355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 35)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 81 страниц)

XXI
ВЕЛИКОМУЧЕНИКИ

Медленно, но победно надвигалась, сияя солнечными улыбками, весна с далекого юга на угрюмый сонный север. Уже неслись над затопленными равнинами его бесчисленные рати всякой птицы, и звенела жемчужная капель, и пели бесчисленные ручейки: лель-люли-лель… люли-лель… Но – люди уже не чувствовали прелести и радости пробуждения земли: они ходили, как отравленные, им точно дышать было нечем, и все тяжелее и тяжелее давило взбаламученные души сознание, что впереди – и близко – какая-то страшная пропасть. Немцы уверенно и твердо все более и более продвигались вперед, как будто не считая сопротивление русских армий ни во что. В Петрограде вместо серьезной правительственной работы шла какая-то глупая, грязная и преступная канитель. Везде и всюду, глядя на эту грязь, глупость и преступления, все настойчивее и настойчивее повторялось слово измена– может быть, потому, что легче и приятнее поверить в измену, чем констатировать свою собственную глупость и ошибки. Взъерошенные и неопрятные города были переполнены буквально миллионами безоружных ратников, миллионами изувеченных и больных солдат, миллионами разоренных и перепуганных беженцев. Теснота, грязь и дороговизна быстро нарастали, и уже появились перед булочными длинные хвосты людей, которым иногда уже не хватало хлеба. И все меньше и меньше засеивалось полей, все меньше и меньше давали фабрики продуктов, все напряженнее и нетерпеливее искала народная мысль виноватого во всей этой сумятице, страданиях и разрушении жизни…

Но как ни тяжел был кошмар войны, как ни страшна была на глазах разваливавшаяся жизнь, все же и под грозой люди жили и своими личными, маленькими, отдельными жизнями, немного радовались, очень много тревожились и страдали и еще больше надеялись на что-то, что еще не пришло, но вот обязательно завтра придет и освободит их от тяготы сегодняшнего дня. Для всех них таких завтрапрошли уже тысячи, ничего особенного они с собой не принесли, но это было так, случайность какая-то, какое-то неприятное стечение обстоятельств, а вот завтра, завтрауже наверное случится что-то замечательное, и все будет хорошо. И действительно, это замечательное и новое иногда завтраслучалось: неисправимого фантазера клали на стол, потом в гроб, а потом несли на ближайшее кладбище. В это жуткое время кладбища населялись с исключительной быстротой. И часто на лице отбывшего свою земную повинность фантазера было написано удивление, как будто он хотел сказать: как?! только и всего?! – а иногда выражало его лицо и глубочайший, сладкий покой: конец?! Вот славно! Вот хорошо!

А оставшиеся в ожидании своей очереди продолжали свое…

У Митрича жизнь определенно не клеилась: запущенный, полуразрушенный дом его в Москве не продавался, строиться в деревне было не на что, и при растущей дороговизне денег не хватало настолько, что он с отвращением в сердце должен был поступить на службу в продовольственный комитет: он ненавидел всякую казенщину и бумагомарание. И в семье его все более нарастал внутренний разлад: быстро подрастающие дети все более и более вступали на путь какой-то странной во всем оппозиции отцу: они знать ничего не хотели о его едином налоге, о его вегетарианстве, нисколько не интересовались золотым веком или честным земледельческим трудом: сногсшибательная американская драма в кино длиною в пять километров казалась им бесконечно интереснее. А мороженое? А похождения Шерлока Холмса? И что всего тяжелее, Анна Павловна как-то все более и более становилась на их сторону, настаивая, чтобы их отдать непременно в учебные заведения, чтобы жить как все-,устала она и больше не может. И старшую, Наташу, она уже отвоевала, запугав Митрича будущим: он стареет, дом в Москве разваливается, средств никаких. Что будут они делать, если, не дай Бог, с ним что случится? И Митрич сдался, и, кое-как подготовив, Наташу поместили в шестой класс гимназии…

Митрич сидел в своей убогой спаленке за стареньким письменным столом и что-то внимательно писал. Среди разнокалиберной мебели, жалкой, пыльной, ободранной, резко выделялась на стене большая красивая фотография Генри Джорджа, а над диваном, продавленным и унылым, большая, красивая гравюра «Мир». На ней был изображен хорошенький ребеночек в белом хитоне с пальмовой ветвью в руке, за которым, исполняя пророчество Исайи, шли рядом, ласкаясь один к другому, лев, ягненок, волк, змея, теленок и всякое другое зверье. Около книжного шкапа, хромоногого, с разбитым стеклом, виднелась другая гравюра: красивый рослый мужчина с заступом на плече рвал с дерева крупные сочные яблоки, а несколько поодаль на берегу серебряного потока, вся залитая солнцем, кормила грудью своего малютку молодая красивая женщина среди цветов. Дальше среди красивого пейзажа, разбросанные в красивых группах, виднелись другие люди: один шел за плугом, который тащила пара великолепных волов, другие купались в ручье. Здоровые красивые дети играли на цветущем лугу с мотыльками. Картина эта называлась «Золотой век». Именно так и представлял себе Митрич будущее человечества, когда оно стряхнет с себя проклятые цепи цивилизации и снова вернется к первобытно-простой жизни среди лесов и полей, и мучительная теперешняя жизнь его превратится в одну сплошную, божественно-прекрасную литургию.

Чтобы отдохнуть от затхлой бумажной атмосферы продовольственного комитета, Митрич, пользуясь праздничным отдыхом, писал теперь статью для одного умирающего от отсутствия средств вегетарианского журнала. А в раскрытое окно виднелась весенняя ширь паривших полей, березы с крошечными еще, пахучими листочками, и нежно золотило заходящее солнце купола старинной церкви в селе за Ярилиным Долом.

– Можно? – приотворив дверь, своим певучим голосом спросила Анна Павловна. – Мы только что от Эдуарда Эдуардовича…

– Ну? – с неудовольствием спросил Митрич, оставляя работу: он терпеть не мог докторов.

– А вот сейчас… – отвечала Анна Павловна, входя. – Иди же, Костик…

Костик, самый младший ребенок их, мальчик лет шести, бледный, апатичный, вяло шел за матерью. В руке он держал новенькую матросскую шапочку с золотыми якорьками на пестрой черно-золотой ленте. Шапочка, должно быть, была немножко тесна ему, так как бледный лобик был перерезан розовой полоской.

– Для чего ты покупаешь эти шапки? – с неудовольствием проговорил Митрич. – Для чего нужно прививать ребенку эти вкусы?

– Ну как будто не все равно… – отвечала жена. – Ему понравилось, и я купила вчера…

– А завтра ему понравятся сабля, ружье, пистолет… Что же, и это все будешь ты покупать ему?

– Ты слишком строг, Митрич… – отвечала Анна Павловна, усаживаясь на продавленный венский стулу окна. – Ребенок – ребенок… Давай лучше позаботимся о его здоровье… Доктор говорит все то же…

– То есть? – уныло и холодно спросил Митрич.

– Да ты же знаешь… Нужно усиленное питание. Посмотри, на что он похож…

– То есть, конечно, мясное питание?

– Ну да…

– Они то же, и я то же… – сказал Митрич. – Во-первых, это безнравственно, а во-вторых, мясо всегда и безусловно вредно. Если ребенок слаб даже при здоровом вегетарианском режиме, то это значит, что такова его судьба быть слабым, и ничего тут не поделаешь…

– Но отчего же не попробовать?

– Оттого, что это безнравственно…

– Но ведь ты носишь же кожаные сапоги?

– В тысячный раз повторяю тебе: пока ношу, потому что другой обуви нет, а будет – не буду носить. Это только тяжкая необходимость…

– Ну и для Костика это только тяжелая необходимость хотя временно прибегнуть к мясу, чтобы поправить свое здоровье…

– Нет, мясо вредно. Это я по собственному опыту прекрасно знаю…

– Да что же говорит твой опыт? Как был ты слабого здоровья, так и остался…

– Неправда. Я чувствую себя прекрасно. И даже геморрой мой протекает всегда куда легче, чем у мясоедов…

– Это так только тебе кажется… – мягко, сдержанно возразила жена. – И доктора все в один голос говорят, что мясо ему нужно, и я на своем опыте убедилась, что…

– Ни в чем ты не убедилась, а просто ты живешь со своими докторами в постоянном ужасе перед всякими воображаемыми опасностями и никак не можешь вылезть из рутины: ах, курица!.. Ах, бульон!.. Ах, котлеты!.. А это яд…

– Но послушай, Митрич: ведь это же просто насилие!.. – бледнея, сказала Анна Павловна. – Ребенок и мой, и, мне кажется, я имею право заботиться о его здоровье так, как я это считаю лучшим…

– Но ребенок и мой, и я тоже имею право защищать его от… всяких безумных экспериментов ваших докторов… – сказал Митрич, чувствуя, как сердце его начинает тревожно биться.

– Нет! Я больше не могу! – вскочив, вся бледная, воскликнула Анна Павловна. – Я решительно не могу! Ты веришь… да и я верю… в прекрасное будущее человечества,но ты самой верой этой отравляешь всюжизнь вокруг себя… Ты губишь ребенка, ты меня измучил до последней степени… Что же это такое?! Какая же тут гармония? Где радость? Ничего нет, только мука и мука… Я ночи не сплю, я без слез смотреть на Костика не могу – ну посмотри, как же не жаль тебе его?

Голос ее задрожал, и на бледную голову ребенка, которую она прижала к себе, капнула горячая крупная слеза. Костик, чувствуя, что папа обижает маму, исподлобья смотрел на него враждебными глазами.

– Я не могу больше, Митрич…

– И я не могу… – отвечал он, морщась от боли геморроя. – Не могу отказаться от того, во что я твердо верю, чем только и живу… Понимаешь: не могу…

И ясно чувствовалось, что он действительно не может, что он весь во власти какой-то огромной, непонятной силы, и от слов его стало даже как-то жутко не только ей, но и ему самому.

 
Поутру, на заре, —
 

зазвенел вдруг в коридоре молодой чистый голос, —

 
По росистои траве
Я пойду свежим утром дышать…
 

Дверь быстро распахнулась, и в комнату веселым теплым вихрем, какие иногда крутятся летом по пыльным дорогам, ворвалась Наташа, старшая дочь, хорошенькая девочка лет пятнадцати с задорными искорками в черных и блестящих, как вишни, глазах.

– Па, а я фиалок тебе принесла… – весело сказала она и вдруг осеклась. – Что у вас тут такое? Что с тобой, мамочка?

– Все то же… – уныло отозвалась мать. – Доктора одно, а папа – другое. А Костик пропадает…

– Опять?! И когда только у вас это кончится? – воскликнула девочка. – Ну, папа, ну, милый, ну что тебе стоит? Ну, бульон и пусть бульон… Раз Костику полезно…

– Нет, Костику это совсем не полезно, а курице, из которой вы этот бульон будете делать, – бррр, вот мерзость! – несомненно вредно… – отозвался с горькой усмешкой отец, которому было тяжело, что он в своей семье не находит не только поддержки, но даже и простого понимания.

– Ах, ну как знаете! – нетерпеливо сказала Наташа. – Сколько лет вы спорите об этом… Я больше не могу, не хочу! Кто хочет мяса, пусть ест мясо, кто не хочет, не надо. О чем тут спорить? Отчего так мучиться? Да, мамочка: у Горбуновых оспа… Валек и Пуся заболели… Не пускай туда ребят…

Анна Павловна побледнела.

– Ну вот и дождались!.. – растерянно проговорила она. – И Костик наш не привит…

– И не нужно прививать… – сказал Митрич. – Это дикое суеверие. Оспа убывает совсем не потому, что всех детей отравляют ядом вакцины, взятой у больных телят, а потому, что улучшились общие условия жизни, вот и все. Мучат телят, отравляют детей – настоящий сумасшедший дом!

– Нет, нет, как ты там хочешь, а Костику оспу я привью немедленно! – решительно сказала Анна Павловна. – Непременно!

– Милая Анна, прошу тебя: не безумствуй!

– Нет, нет и нет! Вон Горбуновы тоже колебались да и дождались… Может быть, дети будут обезображены на всю жизнь, может быть, у них глаза вытекут – сколько слепых от оспы в России…

Она представила себе своего Костика рябым, со страшными вытекшими глазами и даже похолодела вся и судорожно прижала мальчика к себе.

– Нет, нет и нет… – повторила она. – Хорошо, пусть пока не надо бульона – может быть, летом и так поправится на солнышке – мучай своего ребенка для будущей гармонии, но оспу я привью ему завтра же. Я не могу, не могу… И не только ему, но всем детям…

– Я не могу допустить этого… Это безумие.

Наташа безнадежно махнула рукой и унеслась куда-то.

– Тогда – разойдемся…

– Разойдемся…

Но несмотря на решительность тона, оба почувствовали, что говорят вздор: слишком крепко сжились они друг с другом, слишком привыкли мучить один другого, что разойтись они не могут, что все это только слова одни. Анна Павловна, заплакав, тихо пошла из комнаты. Костик, даже не взглянув на отца, к которому у него теперь были самые враждебные чувства, вяло поплелся за матерью, забыв на подоконнике свою новенькую шапочку с медными якорьками на георгиевской ленте. Митрич грустно задумался над своей работой: что же ждать от людей, когда даже такая добрая и неглупая женщина, как его жена, не может отрешиться от глупых предрассудков? В золотом вечернем небе за Ярилиным Долом опаловые облака вели свою тихую прелестную игру, на столе его рядом с рукописью лежал букетик нежных фиалок, и сладкий аромат их ласкал душу и говорил ей о каком-то милом, близком, всегда доступном счастье, но Митрич не видел и не слышал ничего этого – он видел только свои мысли, эти странные создания с лицами демонов, которые кружились в его душе вечным хороводом, мучая ее мукой неугасимой.

 
И в душистую тень,
Где теснится сирень, —
пела где-то за стеной Наташа, —
Я пойду свое счастье искать…
 

Анна Павловна, полная горечи, склонившись лбом к спинке стула, сидела в своей скромной, всегда беспорядочной – дети неизменно ставили все кверху ногами, и потому бесполезно было и прибирать – комнате и под пение дочери думала злые думы о муже. Она не только понимает его стремления, но и принимает их всей душой, но он идет до крайностей, до абсурда, и ее долг защитить от него детей и самое себя. Жалеть теленочка и не жалеть своего ребенка – какой дикий абсурд! Ее любовь к детям поднимала ее на борьбу и страдание…

Он запутался совершенно – думала она – он стал невозможен.

Взять хоть эту историю с клопами, которых они, к своему ужасу, завезли к себе в город из деревни. Не спать нельзя и убивать тоже нельзя – сколько было муки для него, какая подлинная трагедия, которая тянулась не день и не два и которая измучила всех и кончилась тем, что в его отсутствие баба, мывшая у них полы, кипятком и какими-то снадобьями сразу перевела у них эту нечисть. Господи, ну как же жить тут, когда каждый клоп становится источником тяжелой драмы?

В коридоре продребезжал звонок, вихрем, как всегда, пронеслась к двери Наташа, и тотчас же угрюмая тишина дома зазвенела девичьими голосами и смехом: пришли, должно быть, подруги-гимназистки. Но они пробыли всего несколько минут, и, потараторив и посмеявшись, сколько следовало, гостьи ушли. Опять по коридору прошумел теплый вихрь Наташиных юбок, и сама Наташа, оживленная и радостная, такая яркая в этом доме неизбывного уныния, влетела в комнату матери.

Мать, чтобы скрыть от дочери свои слезы, сделала вид, что рассматривает что-то в окно.

– Что ты там, мамочка?

– Да вот смотрю, не пора ли младшим домой… Солнышко уже село…

– Ничего, тепло… Ма, а я к тебе… – как это называется?.. – припадаю к стопам… Ха-ха-ха…

И слова, и смех, все было нелепо, но очаровательно. Очарователен был свежий румянец хорошенького личика, и блеск глаз весенний, ласкающий, и вся эта стройная фигурка. От нее точно искры какие горячие сыпались…

– Ну что там у тебя?

– Мы, старшие классы, решили завтра справить маевку за городом у Княжого монастыря с кавалерами… – посыпался горячий горох. – Так вот, во-первых, дай мне на это твое благословение родительское, навеки нерушимое, а кроме благословения, еще и денег. У нас все пойдет в складчину. Мы проявляем завтра женскую самостоятельность и не позволим кавалерам платить за нас, поэтому на самостоятельность мне нужно не меньше трешницы…

– А ты опять надушилась, кажется? – тихо и грустно спросила мать.

– Только капельку, мамочка… Одну капельку… Это Ворошилова меня надушила… Ужасно люблю я эти духи, ужасно!

– Ах, Наталочка, сколько еще в тебе легкомыслия!

У Наташи сразу вспухли губы.

– Мамочка, да что же в этом такого, что я немного надушилась?

– Ты сама знаешь, что в этом такого… – сказала мать грустно. – Мы с папой много раз говорили тебе об этом…

– Ах, это все ваши несчастненькие, которым кушать нечего! – воскликнула девочка в тоске. – Папа с телятками, ты с несчастненькими – мамочка, ей-Богу, вы меня в могилу вгоните!

– Так о серьезных вещах не говорят… – строго заметила мать. – Ты уже не маленькая…

– Милая, родная мамочка, я не могу! – горячо воскликнула девочка и даже руки на груди, как в молитве, сложила. – Я не могу! Да, я люблю душиться, люблю смеяться, люблю танцевать, люблю веселиться во всю мочь… Когда я живу… не по-вашему, а сама по себе… я точно вот все летаю. Знаешь, как это иногда во сне бывает? А как только являются эти твои несчастненькие, так мне и жить незачем. Я не могу, мамочка, – что же мне делать, если я такой урод? Ну что мне делать, если им есть нечего, что мне делать, если они раненые? Ведь не я же так устроила! Я хочу, чтобы все душились, все танцевали, все смеялись, все рвали фиалки, все, все, все! Зачем я буду плакать, когда мне только и жизнь, когда я смеюсь? Зачем буду я лгать тебе, себе, всем?

Наташа вся разгорелась и еще более похорошела от этого горячего румянца и от слезинок, выступивших на глазах.

– Грех смеяться, когда вокруг столько плачут… – сказала мать. – Ну, сходи завтра в Слободку, посмотри на эту страшную бедность, на этих зеленых пузатых детей… Посмотри, что делается в лазаретах!

– Не хочу! – зло прокричала Наташа. – Не хочу! Я хочу идти завтра в Серебряный Бор, а не в вонючую Слободку, я хочу смотреть на фиалки, на реку, на облака, а не на ваших зеленых детей… Мамочка, папа прав, и ты права, а я совсем не хочу, чтобы я была права, – пусть я не права, но я так хочу, потому что иначе я не могу… Не могу! Вашим несчастненьким нужна радость – пусть, не спорю, но и мне тоже нужна радость! И почему это, – негодующе воскликнула девочка, – три рубля им, а не мне?!

И рассмеялась нелепости своего восклицания и в то же мгновение почувствовала, как со всех сторон, точно летучие мыши с холодными крыльями, ее теснят эти тяжелые мысли о теляточках, зеленых ребятишках и вообще несчастненьких, и рассердилась на это насилие мыслей, и расплакалась. Она билась в тенетах этих мыслей, как птичка, и ей было страшно, что она никогда не вырвется из них, никогда не будет беззаботно петь, с восторгом купаясь в лазури.

– Что это тут у вас? – спросил Митрич, появляясь в дверях, и вдруг тихое лицо его покривилось: опять начинались эти ужасные геморроидальные боли.

– Вот большая девочка, почти девушка, плачет оттого, что я напомнила ей, что не все на свете смеются… – устало отозвалась Анна Павловна и, коротко передав мужу сущность разговора, добавила: – И как глупо, Наташа: если бы я еще отказала тебе в этих трех рублях, еще так бы, а я только напоминаю тебе…

– Мне бы в сто тысяч раз было легче, если бы ты просто отказала… – горько воскликнула Наташа. – В миллион раз легче! Сегодня отказала, завтра дашь, только и всего. А эти ваши теляточки и несчастненькие никогда не кончатся, в этом-то весь и ужас! Вон Маруся Фальк застрелилась, и даже в газетах написали, что будто бы от двойки… Какая глупость! Просто ее заели… Красавица, вся радость, а ей только и долбили: учись, учись – у тебя на руках семья! Не для того учись, чтобы быть умной, что ли, а для того, что семья… кормить надо. А зачем кормить? Чтобы учились опять? А учиться зачем? Чтобы кормить! Ну и замучили… У Маруси долг, у нас любовь ко всем живым существам,а в результате мученье… А я не хочу этого, не хочу!

И она даже ногой топнула.

– Наташа! – с укором сказала мать.

– Все это вполне естественно, – заметил тихо Митрич. – И не понимаю, что тебя возмущает тут так… Ты хочешь, чтобы она жалела чужих детей, но как же можешь ты требовать этого от девочки, когда сама ты, человек уже вполне сознательный, готова всем пожертвовать твоему ребенку?

– Опять теляточки? – в комическом ужасе подняла Наташа обе руки.

– Перестань паясничать, Наташа… – строго сказала мать. – Иди, позови детей: уже смеркается…

Наташа пошла, но у дверей не удержалась и по своему обыкновению понеслась. Она знала, что завтра пойдет в Серебряный Бор с молодежью, что будут они там пить чай, смеяться, говорить всякий вздор, и это было главное. А на все эти мысли их не стоит обращать никакого внимания. Что же делать, если они иначе не могут? Ну и пусть мучают себя…

– Раз нравственный принцип нарушен хотя бы в малом, то ничего не стоит нарушить его и в большом… – сказал Митрич, задумчиво глядя перед собой своими голубыми водянистыми глазами.

– А твои сапоги? – уныло отозвалась Анна Павловна. – Это тоже нарушение принципа.

Это было верно, и потому Митрич начал сердиться.

– И потом я так устала, так устала…

– И я тоже устал… – так же уныло сказал Митрич. – Не встречать в своей собственной семье понимания и сочувствия…

– Ну и довольно… Ради Бога, довольно… Ведь мы уже двадцать лет разговариваем, и все ничего не выходит…

– Конечно. Раз человек не хочет видеть обличающей его правды…

– Ах, Боже мой, а сапоги?

– Не могу же я в продовольственный комитет босиком ходить!

– Так брось его…

– А что вы есть будете?

– Так, значит, надо ходить в продовольственный комитет, значит, нужны сапоги, иначе ты не можешь. А я не могу, чтобы у Костика вытекли глаза…

– Они и не думают вытекать…

– Брось свой комитет и ходи босиком…

В коридоре зазвенели оживленные детские голоса, и серебристо и нежно, как запах фиалок в березовой рощице утром на солнышке, поднялся голос Наташи:

 
Поутру, на заре,
По росистой траве
Я пойду свежим утром дышать…
 

– Не могу бросить комитета, из-за вас же не могу…

– А я не могу губить ребенка из-за фантазий…

 
И в душистую тень, —
 

пела Наташа мечтательно и нежно, —

 
Где теснится сирень,
Я пойду свое счастье искать…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю