355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 66)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 66 (всего у книги 81 страниц)

XXX
КОНЬ КОМИССАРА

Неустанно кружились по лицу необъятной России красные смерчи, и смердящая пыль человеческая, безликая – отдельные лица стирались все более и более в этих водоворотах, – безвольная и тупая, носилась в безбрежных просторах ее туда и сюда под этот новый тревожный гомон – ка-га-га-га… ка-га-га-га-га… – под грохот пушек и трескотню винтовок, под вой пожаров, под истошные вопли истязуемых и убиваемых – неизвестно за что… И некоторым казалось, что это русские люди решают насущные вопросы жизни своей и судьбы своей родины…

Бессильно отступавшие от самого Черного моря почти до Москвы, красные немножко нажали, и разлагающаяся Белая армия, побросав вдруг танки, пушки, снаряды, госпитали, обозы, беспорядочными ордами бросилась назад. Держались еще только небольшие отборные части, которые дрались уже не с мужеством, но с отчаянием обреченных. Красные обтекали их с обеих сторон, и большею частью все они погибали…

Один из таких белых отрядов был захвачен к вечеру тихого осеннего дня на старом бедном погосте. Дома духовенства были моментально разграблены, пленные поставлены на рытье больших братскихмогил, а на воротах погоста под образом Спасителя тихо качалось длинное черное тело небогатой местной помещицы, родовитой княгини, известной своей религиозной и патриотической деятельностью… Когда стемнело, всех пленных красные заперли в старый, большой сенной сарай, где густо и назойливо пахло откуда-то отхожими местами.

Среди арестованных был и Алексей Львов, и раненый корнет его величества, и сестрица Неточка, и много здоровых и раненых офицеров и солдат, и семья Сомовых, следовавшая за Белой армией в Москву, и седой священник с белым, как мел, лицом и налитыми тяжкой скорбью глазами, и несколько крестьян, и женщины, и дети. В углу неподвижно лежал на спине уже окоченевший труп Гриши, который в отчаянии застрелился… Все тяжело молчали. Впереди у них ничего уже не было. А за тесовыми стенами, в щели которых жалобно посвистывал осенний ветер, слышались грубые ругательства, смех, ржанье лошадей и отдаленная, редкая уже стрельба. Андрей Иванович в странном беспокойстве возбужденно метался из угла в угол.

Рыжий Мишутка, ковыляя на своих костылях, – месяца два тому назад ему после ранения ампутировали обе ноги, и он уже привык к своему положению увечного – подошел к часовому, здоровенному, туполобому парню, который, опираясь на затасканную в эти годы бесконечной бойни ржавую винтовку, стоял на часах у ворот сарая.

– Сделай милость, товарищ, нет ли махорочки малость затянуться хоть разок? – проговорил он. – С утра не курил – прямо терпенья нету…

– У самого на донышке… – угрюмо сказал тот. – На, пожалуй, немножко.

– Вот спасибо, товарищ… – сказал Мишутка и, засмеявшись, прибавил льстиво: – А ловко вы белогвардейской-то сволочи всыпали… Гы-гы-гы…

– Ну, сволочи… Все одинаковы… – сквозь зубы сумрачно отвечал часовой. – И эти тоже хороши… Вчерась одного товарища за одно слово расстреляли сукины дети…

– Это по случаю чего же?

– Наши солдаты этого жида, Троцкого, косым прозвали… – нехотя отвечал солдат. – Черт его в душу знает, может, он и не косой совсем, а так пошло и пошло, косой да и крышка… Вчера тот и ляпни что-то про косого, а сзади, как на грех, комиссар – сгребли в момент, и готово…

– Значит, порядок тоже наблюдают… – назидательно заметил Мишутка неизвестно для чего. – Без этого тоже нельзя…

Парень тупо взглянул на него и, отвернувшись, посмотрел на разграбленные солдатней огороды со всюду белевшимися капустными листьями.

Андрей Иванович, с непонятной жадностью слушавший в щель каждое слово разговора, вдруг тихо засмеялся.

– Он! Рыжий! – тихонько воскликнул он. – Сегодня радуется, как белогвардейской сволочи насыпали, а только третьего дня говорил мне, что без царя народу не управиться никак… Вот в этом вся и соль! – точно радуясь чему-то, воскликнул он и быстро заговорил: – Страшно не то, что старая княгиня на воротах болтается, а страшно то, что в душе у него ничего не осталось. В душе у него нуль, такой nihil, [85]85
  Ничто (лат.).


[Закрыть]
о котором дурачку Базарову и во сне не снилось! Какой Базаров нигилист? Он в Бога не верил, так зато в лягушку веровал непоколебимо, в немцев Бюхнера и Молешотта, в плед свой старый… Нет, а вот вы скажите мне, во что рыжий-то верит! И вы думаете, он один? – обвел он всех в сумерках беспокойными, какими-то новыми глазами. – Мы все ведь рыжие! Ха-ха-ха…

– Голубчик, Андрей Иванович… – взяла его за руку перепуганная Лидия Ивановна. – Не волнуйся так… Бог милостив…

– Ну нет, не очень милостив!.. – рассмеялся странным, новым смехом старик. – О нет! Видишь, Лида, я виноват перед вами немножко: я молчал, скрывал от васправду, а мне нужно было вам первым открыть все – может быть, тогда и не сидели бы мы с вами в этом вонючем сарае. Вот, постой… – говорил он, торопливо доставая из бокового кармана своего затертого и грязного бархатного пиджачка синенькую ученическую тетрадку, перегнутую пополам. – Вот тут я записал все, как мне открывалось… Прислушайтесь, господа… – обратился он к заключенным. – Уверяю вас, это чрезвычайно не только интересно, но и важно для всех… И предупреждаю: моего тут немного. На все эти мысли натолкнул меня один очень русский человек… вы его не знаете… Помнишь, Лида, Евгения Ивановича, издателя «Окшинского голоса»? Ну так вот он первый заговорил об этом… И кто бы мог подумать? Ходит, помалкивает, что-то думает, и вдруг оказывается: философ! Понял все! А теперь, может, из него кишки какой-нибудь латыш выматывает…

Став задом к широкой щели, из которой падал последний свет угрюмого осеннего заката, он торопливо перелистывал свою тетрадочку. Со всех сторон из сумрака на него смотрели с недоверием, а то и с ужасом страшные человеческие глаза: все точно чувствовали, что надвигается на них что-то страшное.

– Да, вот… – бормотал старик. – Крушение идеологии… Вот где-то тут… – с лихорадочной торопливостью искал он и, опустив тетрадочку, засмеялся нехорошим смехом. – Ведь только недавно понял я, какими непростительными ослами все мы были… Мы о жизни знали не больше любого приготовишки… Боже мой, а наше понятие о народе?! Народоправство… Сколько голов, столько умов… Позвольте: это звучит, конечно, гордо, но… Позвольте: миллион Матрен не решит простейшей алгебраической задачи… Да чего-то там алгебра! Они письма в деревню своим сродственникам одолеть не могут… И если есть прекрасное средство погубить серьезное дело, то средство это, конечно, в том, чтобы собрать миллион умов, ибо эти многие умы, сложенные вместе, в итоге дадут несомненно колоссальную глупость! Он опять нехорошо рассмеялся.

– Андрей Иванович… – умоляла его жена. – Да успокойся же ты… Алексей, Галочка, помогите же… Что это с ним?

И не столько слова мужа пугали ее, сколько вся эта новая манера его говорить, это страшное бурление в нем каких-то жутких сил, которое она чувствовала. И не одна она: всем казалось, что в нем несется какой-то бешеный поток, из которого он едва успевал выхватывать обрывки мыслей, жуткие слова, этот бередящий душу новый смех.

– Ты, главное, не пугайся, Лида! – торопливо и убедительно говорил он. – Теперь все разъяснилось, и пугаться стало нечего… Собственно, он еще в Окшинске говорил мне об этом, но я как-то тогда не обратил внимания. Думал, так, интеллигентское брюзжание… А тут – большая мысль! Вот только я все сбиваюсь… О чем я говорил? Да, Матрена… Впрочем, Матрена – это частность, пустяки… – оборвал он и снова стал лихорадочно рыться в своей тетрадочке. – Потому, когда и Матрены не было, тоже было занятно. Вы говорите: монархия… Позвольте: а разве не монархии залили мир кровью? Разве не они разрушили эти огромные человеческие муравейники? Разве не они задавили народ нищетой и невежеством? Церковь, скажете? Прекрасно, – а где она, проклятая, была, когда готовились, когда творились все эти ужасы? Наука? Ха-ха-ха… Не за что ухватиться! Пустота, nihil – рыжий прав, рыжий торжествует по всей линии! И опять не это главное… Главное у того окшинского философа вот: если вы внимательно просмотрите жизнь Льва Толстого и вши, которая живет на голове идиота, вас поразит основной закон жизни: ее случайность, неожиданность, нелогичность. Основное свойство ее в том, что никогда – понимаете: никогда! – желания, мысли, поступки человека не дают того, чего от них ожидают. Христос проповедовал братство, любовь, свободу – выросла инквизиция, религиозные войны, Цезарь Борджиа и наши попики… Французы затрещали на весь мир своей революцией – в результате Наполеон, и переправа у Березины, и Ватерлоо, и Святая Елена. Мы с Деникиным пошли в Москву – попали в вонючий сарай. Вы скажете: у красных зато выходит по-ихнему?.. Извините: обещали изобилие – сами дохнут от голода, обещали мир – утопают в крови, всеобщее содружество – получилась зеленая ненависть… И что поделывают они с рыжим?! А рыжих миллионы! Хи-хи-хи… Рыжий – это скала, это бездна, которую не обойти и не объехать… Рыжий их сожрет не сегодня, так завтра… И вот золотое правило, если хочешь в Москву, не ходи в Москву, а иди куда-нибудь в другое место… И все это записано в этой вот тетрадке. Мое собрание сочинений в четырнадцати томах чепуха, а эта тетрадка – откровение. Мы не Прометеи… или пусть даже и Прометеи, ибо промахнулся крепко и Прометей: хотел достать огонь с неба, а попал на скалу орлам на завтрак. Нас с Прометеем кто-то – и даже малоумный: ибо что же умного в этом сарае, где так воняет отхожим местом? – кто-то дергает за ниточки, и мы ведем канкан всемирной истории. Хи-хи-хи… – засмеялся он неприятным смехом. – Хи-хи-хи…

Лидия Ивановна вдруг забилась в истерике. Раздались крики ужаса. Марфа с округлившимися глазами шептала слова бессильной молитвы. Но люди справились с собой, овладели тем ужасом, который стал было охватывать их. Многие поднялись, обступили старика, уговорили его, успокоили, уложили в углу на кучу какой-то одежи. И он лег, смеясь своим нехорошим смехом: он понял, что они еще не готовы к восприятию великих истин, которые он готовился открыть этим Матренам, и он затаился, молча обдумывая это новое учение. А Матрены были уверены, что он спит! Хи-хи-хи…

Слышнее запел в щелях ветер, заглядывали в сарай через эти щели алмазные звезды, а люди сидели, прижавшись к стенам и друг к другу, и молчали, ибо говорить было уже не о чем. Жизни их пестрыми клубками сматывались и разматывались перед ними во мраке, и все эти клубки сливались в один огромный клубок, который тоже сматывался и разматывался, играя разноцветно, и никто не мог понять, для чего это сматывание и разматывание, эта пестрота красок, это движение. И шли часы, и было очень холодно, и хотелось есть, и все было все равно.

Энергичная душа Алексея подсказала было ему смелую мысль: часовых всего двое, сидят они у дверей – ничего не стоит выломать в задней стене несколько тесин и уйти. Но как идти всем, как решить, кому идти, кому не идти, – все было так сложно, требовало столько усилий, а хотелось совсем не усилий, а большой тишины, большого покоя. Ну уйдешь, а потом что? Опять месяцы кровопролития, страдания, сознания своей бессмысленной гибели и в этом океане бессмыслицы и преступлений… Не все ли равно? Будь что будет! Галочка? О да, мысль о ней мучительна, но что же делать, что делать? И беспорядочно вставали в душе солнечные картины далекого детства в разоренном, но милом родовом гнезде в верховьях Днепра, и университетские годы, и первое путешествие с научными целями в зеленую глушь дикого Алтая, и грозовые картины великой в своем безумии войны, и жуткая ночь убийства Распутина, и вся эта смута… Зачем все это было. И – не было ответа..

И в щели сарая тупо засветился мутно-свинцовый рассвет. Тяжкая тревога в душах усилилась, ибо что-то приближалось новое и несомненно очень страшное: пьяные крики и шалая пальба продолжались всю ночь. И где-то совсем рядом за кладбищем вдруг резко рванул в предутренней тишине беспорядочный залп… Что это: наступление или расстрелы?.. Неизвестно… И лица были у всех белые, и глаза большие и страшные, и в голосах дрожало что-то жалобное…

Послышались грубые голоса, шаги, и ворота сарая широко распахнулись. На фоне кроткой и ясной зари едва заметно качалось на воротах темное длинное тело старухи с чугунно-черным лицом и синим высунутым языком. Галки и вороны кружились вкруг голубых с золотыми звездочками главок-луковок старой церкви… Где-то слышалась пьяная бесстыжая песня… В раскрытых настежь воротах сарая стоял комиссар, здоровенный детина с грубым лицом, маленькими жесткими глазками и чисто подбритым по новой моде затылком. С ним был конвой. С аффектированным равнодушием оглядел он толпу пленных, и на одно короткое мгновение глаза его задержались на стройной фигуре Галочки, которая, белая, как мел, с огромными, сияющими внутренним огнем глазами, точно молилась про себя о чуде.

– Ну-с… – откашлялся комиссар басисто. – Произведем разбор-Офицеров – отдельно, солдат – отдельно, цивильных – опять отдельно, женщин отдельно и молоденьких красавиц – опять отдельно… – осклабился он, потому что ему казалось, что он говорит умно, распорядительно и даже с иронией. – Кое-кого придется вывести в расход, а остальных – смотря по заслугам… Ну, становитесь по группам, как я сказал…

В полутемном вонючем сарае началось что-то невообразимое. В дикой безобразной мешанине рыданий, истерик, ругательств, мольбы, исступленных просьб, молитв гибло последнее: вера в Бога, в справедливость, в человека, в жизнь, во все… Жизнь представилась вдруг всем злой насмешкой в холодной пустоте. И в то же время никогда еще не хотелось так жить – жить, жить, жить, хотя бы даже в бессмыслице, в грязи, в ужасе!

– Так что же это выходит, что мы сами вчера для себя могилу рыли? – улыбаясь, спросил Андрей Иванович комиссара.

– А что же вы хотите, чтобы мы на вас и теперь работали? – засмеялся тот, довольный собой. – Довольно вы нашей кровушки попили… – пустил он иронически известную большевистскую фразу.

– Ну что же… – добродушно согласился Андрей Иванович. – В конце концов вся жизнь человека – это только длинное рытье для себя могилы… В этой вот тетрадке все это изложено в порядке… – сказал он деловито. – Потом вы все прочтете…

– Дайте-ка, дайте сюда… – сказал комиссар подозрительно: как человек малограмотный, он относился недоверчиво ко всякой исписанной бумаге, видел в ней вещь опасную всегда.

И он небрежно ткнул смятую тетрадочку в карман своей шинели. В сарае кипело. Людей разделяли один от другого. Они не хотели.

Их разрывали солдаты руками, прикладами, штыками. Петров, солдат с гнилыми зубами в слюнявом рту, пойманный около ослихи, оттаскивал Галочку от матери. Алексей с вдруг ожившей душой, ничего не видя выкатившимися от ярости глазами, бросился к нему, страшным ударом кулака в лицо сбил его на землю, но в ту же минуту холодный штык, хрустя, вошел ему сзади между лопаток в спину, и он, еще не осмыслив ничего, что с ним происходит, взмахнул, точно ловя что-то, руками и повалился навзничь. И всплыло почему-то в памяти: чуть освещенная лестница во дворце Юсупова, и ужас ожидания, и похабно наяривает граммофон Yankee doodle, и вдруг глухой выстрел внизу, в кабинете. Но надвинулся быстро черный густой мрак и все поглотил…

Наконец рыдающих, проклинающих, молящих униженно, окаменевших в последнем ужасе пленников разбили на группы – не так, как того хотел комиссар, это было невозможно, а только явных смертников отделили от остальных. Раненого корнета его величества прикололи на глазах у обезумевшей Неточки. И скоро часть пленных с черными застывшими душами, едва двигая ослабевшими вдруг ногами, потянулась под конвоем на кладбище, где вчера рыли могилы, а другая, более многочисленная, пошла в ворота, на которых все еще тихо качался черный длинный труп. Бесчувственную Галочку тащили со второй группой, а Андрей Иванович сам увязался за первой. Лидия Ивановна металась то к мужу, то к дочери, то опять к мужу, который, весь занятый собой, ничего не понимал, то к комиссару, то целовала руки солдат и, наконец, бесчувственная свалилась на привядшую росистую траву. Левик бился и плакал на руках у помертвевшей Марфы, которая не знала, что делать, и только творила молитвы, не зная ни какие, ни зачем…

В опустевший сумрачный сарай красные поставили лошадей, а так как вокруг бродило много шаек разбитых белых – они теперь стали «зелеными», – то к лошадям приставили караул: низкорослого узкоглазого черемисина из-под Козьмодемьянска на Волге и белобрысого, истощенного, запуганного мальчишку-фабричного с уже выхолощенной душой.

Лошади чуяли в воздухе что-то неприятно-волнующее, не ели, прислушивались чутко, фыркали и переступали с ноги на ногу. Только стройный, старый, весь белый конь комиссара, побывавший во время войны с немцами и в Восточной Пруссии, и под Ригой, и в Карпатах, и теперь чуть не на всех внутренних фронтах, был покоен и покорно ел испорченное сено. Он знал, что пахнет это только человеческой кровью, что ничего особенного в этом нет – сколько лет вот он уже нюхает ее и ничего… – и что вообще все, что вокруг происходит, это и есть настоящая жизнь… А когда иногда смутно вспоминалась ему молодость в тихой зеленой глуши где-то под Лебедянью, этот сытый и чистый конский двор, раздольная зеленая степь, по которой бегал он, веселый стригунок, вслед за матерью, добродушные люди, которые иногда приходили любоваться им, гладили его, ласкали, кормили сладким, хрустящим сахаром с ладони, ему казалось, что этого совсем никогда не было, что это все он выдумал, что это был сон…

Караульным было холодно и скучно. Они отодрали две тесины и стали разводить огонь. Но дряблое гнилое дерево не горело. Белобрысый мальчишка пошарил вокруг сарая и на росистой увядшей траве нашел затоптанную синенькую тетрадку Андрея Ивановича, которую нечаянно обронил комиссар.

– Чево-то написано… – равнодушно сказал он. – Эх, на цигарки бы, да не годится: от чернилов завсегда железом отдает… А вот на растопочку дело…

Черемисин, по-русски плохо понимавший, только оскалил свои белые зубы…

И скоро синенькая тетрадочка густо и едко задымилась под кучей гнилья… Солдаты республики обогревались и от нечего делать стали жевать скверный хлеб пополам с испорченными кисло-вонючими отрубями. В очистившемся небе бежали белые кудрявые облачка – куда и зачем бежали, неизвестно… – а на воротах под образом с уже потухшей лампадой тихо качалось черное тело с распухшим, черно-чугунным языком…

XXXI
ФИНАЛ

Под несильным напором красных, тоже расстроенных, голодных и слабо вооруженных, окончательно разложившаяся в пьянстве, грабежах, насилиях и всяческом беззаконии Белая армия панически мчалась назад, на Кубань. Вместе с погибающими и расстроенными полками ее тащились по снегу и невылазной грязи степных дорог бесконечные тысячи обывателей: гимназисты, рабочие, отставные генералы, женщины с грудными детьми, крестьяне – все голодные, холодные, насмерть перепуганные. Тиф беспощадно косил эти смятенные толпы, и степные дороги были усеяны бесчисленными могилами, а то и просто брошенными мертвыми телами. Расплодившиеся в невероятном количестве волки разъелись и обнаглели невероятно. Вороны и галки ожирели так, что едва летали. А сзади этих жутких толп беглецов от красного призрака шли оборванные, озлобленные красные, и неиствовали по городам чрезвычайки…

На Кубани царило беспокойство. Все, кто только имел к тому хоть маленькую возможность, торопились выехать заграницу. Одним из первых поехал туда, в Париж, Вася Молотков, получивший хороший куш в добротной валюте и особо важные поручения к С. Д. Сазонову, к тому самому С. Д. Сазонову, который, будучи исполнен государственной мудрости до краев, гордо брал ответственность за войну на себя, который войной этой желал укрепить трон и покрыть Россию славой. То, что дело у него не вышло, никого не смущало: государственная премудрость, конечно, все же при нем осталась, и к нему можно и должно посылать гонцов с особо важными поручениями и добротной валютой.

Евгений Иванович жил все это время в Екатеринодаре почти в полном одиночестве. Он и не искал людей. На душе было сумрачно и тяжело, и он пытливо вглядывался в эти смятенные толпы людские, стараясь разгадать страшную загадку этой апокалипсической жизни, стараясь нащупать хоть какой-нибудь путь в этом мраке, стараясь отдохнуть хотя на слабом просвете впереди. Но никакого просвета не было, и не разгадывалась страшная загадка. В начале войны люди в своих бедствиях винили Распутина, царицу, камарилью, в конце – Временное правительство, а здесь виноватой во всем оказывалась наша беспочвенная интеллигенция,здесь слова общественный деятельпроизносились с ядовитой насмешкой и ненавистью, здесь не давали проходу толстому М. В. Родзянко, травя его везде и всюду, а «Протоколы сионских мудрецов» ходили по рукам и открывали всем глаза на самых подлинных, самых главных виновников всех бедствий России: на тайно заседающий в Нью-Йорке жидовский кагал. Генералы либерничали – им никто не верил, Осваг обличал ложь коммунизма и социализма и призывал к подвигу во имя России – ему никто не верил, бывший редактор «Окшинского набата», а ныне социал-предатель Миша Стебельков окончательно расплевался с большевиками и, бежав на Кубань, озабоченно разъяснял всем, что большевики не настоящие социалисты, что действуют они совсем не по Марксу, что добровольцы только тогда победят, когда они будут поступать по Марксу – Миша может разъяснить км в своей газете, как это надо делать, – но его никто не слушал. Не матрос не-Федор не-Баткин читал рефераты о необходимости патриотизма – над ним, жидом, издевались, а когда в Новороссийске поддельный человек этот с трибуны заявил:

– Я республиканец, но перед лицом общего врага я протягиваю руку всякому честному монархисту, – то из темного зала театра, где ютилось несколько растерянных, запуганных слушателей, кто-то сумрачно, но довольно резонно ответил:

– А на кой мне черт твоя рука?

Евгений Иванович встал и на цыпочках пошел к выходу. Тоска его от всего этого пустословия только усилилась. А рядом в соборе звонили к вечерне. И он вошел постоять, послушать, отдохнуть. Но новый, какой-то холодный и казенный собор не понравился ему, и он снова ушел весь в свои думы, а когда очнулся, опять и опять услышал он глубокие и такие вещие среди всеобщего смятения слова: «Не надейтесь на князи и сыны человеческие, в них бо несть спасения…» Кто это напоминал ему о том, что так легко среди страданий забывалось? Ведь в этом десятке слов целая программа разумной и святой жизни – почему же люди не слышат их? Нет, если не Ленин с Троцким, то и не Деникин с Врангелем, это совершенно ясно. Все это миражи, все это жестокий обман, все это позолоченные, но совершенно пустые орехи, полные горькой пыли… Так что же делать? В малом ясно: быть честным, быть человечным… Ну а в большом, для людей? Ответ получался странный: ничего для них не делать, не становиться для них тем князем, в котором несть спасения! И он, ничего не замечая, пошел взбудораженными улицами домой…

Раз в суматохе Екатеринодара на Красной он встретил Степана Кузьмича: он дал хорошие деньги кому следует, и большевики выпустили его на волю. Земляки невольно обрадовались один другому и пошли вместе поесть вкусных чебуреков. Степан Кузьмич заметно похудел, брючонки его точно стали короче, а глаза были жадны и беспокойны. Там, дома, он гордился своим особняком, туалетами своей жены, автомобилем, матерными пластинками граммофона, даже гудком своей табачной фабрики – вот был голосина! – но здесь ничего этого уже не было, и Степан Кузьмич гордился теперь суставным ревматизмом, который он схватил в бегах.

– Ну ничего… – заметил рассеянно Евгений Иванович. – Это не опасно, пройдет… И у меня бывает иногда, что мозжит…

– Не опасно?! – воскликнул Степан Кузьмич. – Это у вас, может, который снаружи, позудило и прошло, а у меня суставной, который, значит, в самую кость, в самый корень въелся… Это совсем другое дело. Тут дело такое, что чуть что – и наповал!

– Да что вы! – удивился невольно Евгений Иванович.

– Да-с, батенька… А не то что… – гордо проговорил Степан Кузьмич.

– А что вы тут теперь поделываете?

– Торгуем помаленьку. Табак сухумский заграницу отправляем, бензин, цитварное семя…

– Какое такое цитварное семя?

– Не знаю хорошенько… – сказал Степан Кузьмич. – Кто говорит, это от детских болезней помогает, а кто – канареечный корм… Мы в это не вникаем. Теперь помни только одно: попалось цитварное семя, крой скорее, пока не перебили… Вон Баргамотова там или наши Растегаевы, те большие поставки на армию берут или в Константинополе валютой орудуют, потому сила, ну а наше дело маленькое, и мы пока что и цитварным семенем должны быть довольны…

– А говорят, табак-то к вывозу запретили?..

– И бензин запрещен. Да вот вывертываемся… Известно, платить надо кому следует…

– Берут?

– У-у, такие живоглоты, не дай Бог! – возмутился Степан Кузьмич. – Что твои большевики!.. С мертвого саван готовы снять… Д-да-с… Только так видится, что лавочку скоро придется закрывать, опять проштрафились наши генералишки!..

– Да, дела плохи…

– Деникин очень слаб… – уверенно сказал Степан Кузьмич. – И к тому же, извините, всякий сукин сын тут Иван Иванычем быть желает. Раду какую-то выдумали, а в Ростове какой-то там чертов Всевеликий круг… Так не знают, что сволочи и крутят – только бы к денежкам-то казенным подобраться половчее… Палки нет, оттого все и идет… Ну, однако, будьте здоровы, бежать надо: в одном месте сахарин предлагают купить, а в другом партию чулок дамских шелковых. Ухватить хочу. Не желаете в компанию?

Иногда встречался Евгений Иванович с Фрицем Прейндлем. Тот окончательно потерял всякую веру в белое движение и говорил, что прямо преступление продолжать борьбу, приносить столько бесполезных жертв. Он думал, как бы пробраться к себе домой, в Германию: может быть, оттуда он скорее снесется с Варей.

– Поедемте и вы… – говорил он Евгению Ивановичу. – Как только доберусь я до дому, вымоюсь как следует, отдохну, так сечас же засяду за книгу о России. Много у меня интересных наблюдений о вашем народе накопилось. И так и назову ее: «Das Russentum [86]86
  «Русское болото» (нем.).


[Закрыть]
». Мы, немцы, знаем вас лучше других иностранцев, но все же, по-моему, недостаточно и совсем плохо понимаем. Вы – загадочный для нас народ. Что такое, например, была вся эта дикая Распутиниада? Что такое это вот самосожжение великого народа? Что такое этот страшный разгул в разрушении своего же собственного дома? Большая и интересная это загадка! Вот и давайте работать над этой книгой вместе… Только весь вопрос теперь в том: как выбраться?

Изредка с тяжелым чувством встречал Евгений Иванович и земляков своих Ваню Гвоздева и Володю Похвистнева. Израненные, грязные, оборванные, вшивые, со страдальческими лицами и сумрачным огнем в глазах, они производили угнетающее впечатление. Это были уже не юноши, а точно совсем уже отжившие люди, для которых впереди не было ничего. Володя, крепко сцепив зубы, упорно молчал, а Ваня горел бешенством и сжимал кулаки. О страшной судьбе Тани Евгений Иванович Володе сказать не решился…

А Красная армия, все напирая, ворвалась уже на тихий Дон, и всевеликое правительство его бежало кто куда. Поезда изнемогали под тяжестью беженских толп. Военные автомобили, подводы, даже броневики беспрерывной вереницей ползли по разбитым дорогам, увозя с Дона раненых, краденые пианино, сомнительных девиц, граммофоны, меха, муку, все, что в последний момент попалось под руку: на черный день – он был несомненен – все пригодится. Тысячные толпы, нагруженные всяким скарбом, – барыни, журналисты, врачи, мужики, священники, гимназистки, рабочие, казаки… – торопливо, наклонясь вперед, месили грязь среди бесконечных обозов. То и дело возникали опасливые слухи о близости большевистских разъездов, о восстаниях в белых частях, и тогда паника и смятение стад человеческих увеличивалась чрезвычайно, и напрягая последние силы, они ускоряли свой бег – неизвестно куда, только подальше от страшного лика революции, который, пугая, мерещился им за мутными, угрюмыми горизонтами… И все больше и больше умирало людей в тоске безысходной по обочинам раскисших дорог…

В смятении невероятном, неописуемом, зверином были очищены белыми Новочеркасск и Ростов. Нестройными, все увеличивающимися толпами они бежали дальше, бросая последние танки, артиллерию, лазареты с тысячами раненых и тифозных, огромные склады, вагоны, броневики, все и всех. И засуетилась тревожно когда-то богатейшая Кубань, и в панике, похожей на кошмар, был очищен Екатеринодар. Теперь все в безумном порыве устремилось в Новороссийск, в этот последний русский город, превратившийся к этому времени в один огромный сумасшедший дом. В домах беженцам места не было уже ни за какие деньги. Место где-нибудь на подоконнике получали только уже счастливейшие, а остальные тысячи и тысячи людей в жестокую стужу – как раз в эти дни агонии Добровольческой армии дул ужасающий зимний норд-ост – ночевали в вагонах, в пустых ларях базара, на скамейках бульвара, под опрокинутыми лодками, прямо на тротуарах, под забором. Спекулянты, генералы, барыни в драгоценных мехах и бриллиантах, евреи, тифозные, попы, губернаторы, думцы, голодные добровольцы, студенты, казаки, сенаторы, социалисты, промышленники, писатели, вшивые и грязные институтки – все это пестрой, охваченной паникой метелью крутилось по загаженному и зараженному городу, лихорадочно спекулировало решительно на всем, только бы как ухватить лишнюю тысячу рублей– колокольчиков,жаркими, бешеными толпами штурмовало иностранные и русские пароходы, дымившие в порту: только бы не остаться, только бы бежать, скорей, скорей, куда глаза глядят!.. И над всем этим зловонным миром трусости, жадности, предательства, подлинного страдания и фальшивых громких слов, истерики и матерщины высилась стальная громада «Iron Duke [87]87
  «Железный герцог» (англ.).


[Закрыть]
», английского дредноута, который зорко наблюдал за крушением великой России. А неподалеку отнего жутко вставали среди серых зимних волн острые черные мачты затопленных судов… И дымя, один за другим уходили в пустынные морские дали переполненные пароходы…

И каждый отвал парохода делал еще горячее, еще безумнее, еще отвратительнее панику среди оставшихся. Разыгрывались сцены звериные, отталкивающие, которые никогда не изгладятся из памяти видевших их. Здоровые гвардейские жеребцы занимали на пароходах лучшие места, а заморенные дети, дети их же боевых товарищей, загонялись в железные, промерзшие насквозь трюмы, одни глушили дорогие ликеры, а других сводило от голода, жена с зашитыми бриллиантами уезжала, а муж, у которого не хватало какого-то документа, оставался, здоровые бежали, а тысячи раненых, калек, тифозных страшными глазами смотрели на отвал парохода из окон загаженных госпиталей-клоак, бежали, бросая своих больных, врачи, бросая свою паству, попы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю