355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 64)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 64 (всего у книги 81 страниц)

XXVI
ОДИН ИЗ СПАСИТЕЛЕЙ

«Красный Харьков пал», – с привычным актерским пафосом возвестили большевистские газеты, как будто это был не простой провинциальный город, а какой-то страшный Гибралтар. Деморализованные, совершенно равнодушные к тому, что они делают, полки их потянулись в беспорядке на север, по пятам преследуемые добровольцами. А Харьковцы, обессиленные, подавленные, еще не верящие своему освобождению от страшного кошмара, толпами ходили смотреть чрезвычайку, где все эти бесконечные месяцы свирепствовал какой-то явный психопат, где сдирали с людей живьем кожу, поджаривали их ноги на угольях, сажали их, как кроликов, в маленькие клетки и кормили сырыми мозгами расстрелянных товарищей их. И когда подходили добровольцы, всем казалось, что как только это кончится,так жизнь закипит в городе ключом, как в старину. Но вот красные ушли, а жизнь не только не налаживалась, а продолжала разлагаться все дальше и дальше: до такой степени обессилены и обездушены были все эти сотни тысяч людей…

В Харьков должен был приехать главнокомандующий Добровольческой армией и начальник края генерал Гай-Гаевский, слава о веселых подвигах которого уже широко распространилась повсюду. К назначенному часу к запакощенному большевиками и только с трудом отчищенному теперь вокзалу, гремя звуками оркестра, прошли войска, сопровождаемые толпами народа, многочисленные депутации от города, земства, кооперативных организаций, университета, рабочих, подгородных волостей. Почетным караулом марковского полка, выставленным на перроне, командовал поручик Григорий Львов, недавний Гриша…

Последняя суета на широкой, чисто выметенной платформе улеглась. В строгом порядке разместились депутации с хлебом-солью и с адресами. Ярким веселым пятном выделялась из серо-черной толпы их небольшая группа женщин и девушек в светлых платьях, с букетами цветов в руках. На ярко отчищенных трубах оркестра почетного караула весело, празднично горели блестящие зайчики. И все, с нетерпением вытягивая шеи, смотрели туда, откуда должен был показаться поезд главнокомандующего.

И вот в солнечной утренней тишине отдыхающего от страшного погрома города послышался свисток паровоза. Все засуетилось, подтянулось и замерло. Где-то неподалеку вспыхнуло дружное горячее ура– то на последнем перед вокзалом переезде огромной толпой встретили главнокомандующего рабочие. Шум поезда все усиливался, и вот под густым султаном дыма, красиво накренившись слегка набок, он быстро выплыл из-за закругления и плавно подкатился к вокзалу, играя и щелкая на ветру трехцветными флагами, которыми был разукрашен весь паровоз.

Поезд остановился.

Глубокая торжественная тишина.

– Смирна-а-а-а! – прозвенел в тишине голос Гриши. – На краул!

Железно лязгнули винтовки, и сотня молодых сильных рук впилась в холодные стволы и окаменела.

Где-то в поезде раздался веселый женский визг, отдаленный взрыв хохота, но – никто не показывался. Прошла еще минута, две – опять никого. Все начали смущенно переглядываться.

И вдруг в темной раме одного окна вагона, как раз против городской и университетской депутации, выставилось безобразное толстое лицо главнокомандующего. Одно мгновение он бессмысленно осматривал своими пьяными заплывшими глазками переполненную людьми платформу, а потом сдержанно икнул и пьяным, хрипло генеральским басом крикнул профессорам и думцам:

– Здарово, корниловцы!

И неловко покачнувшись, исчез в темноте вагона. И снова все смолкло, только где-то в глубине поезда глухо и пьяно галдели голоса мужчин и женщин. И точно придавило всех что. Один рабочий сквозь зубы выругался, плюнул и пошел прочь. Крестьяне сумрачно потупились. И женщины не знали, куда им девать с такой любовью, с такими трудностями заготовленные цветы. Гриша чувствовал, что он весь горит мучительным стыдом, и не смел поднять глаз на солдат, и не знал, что с ними теперь делать.

Один из думцев, человек бывалый и ловкий, в корректном, но весьма потертом сюртуке, с большой, уже седеющей бородой, быстро пошептался со своими товарищами по депутации, и все они направились в вагон, откуда их приветствовал главнокомандующий, но едва отворили они дверь, как перед ними вырос молодой офицер, ловко загородивший им дорогу. От него пахло вином, и на лице его застыла неуверенная пьяная улыбка.

– Пазвольте… Что вам угодно, господа? – нетвердо проговорил он.

– Мы представители города… – с достоинством сказал корректный господин с бородой. – Нам нужно представиться главнокомандующему…

– Но… главнокомандующий в настоящую минуту не может принять вас…

– То есть… позвольте… – смутился ловкий думец. – Вот тут краткий доклад о состоянии города. Есть целый ряд неотложных мероприятий, которые мы должны представить на усмотрение начальника края…

– Так позвольте я передам сам всю эту музыку ему… – сказал пьяный офицер. – Он подпишет…

– Да ведь тут только предположения, часто одни другим противоречащие. Как же может он подписать это? – начал немножко сердиться корректный господин. – Ведь это же будет нелепость… Впрочем, делайте как хотите… – махнул он вдруг рукой.

Офицер исчез с бумагой. Городские представители тесно и глупо стояли в узком закуренном коридоре вагона. Лица их были теперь бледны и хмуры. Через некоторое время офицер вернулся.

– Видите ли, главнокомандующий сейчас… не совсем здоров… – сказал он, улыбаясь своей блуждающей улыбкой. – Так что лучше всего всю эту музыку оставить до утра… Хорошо? Сейчас главнокомандующий и пера держать не может… – вдруг конфиденциальным тоном по-приятельски добавил он.

Точно оплеванные, представители города вышли на платформу. Лица встречающих были совершенно растеряны. И когда снова где-то в поезде завизжала женщина, Гриша, весь в огне негодования, энергично отдал команду и вывел караул к войскам на площади вокзала. Там уже распространилась весть о безобразии, свершившемся на платформе. Молодой безрукий полковник с двумя Георгиями и знаком Ледяного похода на груди, весь дрожа от ярости, сам красиво и энергично принял парад, и длинной серой змеей войска вытянулись вдоль улицы, чтобы идти в казармы. Солдаты были угрюмы, и офицеры не находили себе места от стыда.

И вдруг одна из девушек в светлом платье, встречавшая генерала, энергичным жестом разорвала свой пышный букет и, быстро обходя ряды солдат и офицеров, украшала их всех подряд ароматными цветами. Старый усатый офицер с правого фланга прослезился, взял девушку за обе руки и почтительно поцеловал их обе перед полком. И толпа горячо зааплодировала и девушке, и войскам.

– Арррш! – злобно пропел безрукий полковник.

Грянул оркестр, войска разом качнулись, вспыхнуло дружное ура,и на воинов посыпались со всех сторон цветы. Рабочие и профессора, волостные старшины и девушки, инвалиды на костылях и гимназисты, торговки и священники, и старики, и нищие, и дети – все наперерыв восторженно приветствовали войска, дружно подчеркивая, что то, что случилось на вокзале, на них позором не ложится, что в них все видят освободителей и героев. И многие бросались к офицерам и целовали им руки. Даже многие мужчины открыто плакали. И восторженно ревели по обеим сторонам улицы: ура… ура… ура…

И утомленные бесконечной войной, бесконечными страданиями, солдаты чувствовали себя теперь совсем молодцами, бодро отбивали шаг и старались блеснуть своей выправкой. Но чувство какого-то несмываемого позора, какой-то непоправимой катастрофы не проходило и ныло в душах людей, точно все они, ожидавшие от этого солнечного утра только чистой радости, получили вдруг незаслуженно пощечину…

А Гриша, как только он отвел свою часть в казармы, побежал, ничего не видя, домой, заперся в своей комнате и, бросившись на диван, пролежал так до самой ночи. Он был болен от стыда. Он не знал, что делать. Он знал только одно, что он опять ошибся…

XXVII
НОЧЬ В КРЕМЛЕ

Окутанный непогожими сумерками, в суровой печали стоял старый прекрасный Кремль над тихой, точно вымершей, слабо освещенной и невероятно загаженной Москвой. Только на главных улицах светят еще электрические фонари каким-то жутким медным светом. Изредка проходит темной улицей, громыхая бутсами, патруль со ржавыми штыками. И печально светят в каменных домах слабые, редкие, одинокие огоньки. Не слышно прежнего веселого шума большого города, не видно прежней многоголовой толпы, нет воющих и брызжущих голубыми искрами трамваев, и даже собак по окраинам не слышно…

В одном из зал здания судебных установлений в Кремле, налитой все тем же мутновато-медным жутким светом слабого тока, заканчивалось военное совещание. На председательском месте в малиновом бархатном кресле уверенно сидел кудрявый, носатый и развязный Лейба Бронштейн, еще недавно нищий журналист, для чего-то скрывавшийся, не скрываясь, под будто бы более удобным для него именем Леона Троцкого. Он в какой-то полуанглийской военной форме, которая чрезвычайно к нему не идет. Пред ним разложена большая карта генерального штаба, чистые листы бумаги и карандаши. Справа от него виднеется сухощавая, горбоносая фигура генерал-адъютанта Брусилова. А дальше сидят другие генералы с крупными боевыми именами и офицеры генерального штаба, чистые и корректные. Сегодня был решен ряд важных мер для того, чтобы остановить успешное продвижение с юга войск генерала Деникина. Все, как всегда, говорили сдержанно и тихо, и Троцкий пристально смотрел в лица говоривших сквозь золотое пенсне, слушая не столько то, что они говорят, сколько то, о чем они умалчивают. Он им не верил ни на грош и во всяком их слове предполагал западню. Что эти люди с запечатанной для него душой его смертельные враги – это он понимал прекрасно и отлично знал, что при первом же удобном случае они жестоко расправятся с ним. Он каждую минуту мог ожидать, что вот они все сейчас встанут и загремят в него револьверными выстрелами. Сперва он на этот случай носил даже в кармане своих брюк тяжелый плоский браунинг, но потом эта тягота надоела ему, он понял ее бесполезность и только втайне все дивился, почему они, в самом деле, не стреляют, и невольно презирал их.

Поэтому все такие совещания чрезвычайно истощали его энергию, быстро разгорающуюся и быстро потухающую, как и у всех неврастеников, и после них он всегда чувствовал себя смертельно усталым.

В то время как генерал Брусилов подписывал обращение к Красной армии, в котором говорилось о западных капиталистах, о врагах народа, о необходимости раздавить беспощадно белогвардейщину, он обратился к совещанию с как будто насмешливой улыбкой, насмешливой над тем, что вот он сейчас скажет:

– Остается еще один маленький вопрос, господа, на сегодня… От целого ряда сектантских общин с Волги ко мне чрез товарища Бонча поступило несколько прошений об освобождении их от обязанности служить в войсках: по христианским убеждениям их они не желают проливать кровь и даже носить ружья. Прошения эти сопровождаются заключением добродетельного товарища Бонча, который предлагает всех таких сектантов зачислять в армию братьями милосердия… По лицам военных пронеслась легкая усмешка.

– Ну что же, – сказал басисто Брусилов, – последствия такой меры ясны и теперь: все перемажутся в сектанты, и у нас будет миллион братьев милосердия и ни одного солдата…

– Вы правы, генерал… – сказал Троцкий – Я не только не могу пойти навстречу желаниям товарища Бонча, но в наше время военного коммунизма я предлагаю принять высшую меру наказания за всякое уклонение от военной службы. Это – измена пролетарской мировой революции, это преступление против всего рабоче-крестьянского дела…

– Если мы хотим иметь армию, то нам нужны солдаты: это ясно… – заметил щеголеватый полковник генерального штаба с золотистыми усами.

– И потому я во изменение царских законов на этот счет, предусматривавших для отказывающихся ссылку в Восточную Сибирь на продолжительный срок, думаю ввести для таких изменников одно наказание: расстрел…

Возражений не последовало, и через несколько минут задвигались кресла и все эти вылощенные, сдержанные военспецыкорректно попрощались с ним, военным комиссаром Советской республики, в жутком свете тускло горящих ламп и уходили, запечатанные, враждебные, готовящие – несомненно – ему какую-то страшную гибель.

У него едва оставалось время, чтобы пообедать перед важным совещанием Совнаркома, но он не мог и думать о еде, так как чувствовал себя весьма скверно: руки и ноги были холодны и противно мокры, голова нестерпимо горела, и истомно ныла не только душа, но и все тело. Эти свои настроения, эти припадки острой тоски с примесью какого-то ужаса он тщательно скрывал даже от самых близких. Он хотел казаться пламенно верующим, энергичным, всегда бодрым… Он решил подышать свежим воздухом, и, быстро одевшись в большом, слабо освещенном вестибюле, где скучали холодно-жестокие и наглые латыши охраны, он торопливо сбежал широкой лестницей вниз, где опять были латыши. Они небрежно вставали при его появлении и провожали его неласковыми взглядами…

Справа от подъезда были наглухо забитые Никольские ворота и тянулись ряды проволочных заграждений на всякий случай, а слева смутно уходила в темноту белая колонна Ивана Великого. В холодном тумане местами виднелись парни с винтовками. Чтобы согреться, они, приставив винтовки к стене, по-мужичьи размахивали руками и притопывали ногами. Им было холодно и хотелось есть, и они, ожидая близкой уже смены, были несчастны и раздражены, им сулили какое-то царство небесное, а получилось то же самое, что и раньше было: стой, голодай, мерзни, охраняй какую-то – как они про себя выражались – сволоту. И иногда в темных головах их мелькала злая мысль: перебить бы всех этих стервецов и… Но так как они даже и приблизительно не знали, что будет дальше, так как, кроме того, опасались они и этих палачей-латышей, то они только угрюмо молчали или сквернословили при всяком удобном и неудобном случае.

Троцкий зашагал налево, к старым соборам. На душе было мучительно скверно. Он прошел мимо серого броневика «Стерегущий», мимо старых французских пушек и ядер в пирамидках, мимо Царь-пушки и разбитого Царя-колокола, и вдруг в глаза ему бросился какой-то кроткий красноватый огонек в узком старинном окне. На ступеньках паперти старого собора сидела какая-то темная унылая тень.

– Кто вы? – спросил Троцкий строго. – Что вы здесь делаете?

– Ничего… – равнодушно отвечала унылая тень. – Я сторож при соборах…

Это был один из стареньких дворцовых гренадер, этих чистеньких, всегда очень вежливых старичков, которые издавна незаметно для всех оберегали древний Кремль с его святынями и любовно показывали посетителям его седую старину, его богатства, его волнующие русские красоты. А теперь старички тайно скорбели над разграблением старого Кремля и России и, чуждые этой новой жизни, запуганные ею, незаметно умирали…

– А почему это в церкви огонь? – спросил Троцкий.

И по форме вопроса и по интонациям старик сразу догадался, что перед ним один из этих новых, ненавидимых им людей, которые сперва стреляли по его Кремлю, как татары в старину, а потом ворвались сюда, все осквернили и засели владыками.

– Это лампады над гробницами царей московских… – холодно отвечал старик.

– А… можно посмотреть? – в неожиданном порыве неврастеника спросил чужак.

– Пожалуйте… – все так же холодно отвечал, тяжело подымаясь, старик.

Шарканье старых ног по истертым плитам, визг тяжелого засова, простужное хрипение старых железных дверей, и вот он в древнем сводчатом соборе, среди слабо освещенных каменных гробниц тех, имена которых вписаны в историю как имена строителей Земли Русской. И сурово смотрят с иконостаса древние, черные, грозные лики…

– Здесь вот покоится Иван Калита… – тихонько говорил сторож. – А это вот Иоанн III, что первый татарам отпор дал. Вот это рубашечка Дмитрия Царевича убиенного…

– А здесь? – нервно спросил чужак, указывая на гробницу, над которой кротко сиял огонек лампады в наивном граненом стаканчике, а под стаканчиком лежала кучка денег.

– Это-с? Это Иван Васильевич Грозный…

– А почему же тут деньги положены?

– На масло… – с неудовольствием отозвался старик. – На неугасимую…

– А почему же такая лампадка горит только над Иваном Грозным, а на других нет?

Старик помолчал – он не знал, следует ли говорить это чужому.

– А потому, сударь, – наконец решился он, – что в православном русском народе вера такая есть, что ежели у кого на душе тяжело, так надо прийти сюда и помолиться над гробницей грозного царя, и печаль-тоска пройдет…

– А разве и теперь много ходят сюда? – спросил тот, глядя сквозь пенсне на тихую гробницу.

– Много-с… Больше даже чем прежде… – отвечал старик, точно тайно торжествуя. – И ежели бы не проклятые латыши, которые стесняют народ с пропусками, так и еще больше было бы. Тоскует народ… Изволили видеть патриаршее служение у Никольских ворот? Даже сами правители и те в своих газетах пропечатали, что побольше полумиллиона народу было. Мне вот под семьдесят, я трем императорам служил, сорок лет вот уж как Кремль берегу, а такого молебствия не видывал…

Но человек с фальшивым именем уже не слушал: они хотят победить ту старую, проклятую, полную суеверий жизнь, а она вот все же, как туман, ползет к ним сюда, ползет через стены, ползет через проволочные заграждения, мимо их пулеметов и броневиков и латышей и тенями своих окутывает их со всех сторон! Он машинально вынул из жилета и сунул старику золотой – он любил быть шикарным и удивить – и торопливо пошел вон. Удивленный старик разглядел при свете лампады золотую монету – давно уж не видывал он их… Теперь это было целое богатство. И хотя у него не было теплых подверток, а старые ноги так тяжело в стужу мозжило, он обратился к черным ликам и, усердно помолившись, положил золотую монету к неугасимой на гробнице грозного царя…

А человек с фальшивым именем, с холодными, как лед, и мокрыми руками и ногами, с горящей головой уже шагал взад и вперед по длинному тротуару, что идет самым краем обрыва мимо дворцов и соборов от самой Кутафьи до Спасской башни, на которой уже замолкли пробитые большевистским снарядом ее милые куранты… И все думал и передумывал он свои тяжелые думы, которых он не открывал никому.

Если бы раньше, тогда, в женевском подполье, ему, нищему жидку, сказали бы, что он и его однокашники-приятели, богатые, как и он, только одними фантазиями и злобой, будут жить во дворцах величайшей империи, разъезжать на царских автомобилях, приказывать заслуженным боевым генералам, он, конечно, только рассмеялся бы, а вот это чудо из чудес совершилось, и вот в этих ледяных мокрых руках лежит теперь жизнь и смерть миллионов людей. Все они на людях делали вид, что все случившееся вполне естественно, даже научно, что решительно ничего удивительного в феерической перемене судьбы их нет, но на самом деле все они до сих пор никак не могли поверить реальности свершившегося и все ждали, что вот еще мгновение, и они проснутся у себя в нетопленой мансарде где-нибудь на Каруж в Женеве.

И тогда всем им, распаленным фантастам, казалось, что стоит только свергнуть злое, ничтожное, но организованное меньшинство, как рабочие массы разом расправят свои могучие силы и немедленно сотворят чудо новой жизни. Первая часть чуда, по его мнению, совершилась уже, но совершенно неожиданно, вместо торжественного преображения человечества и всей жизни его, жизнь эта превратилась в такой ад, в такие дьявольские бедствия, что даже у него, самоуверенного газетчика с фальшивым именем, иногда бессонной ночью холодела душа. И тысячи раз спрашивал он себя, как же, собственно, это случилось, но душа его точно билась о какие-то мрачные извечные стены и не получала никакого ответа.

Прежде всего они хотели остановить кровопролитие ужасной бессмысленной войны – кровопролитие продолжалось, все нарастая в своей бессмысленной жестокости, в войне уже гражданской. Они хотели отдать все богатства русской земли всем труждающимся и обремененным, и моментально колоссальные богатства эти превратились в мусор, и невероятная нищета задавила огромную страну – всех, кроме тех, которых их идеи сделали источником неслыханного по быстроте и размерам обогащения. Они хотели в конце концов дать человеку свободу, и он знал, что теперь в стране пользовались свободой только негодяи, примазавшиеся к великому делу, а все остальное приникло к земле и старалось не дышать. В своих бумажках, которыми они забрасывали темные трудящиеся толпы, они пламенно говорили о вопиющей несправедливости всего существующего и о грядущей справедливости, но пришел дьявол и устроил: когда в роскошном царском поезде сидел царь, это было несправедливо, сел в него он, человек с фальшивым именем, это стало справедливо; когда царя охраняли иззябшие и голодные парни, это было несправедливо, когда же эти же парни зябли и голодали, охраняя его, это стало справедливо; когда раньше были солдаты и генералы, это было несправедливо, а теперь, когда генералы остались генералами – они спустили только свои погоны с плеч к локтю, – а солдаты солдатами так же, как и раньше, предназначенными только для гнилых окопов, тифа и пуль, это было уже справедливо; когда раньше тюрьмы были переполнены, это была вопиющая несправедливость, а когда в этих тюрьмах люди истреблялись теперь после невероятных истязаний тысячами, десятками тысяч, это стало справедливо. Раньше лучшие из них гордились своей честной бедностью, теперь все они поддались искушению золота, прожигали жизнь без заботы о завтрашнем дне и со всех сторон награбленным золотом, а иногда даже и просто ловко подделанными деньгами других стран они подкупали людей и в Пекине, и в Бенаресе, и в Египте, и в Лондоне, и в Берлине, и в Нью-Йорке, делая из них будто бы коммунистов, прибегали в своих газетах к самой наглой, самой беззастенчивой лжи, лили реками заведомо невинную кровь и все более запутывались в сетях невероятнейших преступлений, которым не было уже числа. И ужасало его их бессилие. Он до сих пор помнит ту депутацию евреев, которые приходили к нему, чтобы умолять его уйти: во имя его уже растерзаны по России десятки, сотни тысяч евреев и будут растерзаны еще миллионы. И он гордо ответил им: «Я не еврей, а революционер!» В тот момент ему показалось это красивым историческим жестом, но теперь он знал, что и этот жест был ложью, просто он уже не мог ничего сделать.

Из всех деяний их получалось совершенно обратное тому, что они хотели первоначально, и это было ужасно.

Почему?

Неизвестно!..

Но хотя из всего того, что он делал, получалось совершенно противоположное тому, что предполагалось, он продолжал четко и сурово отдавать всякие приказания и распоряжения, как будто из них получалось как раз то, что он и хотел!

Он забыл о важном заседании Совнаркома, забыл об ужине и все ходил, почти бегал, точно преследуемый какими-то демонами. И в такие минуты им овладевала жажда бешеной деятельности – он топил в ней эту тоску и этот смутный ужас. И он торопливо пробежал к себе и, хотя был уже второй час ночи на исходе, приказал сонному, но вежливому адъютанту немедленно телеграфировать на Курский вокзал, чтобы немедленно был подан ему поезд, а здесь к подъезду – царский автомобиль. И пока адъютант исполнял его приказания, он, бегая по комнате, беспорядочно думал о параде в Киеве, о своей речи к войскам, об одной необходимой статье в газеты по поводу воздушного флота, об этих проклятых генералах с запечатанными душами, об ужасающем по своим подробностям еврейском погроме в Житомире и Бердичеве… Иногда машинально останавливался он у стола, на котором придворными лакеями красиво сервирован был холодный ужин с вином из царских погребов, и, рассеянно стоя, жевал что-нибудь и снова принимался ходить.

В дверь осторожно постучали.

– Да… – рассеянно отвечал кудрявый человек. Вошел адъютант, тонкий, корректный, почтительный.

– Срочное донесение, господин комиссар… – сказал он. – Наши летчики к ночи зажгли Богоявленск. Среди отступающего неприятеля паника. Один из летчиков, Ферапонтов, пропал – по-видимому, перелетел к белым…

Он нахмурился, Ферапонтов был его креатурой.

– Если есть родственники, немедленно взять заложниками, если нет родственников, арестовать товарищей… – твердо сказал он.

– Слушьсь… – изогнулся тот. – Часть рабочего батальона и кубанцы, захватив комиссаров, перешли к белым…

– Вот как! – воскликнул он, и ноздри его раздулись. – Ну что же, в свое время сосчитаемся…

Но сердце нехорошо забилось, и опять резко похолодели руки и ноги. И он торопливо стал собираться в далекий путь, хотя и сам еще не знал, куда он поедет: в Киев, под Воронеж, к Царицыну…

В окно смотрел уже холодный рассвет, когда он сел в свой роскошный автомобиль. Озябшие часовые хмуро поглядывали на него: куды его черти понесли такую рань? Уж не утекают ли стервецы? Ох, не упустить бы! И нехотя распахнули они перед фальшивым человеком тяжелые крепостные ворота…

Бесшумно понеслась прекрасная машина по обезображенному, разоренному городу. На Театральной площади бросилась в глаза туша павшей лошади с резко выпяченными ребрами. А вот идет под конвоем несколько зяблых оборванных людей с жуткими бледными лицами – он знает, куда водят в Москве людей в такой ранний час. И хотя в свое время много кричал он против смертной казни, теперь все, что он мог сделать, это только – отвернуться…

И, как Каин, понесся он по России в великолепном поезде своем, и всюду оставлял он за собою страшные кровавые следы. И все удивлялись его кипучей революционной деятельности, и немногие восхваляли его за это, но многие и многие проклинали фальшивое имя его с ненавистью безграничной…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю