, далями, одиночеством и несравненной красотой Божьего мира. Соседи-баварцы упорно останавливали Евгения Ивановича: слишком рано идти в горы, очень еще опасно от лавин и обвалов, но он отделался от них ничего не значащими словами, и в первый же солнечный день с тяжелым рюкзаком за плечами и горной палкой в руке он простился со своими и, бодрый и радостный, со сразу ожившей душой поехал на Konigssee. В маленьком тихом Berchtesgaden на вокзальной площади он нечаянно наткнулся на манифестацию каких-то националистов. Реяли знамена с Hakenkreuz, который так любила императрица всероссийская, лились горячие речи, сверкали глаза, но он, послушав минутку, торопливо вскочил в вагончик электрички, бегающий на Konigssee: все это – нация… жиды… заря… спекулянты… социалисты… новая жизнь… – было бесконечно далеко от него…
Сезон еще не начинался, туристов еще не было, и на солнечном безлюдье этом было удивительно хорошо. И душа ненасытимо пила эту особенную горную тишину – рокот ручьев и рев водопадов, пение птиц и перезвон колоколов где-то далеко-далеко в горах ничуть не мешают ей, – и глаза восторженно следили за грозными, пылящими снегом лавинами, и грудь с наслаждением пила этот чистый, крепкий, напоенный ароматом лесов и снега воздух. И вольно и солнечно заиграла мысль… Но выше, выше, туда, откуда все эти смешные герои земли, герои минуты и не видны совсем, туда, откуда жизнь человеческая очерчивается перед воображением лишь в своих главных чертах, без деталей, которые своей пестротой и подвижностью только скрывают ее сущность… Выше!..
«Основной характер нашего времени в том, что все наши маяки потухли… – думал Евгений Иванович, с усилием, но бодро поднимаясь каменистой тропой. – Современное государство – это страшный Молох, который, охраняя труд и жизнь человека в течение некоторого ряда лет, вдруг в один прекрасный день разом разрушает все, что он до сих пор охранял, и требует от человека чудовищных жертвоприношений, с которыми никак уже не мирится ни сердце человеческое, ни человеческий разум. Современная церковь – это архиепископ генуэзский, который на палубе броненосца среди чудовищных пушек пьет шампанское с большевиком, это патриарх всея России, молящийся за атеистическое правительство ее, которое он ненавидит, это коварное молчание церквей среди нестерпимых бедствий современных. Современная политика – это Сазонов, считающий возможным для укрепления трона зажечь мировой пожар, это Ллойд Джордж, публично утверждающий, что торговать можно и с людоедом, это динамитная бочка, которая называется Версальским миром. Даже семья, ячейка общества, в ее современной форме исполнена гнили и фальши, ибо если есть еще женщины, которые свято блюдут чистоту брака, которые принадлежат в течение всей жизни одному только мужчине, то мужчин-однолюбов уже нет совершенно – он с отвращением вспомнил златокудрую Софью Ивановну и с тоской Ирину. Современная наука? Это дом, в одном этаже которого ученый совершенствует плуг, в другом люди стремятся увеличить плодородие земли, в третьем изобретают какую-нибудь полезную машину, а в четвертом кто-то проводит бессонные ночи над изобретением такого снаряда, который, прилетев в одну секунду за тысячу верст, в одно мгновение превратит все это в пыль, или подводной лодки, или страшного дирижабля, который из-за туч засыплет окоченевшую от ужаса землю дождем ужасающих бомб. И все наши ученые, писатели, вожди общества – это только люди, корыстно торгующие заведомыми заблуждениями… Изжито все. Все сгнило. И нельзя живому человеку терпеть все это безумие. То, что превратило русскую жизнь в леденящий душу ужасом апокалипсис, горит и здесь повсюду мрачными огнями. И здесь все может взорваться, ибо бессмыслица и тяжесть жизни и здесь нестерпимы…
Смешно – да и преступно – скрывать от себя, что большевики успехом своего первого выступления обязаны тому, что в их бунт была заложена частичка правды. Их противникам, и защищаясь, и нападая, приходится заведомо лгать, и в этом их слабость. Бунт масс против бессмысленной бойни был понятен и законен. Понятна их ярость против всяких неправд жизни, им же несть числа. Что случилось в России? Народ потерял – и вполне основательно – к прежним правителям своим всякое доверие и поставил к власти людей, которых в неистребимой наивности своей он считал своими.Люди эти, как и следовало ожидать, оказались, как и старые правители, полными невеждами, и, воспитанные взяточниками, ворами, хищниками, они очень скоро показали себя такими же расхитителями народного достояния, как и прежние, и быстро растащили и погубили все, что уцелело еще от грабежа и преступных военных авантюр прежних владык. Принца Георга, Тарабукина и присяжного поверенного Сердечкина оскорбляет то, что в царском дворце живет какой-то там паралитик Ленин, что какой-то там Троцкий носится в царских поездах, но чем пьяный адмирал Нилов, друг царя, или дурак и педераст великий князь Сергей лучше их, неизвестно! И если бесценные бриллианты противны на груди большевичек, то и разные иностранные принцессы имели на них весьма мало обоснованное право. Говорят: те созидали, а эти разрушили. Они созидают – ему ярко вспомнилась его ночная беседа с Медным Всадником, – по-видимому, только карточные домики, но в основу карточных домиков этих они кладут наши головы. Восстание масс в России – да и не только в России – это восстание замученных Медным Всадником государственности. Что дала эта государственность, эта великодержавность нашему мужику? Голодное детство, в двадцать лет казарму, потом тяжелые налоги и нищету, а в конце концов распяла его на колючей проволоке или растерзала гранатой. Медный Всадник попирает на монументе своем какую-то мифическую змею – нет, змея тут для красоты слогатолько; на месте художника под ноги страшного коня я бросил бы не змею, а человека! Вот где истинный и ужасный смысл Медного Всадника!.. И что замечательно, так это то, что и Красный Всадник дает массам так же мало и берет от них так же много, если не больше… Мы ненавидим большевиков, но те, которые каторжно страдали в приневских болотах и под Полтавой, так же страстно ненавидели антихриста Петра. Тогдашняя эмиграция бежала не в Париж и Берлин, а в непроходимые леса севера, в неприступные за дикими болотами скиты, и если мы тут иногда погибаем от голода и стреляемся от тоски, то те просто сжигали себя в срубах. Если государственная организация масс и необходима, то во главе управления ими должны стать не малограмотные принцессы, не государственно будто бы мыслящие карьеристы, не доктринеры-журналисты, не воспитанники арестантских рот, а люди знания, люди опыта, люди дела и главное, главное, люди большого и теплого сердца, которые первой своей заботой должны поставить сделать как можно легче для трудящихся масс тяжкое бремя Медного Всадника государственности. Но… верю ли я, что такие люди придут? Нет, не верю: Марки Аврелии у власти бывают очень редко, а когда бывают, то сделать что-нибудь большое они бессильны. И вот опять должен я вернуться к той великой правде, которую блюдет в своих мшистых стенах умирающая церковь: «Не надейтеся на князи и на сыны человеческие, в них бо несть спасения». Как это глубоко, как это торжественно и как это свято! Надейся только на себя и не отдавай себя в жертву никому и ничему преходящему, ибо личность человека – святыня и средством в руках князейона не может быть и не должна…»
Слева высились покрытые лесом скалы, внизу, на большой уже глубине, виднелось изумрудное, сказочно-прекрасное Konigssee, и с наслаждением дышала грудь крепким воздухом, пропитанным запахом смолы и снегов. А вокруг – торжественно немое царство прекрасных вершин. Уже проступает по телу горячий пот, уже стучит напряженнее сердце, но выше, все выше!
«Года понадобились мне, чтобы нащупать в сумраке жизни великую истину, которую, несмотря на тысячелетний опыт, так странно не замечает человечество, истину о том, что владыка жизни – слепой случай и что поэтому никогда – никогда! – задачи, которые ставят себе князьям сыны человеческие,не осуществляются, что всегда – всегда! – результаты наших усилий в области заданий общественных бывают иные, часто прямо противоположные тем, которых мы добивались. Недавно на Пасхе монахини-урсулинки подарили Наталочке – теплой волной прошла по сердцу любовь… – изящно раскрашенное яичко, но яичко нечаянно разбилось, и мы все не знали, куда деваться от нестерпимой вони, заполнившей весь дом. Все, что люди, а в особенности князья,ни придумывают, в результате всегда страшная вонь: страдания, кровь и бессмыслица. Вот мы с милым Сергеем Терентьевичем думали, что спасут Россию и крестьянство наше хутора, а я живу среди таких вот сытых баварских хуторов и вижу, что крестьяне как сыр в масле катаются, а среди их сытых хуторов германская интеллигенция вымирает с голоду, топятся матери с детьми, стреляются старики. Не имея таких сытых хуторов, школ, хороших дорог, газет, мы страшно преувеличиваем значение их в жизни. Здесь вот все это есть, но – жизнь людей так же бедственна, и нисколько они не счастливее. Ясно, что нужны людям в первую голову не хутора, не республика, не монархия, не диктатура пролетариата, не хорошие дороги, не газеты, а что-то совершенно другое, стоящее над всем этим. И прежде всего нужно примирение, ибо или все виноваты, или – если проникновенно принять во внимение могучий размах тысячелетних сил, живущих в груди каждого человека и владеющих им, – никто не виноват, тем более что все грехи свои люди оплачивают страданиями. И потому мир, мир, мир прежде всего!..»
Справа деревья вдруг расступились, и открылась небольшая площадка на скале, которая совершенно отвесной стеной поднималась из изумрудного озера, лежавшего теперь далеко-далеко внизу. Вокруг все тот же тихий и торжественный мир заоблачных вершин, среди которых на том берегу царил, окованный снегами, прекрасный Вацман… Евгений Иванович почувствовал, что он устал и проголодался. Он сел на нагретую скалу, достал из рюкзака еду, подкрепился и, глядя в солнечные голубые бездны, продолжал под торжественные гулы весенних лавин думать свои думы: