Текст книги "Распутин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 81 страниц)
XV
В ЛЕДЯНОЙ СТЕПИ
Мутно-белая, ревущая бешеным бураном степь. В бушующей мгле медленно бредут голодные, холодные, почти безоружные люди: и совсем зеленая молодежь, юнкера, студенты, гимназисты, девушки, и дряхлые старики, и офицеры, и члены Государственной Думы, и помещики, и журналисты, все те, которые вслед за старым Алексеевым и Корниловым под натиском красных вышли из Ростова, только бы спастись от верной смерти, только бы не подчиниться тому, что представлялось им невероятным позором: власти красных. Всех их было около двух тысяч человек, и было у них две пушки и несколько сотснарядов, а в качестве санитарного оборудования было у них две сестры милосердия, фунт гигроскопической ваты и десять аршин марли. Продовольствия почти не было – вся надежда была на степные станицы…
В неравных боях с ловившими их со всех сторон красными они докатились до Кубани, где к ним пристали небольшие отряды казаков, которых красные уже успели своими безобразиями вывести из терпения. Чтобы отдохнуть, подлечить своих раненых, они попытались взять Екатеринодар, но их отбили, и вот снова ушли они в бескрайние степи только потому, что куда-нибудь идти надо было…
И вот они шли в вое ледяной бури, в угрюмых сумерках, эти белые, снежные, молчаливые статуи. Измученные бесконечной гоньбой и бескормицей, обледеневшие лошади из последних сил тащат подводы с промерзшими до костей ранеными и умирающими, отбывая таким образом свою долю мирового страдания, о смысле и цели которого они знают так же мало, как и те, которых они везут… И идут ледяные статуи эти, борясь с бешеными порывами бурана, и идут, идут медленно, торжественно, точно на своих собственных похоронах…
Молоденький офицер с веселыми усиками, известный в отряде под именем корнета его величества,тонкий, гибкий, только вчера еще смотревший на мир радостно изумленными детскими глазами, ведет под руку старого седого генерала Алексеева, небольшого сухого старика с мужиковатым лицом и двумя огромными сосульками вместо усов. На душе старика тяжело. Он вспоминает ту грозную, небывалую еще в истории пятнадцатимиллионную рать, во главе которой он стоял так еще недавно и которая должна была дать России победу, силу и богатство и покрыть себя неувядаемой славой. И вместо этого какой-то апокалипсический кошмар, небывалый в истории позор и гибель недавно великой страны. И тысячи и тысячи раз спрашивал себя в безмолвии души много видевший в жизни старик: что же они просмотрели? В чем именно они так незаметно, но так жестоко ошиблись? В том, что государь не пошел навстречу требованиям прогрессивной части общества, не дал своевременно назревших реформ? Умный, опытный, выбившийся в люди с самых низов жизни – он был сыном захудалого, бедного провинциального офицерика, – старик с полным убеждением отвечал себе, что нельзя было в опасное время войны выступать с реформами, как бы они ни назрели, потому что и политиканы-профессионалы, и темные массы увидели бы, что правительство их боится, они потребовали бы еще и еще, может быть, невозможного даже, и страшная лавина все равно сорвалась бы рано или поздно. То, что в эти исключительно тяжкие моменты русской истории оказался у власти не Петр Великий, а царь-неудачник, человек небольшого ума и безвольный? Но ни одно европейское правительство ни среди врагов, ни среди друзей не блистало в это время исключительными именами, и тем не менее большинство из них худо ли, хорошо ли, но довели дело до конца. Неустройство в снабжении армии снарядами и всем необходимым? Но как раз в последние месяцы дело это стало налаживаться. Закулисные интриги разных проходимцев? Властная, но ограниченная и душевно неуравновешенная царица? Невозможно, оскорбительно было допустить, что небольшая кучка этих людей могла с такой легкостью погубить великую страну…
Где же, где причина страшной катастрофы?
Левые кричали на всех перекрестках, что правительство слишком мало делало для народа, что оно даже умышленно держало его в тяжких условиях невежества и нищеты. Может быть, до известной степени это и правда, но как же упускать из вида тот факт, что за последние триста лет из крошечного, раздираемого смутами московского царства выросла великая необъятная Россия, в границах которой оказалась такие несметные богатства, какими не обладал ни один другой народ в мире? Вся энергия и правительства, и нации была поглощена этой экстенсивной работой, этим неизбежным дохождением до своих естественных границ, и вполне естественно, что на работу интенсивную, по внутреннему устроению страны, сил и не хватало. Но как раз в последние годы и тут было сделано многое, и, если бы не война, Россия пошла бы вперед гигантскими шагами…
И что он ни придумывал, как он ни искал, он никак не мог поставить знака равенства между кажущимися причинами катастрофы и теми размерами, которые эта катастрофа приняла. Иногда в тяжелые бессонные ночи по этим испуганно притаившимся станицам, когда мысль о возможности гибели России смотрела на него из мрака холодными очами, страшная, как сама смерть, старик смущенной душой чувствовал ту тяжелую для человека правду, которую чуют немногие и не высказывает никто: свершавшееся на войне, сама война и то, что свершается теперь, – уму непостижимо, и причины всему этому, цепляясь одна за другую бесконечною нерушимою цепью, уходят к первым дням мирозданья, в темную бездну прошлого, и следствия всего этого нельзя угадать не только за год вперед, но даже за один день, и все, что с полной определенностью можно сказать тут, это то, что они будут совершенно не таковы, как ожидают люди. Выразить эту мысль четко, определенно высказать ее себе в ночной тишине, хотя бы одному себе только, на это нужно было не меньше мужества, чем принять тогда главное командование над этой колоссальной, но уже начавшей разлагаться армией. Признать это значило бы признать, что значение его, Верховного Главнокомандующего, так же ничтожно, как и значение последнего барабанщика, что всякий другой на его месте был бы так же хорош или так же плох, а это значило бы признать, что теперешняя надежда его как-то спасти – как, было совершенно не ясно – Россию так же смешна, как попытки ребенка схватить луну руками. А это значило бы перестать действовать, перестать жить, свести себя на нет. Но тысячи и тысячи людей и на фронте, и потом в Москве, и в Ростове, и по всей России со слезами говорили ему, что в нем последняя надежда их, ему целовали руки, моля о спасении. Да наконец, и сердце, свое собственное старое сердце говорило: нет, хотя погибнуть, но не уступить!.. И было смутно в душе старого генерала, и он, только чтобы утешить людей, не отнять у них последней надежды, делал вид, что он знает, что ему делать. На самом же деле жизнь представлялась ему теперь такою же бездорожной, вымершей, страшно воющей пустыней, как и эта мерзлая, темная степь… И бессонными ночами он ворочался с боку на бок, тяжело вздыхал и иногда с тяжелым немым вопросом долго смотрел на кротко озаренный лампадой строгий лик Спасителя, сопровождавшего его во всех походах. Но ответа на его вопрос не было…
Сухощавый, невысокого роста, подбористый Корнилов сравнительно легко выносил и стужу, и усталость – ко всему этому он привык еще с молодых лет на охоте, в трудных и долгих путешествиях, в австрийском плену… Но сегодня и он был в тяжелом настроении. Развязка всему, казалось, вот-вот… Смерти он не боялся, к мысли о ней он привык, но было грустно. Жизнь что-то все сулила, обещала все что-то невероятно, ослепительно яркое, небывалое, а потом завела вдруг в эту мерзлую степь и насмешливо сказала: теперь все: шальная пуля сразит тебя сейчас, и твои близкие бросят тебя под обледеневшим кустом на съедение волкам… И мысль его торопливо пробегала пестрыми картинами его бурной жизни. Вот его детство в бедном домике в маленьком, глухом сибирском городке, вот кадетский корпус, а вот солнечные, бескрайние, зеленые степи, ширью которых он упивался, когда приезжал домой к старикам на каникулы, целыми днями и неделями бродя с ружьем среди их чарующего безлюдья, заходя иногда в юрту дикого кочевника, слушая его дикую причудливую песню… Эти степи и заронили в его душу любовь к далеким странствиям, которым он отдался, когда встал потом прочно на свои ноги, и которые быстро дали ему имя серьезного труженика науки. Потом вспыхнула эта гигантская война, долгий и тяжкий плен в Австрии, смелый побег и революция. Сын бедного казака и горячий патриот, он ненавидел и сгнивший двор, и весь этот обветшавший государственный аппарат, явно уже не справлявшийся с задачами времени, он искренно приветствовал тот день, когда старый порядок рухнул, – он был уверен, что сейчас же у власти станут новые, смелые, энергичные и культурные люди, которые твердо и умно поведут национальное дело, и новая жизнь зацветет в великой стране, которую он исколесил вдоль и поперек и в которой он видел столько богатейших возможностей… Но разочарование не заставило себя долго ждать: у власти стали фантазеры, люди слабые, которыми командовала темная масса, и все пошло прахом. Потом – тут сердце его всегда закипало… – эта его попытка пойти с полками на бунтующий Петроград, железной рукой взять власть, вычистить страну до самого дна от всякой нечисти и повести ее новым курсом… Но дело провалилось, и вместо Петрограда он попал в быховскую тюрьму как государственный преступник, а потом этот смелый перелет с верными текинцами на Дон, опять борьба с красными, опять неудача, и вот эта белая, страшная, воющая степь… Нет, он не будет восстанавливать старой монархии, как, вероятно, мечтает об этом старый Алексеев, не верящий ни в новые пути, ни в новые силы, – нет, довольно! Надо пробивать новые пути… О, борьбы будет немало и не только с красными безумцами, но и с безумными паладинами старого, которые уже и теперь пустили в ход для него кличку неудачного Лафайета…
Буран яростно завыл и чуть не сбил его с ног. Он усмехнулся: какая монархия, какая республика, какие новые пути? Все пути ведут теперь под обледенелый одинокий куст…
– Ну что, Антон Иваныч, как делишки? – замерзшими губами сказал он, обращаясь к сосредоточенному, шагавшему рядом с ним Деникину, коренастому, когда-то щеголеватому, с уже седеющей бородкой и с твердым, но тихим лицом.
– Бывало и хуже, ваше превосходительство… – так же глухо среди воя ветра отвечал тот. – Надо выкручиваться…
В Деникине странно смешивался хороший боевой генерал с каким-то благодушным профессором-идеалистом. Он думал и говорил, что происходящее в России – это так только, какой-то дурной сон, минутное наваждение, что стоит только выйти кому-нибудь к русским людям – это прекраснейший народ! – и сказать им убедительно и ласково: да что вы это, ребята? Да разве так надо? Надо вот как… – и все поймут, послушаются и с великим усердием начнут исправлять свои невольные ошибки, и все будет чудесно, куда лучше прежнего.
И все эти сотни измученных людей, студенты, помещики, генералы, гимназисты, казаки, сестры, офицеры, еще полные сил и уже умирающие, отчаявшиеся и не потерявшие еще смутных надежд на какое-то чудо, идеалисты и интриганы, патриоты и шкурники, устало тащились неизвестно куда, на авось, в глубь пустынной, мерзлой, воющей степи, борясь с бураном из последних сил, и внутри каждого из них, этих тихих, страшных ледяных фигур, жил свой особый, живой, яркий и теплый мир дум, чувств, устремлений, и каждому из них, как бы ни было скромно его место в жизни, казалось, что самый главный винт в мире – это он. Пред каждым из них горели в безбрежностях жизни сотни маяков, то потухая, то вновь загораясь, и все маяки манили в разные стороны, и каждый из них шел на все свои маяки сразу и был твердо уверен, что это и есть как раз то, что и нужно. Спасение России – о да, конечно! Но помимо этого в данный момент хорошо переобуться, обсушиться и напиться чего-нибудь горяченького. Корнет его величества беспокоился, кроме того, о сестре Неточке, в которую он был нежно влюблен. И оставив на несколько минут старого Алексеева, он отыскал Неточку сзади, усадил ее на сани и, довольный, что она отдохнет немножко, снова торопливо догнал Алексеева. Неточка, молоденькая, простая, как птичка, девушка, старавшаяся, однако, держать себя совсем как настоящая женщина, в минуту горячего порыва попавшая в эту армию обреченных, теперь с тайным ужасом смотрела в пляшущую вокруг нее белую смерть и потихоньку плакала. Высокий гимназист в коротеньком кавалерийском полушубке – его все ласково звали Васей… – мечтал на ходу, что вот как-то умрет скоро старый Алексеев и Корнилов, и армия единогласно изберет его своим вождем, он станет во главе движения, спасет Россию, и ему дадут титул светлейшего князя и отца отечества. Только недавно вырвавшаяся к добровольцам Галочка думала под завывание бури о своих, которые остались голодать в Москве, и смутно тревожилась об Алексее Львове, которого она еще не видала, так как накануне ее приезда Корнилов послал его с каким-то важным, но опасным поручением в оставленный Екатеринодар. Грузному тяжелому Родзянке очень хотелось есть и спать, и очень болели у него ноги, которые натерли грубые сапоги, купленные им в Ростове у казака, снявшего их с убитого большевиками мальчика юнкера. И тяготила его враждебное отношение старого Алексеева, который не мог ему простить борьбы с царским правительством во время войны, с тем правительством, которое и сам он резко осуждал столько раз…
Тихо, молча, торжественно, как на своих похоронах, шли эти ледяные статуи все вперед и вперед, неизвестно куда, и дико выл вокруг, точно отпевая их, буран. Будущего у них не было – было только тяжелое страдание в настоящем и смерть в близком будущем…
И вдруг как будто из воющего сумрака дымком потянуло, послышался сквозь вой бурана как будто отдаленный собачий лай… Передние устало остановились, задние подтянулись. Составился короткий совет: что это может быть за станица? Есть ли тут красные? Обойти или атаковать? И нужно ли послать разведку или бить на ура?
– Пока разведка вернется, мы все окончательно замерзнем… – послышался чей-то глухой голос из-под башлыка, и слышно было, что у человека даже внутри все дрожало от смертельной стужи. – Надо идти на ура…
– Впереди река… – сказал, весь дрожа, приземистый казак-донец с типичным татарским лицом. – Придется идти вброд – не замерзла… Ишь, как дымит…
– Все равно пропадать… – равнодушно подвел кто-то итог.
И так как другого выхода не было, Корнилов приказал рассыпаться цепью и атаковать. Но цепи расходились медленно: сил не было брести по снегу, а многие, совсем обессиленные, и просто боялись отойти от товарищей: упадешь, и не заметят… И тихо двинулись на смутно проступившие в воющей мгле ветряные мельницы и высокие тополя, перешли вброд, по грудь, ледяную степную речку, и когда вышли на другой берег, не в силах уже вымолвить и слова, бешеный ледяной ветер моментально оковал всех их в жестокие серебряные панцири… И когда от ближайшей мельницы беспорядочно стукнуло несколько выстрелов и пули жутко вжикнули в сумраке над головами, никто не ускорил шага, никто не лег, а многие даже и винтовок с плеч не сняли, так как не было сил и было все равно…
Медный рожок зачастил на станице тревогу. Ожесточенно залаяли собаки. Началась беспорядочная паническая стрельба, и несколько человек упали и окровянили вокруг себя снег. Упал и высокий гимназист Вася. Потухающими удивленными глазами он смотрел перед собой в снег и думал: а где же Россия? Где слава? Где все?.. Что это сделалось? Ответа не было, и Вася ткнулся лицом в колючий холодный снег…
XVI
АРМИЯ III ИНТЕРНАЦИОНАЛА
В большом загаженном классе станичной школы, украшенном по стенам дешевыми картинами из священной истории, из жизни зверей, из русской старины, среди беспорядочно нагроможденных парт, в растерзанных шинелях, в грязных, безобразных папахах, немытые, нечесаные, волосатые, сидят, лежат и слоняются без дела человек десять-двенадцать красноармейцев – один из бесчисленных обломков когда-то грозной Кавказской армии, а теперь один из отрядов Красной армии, армии III Интернационала. В классе крепко накурено махоркой. За темными окнами слышно взвизгивание бурана.
– Вот так стужа, черт ее в душу возьми! – входя в комнату и отряхивая налипший на одежду и на сапоги снег, проговорил один красноармеец, высокий, ражий детина с рыжими, слегка косящими глазами. – Чисто под Эрзерумом! В десяти шагах ничего не видать…
– Раки у казаков раздобыть бы… – отозвался один из лежащих, Петров, белобрысый солдатишка с гнилыми зубами, тот самый, которого поймали раз солдаты около ослихи. – С холодку-то оно в охотку…
– Не дают, дьяволы… – сказал косой.
– А важно бы кишочки прополоскать… – сказал третий, невысокий разбитной парнишка с отчаянным революционным чубом. – Сем я попытаю!
– Вот молодчага!.. – похвалил его косой. – С этим нигде не пропадешь…
– Идем, ребята! – воскликнул разбитной парень, опоясывая пулеметную ленту и взяв винтовку. – Будто вроде как обыск изделать… Пошарим того, сего… Да захвати винтовки-то, черти!..
Трое солдат быстро собрались и, сопровождаемые шутками товарищей, ушли.
Поближе к гудевшей железной печке собралась небольшая, группа красных. Один из них, тяжелый, с серым тупым лицом и большой бородавкой у носа, тяжело и бесцветно, точно заученный урок, рассказывал товарищам, как будет устроена жизнь людей по новому праву.
– Перво-наперво всех этих господ, купцов, дворянов, попов к чертовой матери… – говорил он. – Чтобы никаких различнее этих не было – чтобы ни рабочего там человека, ни мужика, ни мещанина, а чтобы все равные были, чтобы все были просто граждане…
Ярко-рыжий простоватый парень-орловец Мишутка, с хорошими – хороший, с прохвостами – прохвост, словом, один из миллионов, радостно осклабился:
– Потомственные почетные граждане… Гы-гы-гы… – заржал он и, тыкая себя пальцем в грудь, с достоинством продолжал: – Потомствен-най почетнай гражданин Михаила Петров Шершаков… А можат, лутче сразу в полковники? А? Полковник Шершаков! – строго крикнул он и почтительно ответил себе: – Чего изволите, ваше превосходительство? Здорово!.. Гы-гы-гы…
– Эка дубина! – разозлился агитатор с бородавкой. – А потом соберется, – продолжал он так же серо и нудно, – евтот самый вышняй совет народнай, выше которого ничего уж и не бывает, и начнет все промежду народа делить: земли это, фабрики, заводы, дома, бриллианты, деньги, шубы хорошие, все, чтобы у всех было поровну…
– А по сколько же деньгами-то достанется? – серьезно заинтересовался Мишутка.
– По скольку… – замялся немножко рассказчик и вдруг вспомнил, что, бывает, люди выигрывают там как-то по двести тысяч. Цифра показалась ему внушительной, и он солидно сказал: – По скольку… По двести тысяч на кажняго…
– Батюшки, вот лафа-то!.. И не сосчитаешь, пожалуй, запутаешься, глаза лопни! – проговорил Мишутка радостно. – И вот огребу я это денежки, сяду это я, полковник Шершаков, в антамабиль этот самый и фрррр… поехали к девочкам… Приехал, встречают это тебя со всем нашим удовольствием, под руки ровно вот анхирея ведут, милости просим и – на бархатное кресло… Нда, загвоздка, мать чястная…
– Таких дураков поискать еще… – досадливо проговорил солдат с бородавкой. – Какие же, леший болотный, тебе полковники, когда тебе говорят, что все равные будут? Для чего же тогда комунизм этот самый? Тебе говорят: равенство, а ты, свиное рыло, в золотопогонники лезешь… Ишь, сопливый чертенок, какой тоже выискался: полковник!
– А чем я хужа других? – обиделся Мишутка. – Кто у нас полковым комиссаром-то? Янкель, жиденок, дерьмо собачье, раньше у нас в Богодаре порошки в аптеке развешивал… А что касаемо равенства, так, по-моему, брехня все это, и больше ничего. Как ты всех сравняешь? Я, бывало, хошь целый день на гармошке проиграю, а старик мой и на свет не глядит, все в работе. Так мужики и зовут его двужильным: двужильнаи да двужильнаи, другой и прозвищи нету. А погляди-ка, как живет-то! – с гордостью прибавил он. – Все за версту шапку снимают: Петру Иванычу сорок с кисточкой! А Гришке Склянину – шабер есть у нас такой, Гришка Склянин, – так тому хошь и трава не расти. Всех не сравняешь… Колосья в поле, и те равные не бывают…
– А как взогреем вот вас со Скляниным разок-другой шонполами, так и вы за работу возьметесь… – отвечал солдат с бородавкой. – Это дурака-то при старом режиме можно было валять, а теперь, брат, дудки! Все трудись, а то и жрать не получишь…
– А по-моему, пустые слова все это, антимония одна… – лениво отозвался валявшийся на полу на разостланной шинели Егоров, матрос-черноморец, упитанный и неопрятный, наглец и в то же время трус. – Ни в жисть этого не будет… Так только, по губам мажут…
– Так по кой же черт ты тогда в красные-то записался? – злобно проговорил солдат с бородавкой, недовольный, что его все сбивают.
– Надоело в хомуте ходить, вот и записался… – сказал Егоров. – Вот, по-моему, пограбить маленько, потешиться всласть над всеми этими белоручками, так, чтобы взвыли, попить, погулять, а потом вовремя с капитальцем убраться, это вот дело… А енто чепуха все одна… Работать…Я досыта наработался и при старом режиме, а теперь пущай работают другие, а я погуляю…
– Вот это так! – хлестко сплюнув в сторону, сказал черноволосый и рябой, с бойкими цыганскими глазами. – А то разводят… Вам бы в попы идти…
– Гы-гы-гы… – загоготал Мишутка. – Миром Господу помолимся… Гы-гы-гы…
– А, дурак… – пробурчал Егоров.
– И опять же насчет женского полу… – дубовато продолжал агитатор. – И тут надо так наладить, чтобы никто в обиде не был, чтобы всем хватало…
– Это вот дело… – сказал Егоров. – Ну я больше емназистками антиресуюсь – уж такие-то штучки есть, м-м!..
– Это первое дело… – сплюнул на пол гнилозубый Петров. – Себе каких почище отберем, а барам то, что останется…
– Тебе твоя ослиха уж обеспечена… – блеснул белыми зубами черноволосый.
Вдруг за стеной глухо стукнули два выстрела, послышались крики надсадные и злые…
– Товарищи, на подмогу!.. – крикнул один из красных, отворяя дверь. – Казаки артачатся…
– Что такое? – спросил строго, приподымаясь, Егоров.
– Да как жа! Не дают, сволоча, и пограбить! – засмеялся тот. – А мы вина нашли, сала…
– А ты прикладом в зубы… – строго сказал Егоров.
– А он за шашку…
– За шашку? – еще строже сказал Егоров. – Сопротивление совецкой власти? Пог-годи…
И схватив винтовку, он выбежал на улицу. Шум там еще более усилился.
– Завели опять… – пробормотал смуглый, с ласковыми карими глазами и желтыми, точно соломенными, усами Иван Пацагирка. – Что за народ!
Это был тот самый Пацагирка, который после самсоновской катастрофы в Восточной Пруссии решил, что он для этих делов не гожается.Всю войну потом отсидел он, порченый человек,в горах на брошенном хуторе толстовца. Но когда вспыхнула революция, он победил свое отвращение к крови, оружию, убийству и сам пошел в революционную армию, чтобы защищать правое народное дело.
– А что, спускать всякой сволочи? – сказал чернявый.
– А почему же он сволочь? – отвечал тихо Пацагирка. – Ты и сам мужик. Пондравится тебе, если всякий сукин сын к тебе в сусек лазить будет? Эхма, дураки, дураки!
– Казаки-то, они, черти, сытые… – сказал так, ни к чему, рыжий Мишутка.
– А тебе всех по миру, что ли, пустить охота? – сказал спокойно и печально Пацагирка. – Какое же это рабоче-крестьянское правительство называется, ежели оно такое похабство над народом допущает? На словах одно, а на деле другое…
– Ну смотри, за эти слова тоже не очень похвалят… – значительно сказал рябой, подбрасывая в печку дров.
– Слепой ты, и нечего толковать с тобой… – отвечал тот. – Ну только одно помните: быть бычку на веревочке…
– Какому такому бычку? – вдруг ощетинился чернявый. – Это мне, что ли? Сам, брат, не попади прежде меня на веревочку! Ишь, какие слова тожа выражает…
– Всем нам, вот кому… – сказал тихий Пацагирка. – Это разбой, душегубство, а не правильная жизнь… Нешто так в книжках-то они писали?
– В книжках… – протянул тот. – Много ты понимаешь тожа!.. Дверь с шумом вдруг распахнулась, и в комнату ввалилось несколько красных. Один тащил бочонок вина, другой кусок сала, третий яйца в лукошке… У одного была в руках отнятая казачья шашка…
– Вот вам и добыча! – весело проговорил ражий детина. – Гуляй, ребята… Ну, вы… Вставай, подымайся, рабочий народ… – обратился он к лежавшим.
– Подваливай!
– Чего – подваливай? – недовольно возразил Егоров. – Кому нужно, тот пусть сам сходит…
– Вот тебе и комуна! – заржал паренек с отчаянным чубом. – А сказано: все вместях…
– Жрать вместе, так и добывать вместе… – сказал Егоров. – Он будет тут в тепле барином лежать, а я лайся для него с этими бородачами…
– Ну, ну, ну… – примирительно проговорил ражий. – Всем хватит, а не хватит, еще принесем… На-ка вот, залей сердце-то… – протянул он Егорову стакан раки.
Тот разом хватил стакан.
– Ф-фу! Пошла душа в рай, хвостиком завиляла! – с удовольствием проговорил он. – Вот так рака! Огонь… Ну-ка, дай сало-то сюда…
– Не сало, а чистый сахар… – сказал парень с чубом.
– А мне чтоб куренка под соусом… – важно сказал рыжий Мишутка. – Потому сало еда мужицкая, от ее может несварение в желудке изделаться… Гы-гы-гы…
В жаркой, душной, до мути накуренной комнате слышалось довольное смачное чавканье, грубоватые шутки, смех…
– А на улице крутит, мать честная! – проговорил ражий. – Зги не видно… Ну-ка, еще стаканчик, с победой…
– Хороши стаканы-то… – сказал пропагандист.
– У попа реквизнули… – сказал парнишка с вихром. – Не давал было косматый черт, так я ему так наподдал, что аж якнул…
– А я к учителю заправился… – сказал Петров, скаля гнилые зубы. – Штаны у него больно хороши нашел: совсем новые, в полоску… Как вам, говорит, не стыдно: я народный учитель… Я сам народ, – говорю. – Давай знай да разговаривай поменьше…
– А кто в картишки перекинуться желает? – спросил чернявый.
– С полным нашим удовольствием… – отвечал слегка осовевший Егоров.
– Ежели по крупной, так и мы можем составить приятную компанию… – важно проговорил Мишутка. – Мадам полковница, подайте мне кофию, асаже [79]79
Вероятно, от французского assagir – умерять, успокаивать.
[Закрыть]после обеда изделать… Гы-гы-гы…
– Давай я рискону… – сказал парень с коком.
– В банке тысяча… – бросая на стол большую думку,сказал чернявый.
– Ого! – икнул Егоров. – Дело начинается сразу серьезное… По банку! Твое – перебор… Э, черт тебя…
– В банке две монеты. Вы как идете? – спросил чернявый.
– Ну что же, где наша не пропадала… – сказал парень с вихром. – Иду по всем… Опять твое: у меня шашнадцать…
– В банке четыре монеты… – солидно проговорил цыган. – Вы как?
– Трешницу… – заржал Мишутка. – Мне мамынька больше не велела…
– Ну, черт… – выругался Егоров, почему-то ненавидевший Мишутку. – Играть так играть, а то пошел в…
– Ну, ну, ну… – отвечал Мишутка. – Ваше высокое превосходительство… ваше сиятельство… Не серчайте, сделайте одолжение, оставьте ваш карахтер. Хожу на пятьсот… Мое: двадцать одно. Пожалуйте, граф, пятьсот монетов…
– Только игру портишь, дерьмо… – сердито сказал Егоров.
– А ну-ка, дай я ахну по всем… – сказал ражий детина.
– Можете… – отвечал чернявый. – Двадцать. Гони монету…
– Дьявол! Ты меня всегда обыгрываешь… – сказал ражий. – Ну-ка, для храбрости еще стаканчик казацкой… Пожалуйте вкруговую…
– Благодарим… – сказал Мишутка снисходительно. – Мы лутче шинпанского какого выпьем… А то мадам полковница обижаться будут, скажут: от вас дух не хорош…
Вдали чуть слышно стукнуло несколько выстрелов.
– Ишь, наши черти опять баловство какое-то завели… – прислушиваясь, сказал парень с вихром. – Опять из-за девок чего не вышло бы…
– Вы как идете? – спросил чернявый.
– Монету… – отвечал Егоров. – Моя. Зря не рисконул по всем. Нет, я уж выпил – дай-ка мне лутче ватрушечки…
Вдали опять застучали выстрелы. Тихий Пацагирка тяжело вздохнул.
– Кругом беднота, голота, и хоть бы черт какой корку оглоданную бросил… – проговорил он как бы про себя. – А в карты проигрывать тысячи находятся. А мы за народ…Ну черт с тобой, что грабишь ты, пьянствуешь, безобразничаешь, так хошь языком-то ты зря не болтай, не ври, проклятый…
– Ну, затянул свой акафист всем скорбящим… – сказал вихрастый парень. – Ты бы вот лутче с Петровым удумал, как бы девочонок опять сюда затащить… А? По-вчерашнему?
Мишутка весело заржал.
– Тьфу, разбойники! – плюнул Пацагирка, отвертываясь. – И зачем меня понесло с ними, не пойму…
Выстрелы зачастили совсем близко и тревожно. И вдруг горнист торопливо проиграл тревогу. Буран так и рвал звуки рожка. Все всполошились.
В комнату в вихре снега ворвался матросик Кирюша.
– Что же это вы, товарищи, прохлаждаетесь? – гневно бросил он. – Не слышите?
– Что такое? – послышались голоса. – Нюжли кадетня лезет? Ну в такую пургу-то… Казаки, небось, дьяволы, развозились…
– Белые наступают… – крикнул Кирюша. – Бери винтовки… Живо!
И он унесся.
– Батюшки! – вдруг испуганно крикнул Мишутка. – Где же мои деньги-то? Вот сичас вынимал… Товарищи, что жа это такоича?
– А ты ржал бы больше… – зло проворчал Егоров. – Полковник!
– Надо обыск изделать… – жалобно проговорил Мишутка. – Как жа так?
– Еще бы тебе! – раздались голоса солдат, разбиравших винтовки. – Там тревога, а мы с тобой тут канителиться будем! Да у тебя и денег-то не было – так, дурака только валяешь! Собирайся проворней…
– Да-а, не было!.. – обиделся Мишутка. – Семь тысяч думками, да три крестика золотых, да мядаль, да кольцо с синим камнем… Не было!
Стрельба затрещала совсем близко.
– Иди скорей, ребята… – тревожно переговаривались красные. – Ну, не горит… Иди, иди…
И, стукаясь штыками, они гуськом потянулись в дверь.
– Батюшки, кадеты! – ворвался вдруг со двора отчаянный крик. – Егоров, бей! Обходят, обходят…