Текст книги "Распутин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 81 страниц)
На поляну токовики более не вылетали, и Евгений Иванович нисколько не огорчался этим: до добычи он был не жаден. И он, с удовольствием вытянув затекшие ноги, развалился на своем теплом халате и восхищенными глазами сквозь ветви смотрел то на ликующую землю, то на караваны золотистых облачков в бездонном небе, то следил за желтенькой овсянкой, которая, усевшись на вершину молодой елки и подставив солнцу свою желтенькую грудку, все повторяла свою простенькую песенку. Мурат, положив ему на ноги свою умную и красивую голову, то сладко дремал, то вдруг чутко поднимал уши и осматривался. И гулькали, и звенели вокруг ручейки…
И вдруг совсем рядом: чуфшшшш! Значит, вышел из кустов по земле…
Евгений Иванович потянулся осторожно за ружьем, но едва просунул он его сквозь ветки, как тетерев взорвался и улетел: ствол ружья блеснул на солнце. Евгений Иванович вылез из шалаша и с наслаждением потянулся так, что все суставы хрустнули. Мурат умильно смотрел ему в лицо.
– Ну, ну, принеси…
Мурат широким кругом пошел по токовищу, причуял убитого тетерева и поднес его хозяину, довольный, счастливый. Евгений Иванович с удовольствием принял от собаки тяжелую, красивую, краснобровую птицу и положил ее в сумку. И вместе с собакой подошли они к краю озерка, чтобы взять селезня. Мурат нерешительно ступил в воду, но тотчас же и отступил: вода была ледяная. Он нетерпеливо завизжал и вопросительно посмотрел на хозяина.
– Ну, пойдем с той стороны попробуем… – сказал тот.
С другой стороны было совсем мелко, и Мурат легко достал красавца селезня.
– Ну вот видишь… Надо, брат, соображать… – сказал Евгений Иванович ласково. – А теперь поищем на всякий случай подранка… И к Константину…
Он забрал свои вещи из шалаша, и тихонько они пошли вырубкой за болото. Мурат носился по кустам, бесконечно наслаждаясь теми запахами, которые долго хранила на себе влажная и холодная земля. Они прошли уже с полверсты, и вдруг точно молния ударила в собаку, и она на полном скаку окаменела. Удовольствие ударить влет было так велико, что Евгений Иванович – хотя стрельба из-под собаки весной и запрещается – снял ружье и изготовился. Мурат, замирая, вел и вдруг снова окаменел, упершись обеими передними ногами так, как будто пред ним вдруг открылась бездонная пропасть. Он понимал уже, что птица мертва, не полетит – ну а вдруг? Евгений Иванович осторожно подходил и наконец между двух бурых кочек увидел мертвого петуха. На белесо-зеленоватом носу птицы висел темный рубин запекшейся крови…
Он поднял петуха, поблагодарил собаку лаской и положил добычу в сетку. Он был чрезвычайно доволен: подранок не пропал зря. И еще радостнее показалось ему ликующее утро. Мурат щурился и блаженно улыбался… В кустах послышались вдруг осторожные шаги и хруст сухих сучков. Он обернулся – то был Константин, серый и дикий. На глуповатом лице его было довольство, и лицо это теперь не казалось даже и глупым. У пояса его болтался красивый петух. И, блестя глазами и перебивая один другого, они стали рассказывать друг другу о своих охотничьих переживаниях за это утро…
Чрез час они сидели уже у раскрытого окна в избе Константина за чаем и обильной закуской. А затем крепкий, здоровый сон на сене под теплым халатом, а там опять чай и веселая ходьба по отогревшейся земле на вечернюю зорю – на Ключик, на Исехру, на Бужу, в Чертежи, в Подбортье, в целый ряд диких мест, из которых каждое было мило по-своему, на глухарей, на тягу, с круговой уткой, на шалаши… И было хорошо, и ничего больше от жизни было не надо, и в сотый раз тихо спрашивал себя Евгений Иванович: кто же мешает ему жить этой вот дикой, привольной, лесной жизнью, которая так люба ему, кто и что держит его в плену дел и забот, которые ему ни на что не нужны, и не находил ответа, и удивлялся. Жена? Так пусть и остается там, где ей лучше. Дети? Они будут в восторге здесь. Учение их? А много ли дало это учение ему самому? И тем не менее вот в плену!.. Нет, нет, непременно надо устраиваться рядом с Митричем…
Но долго думать было некогда: надо было торопиться на тягу к далекому Вартцу – вечер обещает быть тихим, и тяга будет великолепная…
А вокруг умирающей, залитой ярким солнцем деревеньки по долкам и низинкам звенели, искрились, смеялись и звенели ручейки: лель… лель… люли-люли-лель… люли-люли-лель…
XXXI
ПОДВЯЗЬЕ
Сергей Терентьевич очень обрадовался, когда новый губернатор разогнал пьяную шайку Уланского училища, – учитель Сергей Иванович женился на купеческой дочке и уверенно орудовал теперь делами тестя, а Петр Петрович одиноко томился в глухой лесной деревеньке Березники – и назначению новых учителей: может быть, это будут дельные люди и действительно хоть чуточку культурные, с которыми можно будет перемолвиться словечком и в случае нужды найти поддержку среди захлестывавших его волн деревенской темноты и всяческого безобразия. Хуторской участок землеустроители ему уже отвели, и теперь мужики поедом ели его, хотя землю он, как и хотел, выбрал себе и похуже, и подальше. Но радость его была весьма непродолжительна: новые учителя оказались нисколько не лучше прежних. Старший, Алексей Васильевич, худой и уже седеющий человек, весь какой-то неопрятный, всегда молчал и хотя верующим, по-видимому, не был, целые дни гудел что-нибудь церковное, торжественное и унывное, что, видимо, подходило к его сумрачному настроению. Ребят вел он халатно, только бы с плеч долой, а кончив дело, ложился у себя на засаленном диване – обязательно босиком – и смотрел в потолок и что-то все думал или, заложив руки за спину, шел один в поля за деревню, гудя уныло: «Благослови душе моя Господа и вся внутренняя моя имя святое его…» Жена его, Аксинья Ивановна, маленькая, толстенькая, с носиком пуговкой, была вечно раздражена чем-нибудь: мужем, которого звала она недотепой, своими ребятами, бледными и неопрятными, мужиками, которые не уважали ее, мальчишками, которые нарочно вот прошли мимо ее окон и не поклонились ей, сторожем Матвеем. Детей своих она била, а на мужа бешено визжала временами и ворчала всегда.
– Ну, загудела наша дуда!.. – заслышав его мрачные напевы, бормотала она зло. – Ты хоть бы в регенты шел – все жалованья прибавили бы… У-у, недотепа, навязался ты на мою головушку!
– И вся внутренняя моя имя святое его… – отвечал муж мрачно. – Благословенье еси Господи…
И, глядя на своих золотушных сопливых ребят, он думал, что было бы хорошо, если бы они умерли…
Другой учитель, Василий Артамонович, был прямой противоположностью ему: маленький, с сухим румяным и неправильным лицом дегенерата, с живыми, беспокойными глазенками, с постоянной улыбкой, этот сын фабричного-пьянчуги вносил в жизнь чрезвычайно много всякого беспокойства. Он очень высоко ценил себя и искренно думал, что он обладает чрезвычайными педагогическими способностями и вообще всякими способностями. То уверенно брался он за устройство ветряного двигателя для поливки своего огорода, то начинал составлять гербарий, то придумывал, как устроить в школе электрическое освещение, то чинил школьные часы. Двигатель не удавался, гербарий забрасывался на половине, самодельная динамооставалась за отсутствием средств в проекте, а часы приходилось везти в город к старому Чепелевецкому. Тот – тихий, седой, в вечной ермолке, – вооружившись лупой, долго рассматривал с недовольным видом механизм.
– Гм… Вы изволили чинить их сами? – вежливо осведомлялся он.
– Да… – весело отвечал Василий Артамонович. – Да что-то ничего не вышло… Инструмента, главное, подходящего нет…
– Так-с. Если бы вы привезли их мне сразу, то вся музыка стоила бы вам полтора рубля… – говорил старик, глядя на учителя поверх своих очков. – А теперь меньше шести рублей взять я не могу: вы им все внутренности повредили… И что это за удивительный народ нынче пошел… – говорил он сам с собой, когда учитель ушел. – Все могут!..
Все это ни в малейшей степени не обескураживало Василия Артамо-новича, и он торопился к инспектору, чтобы похлопотать об отпуске ему средств на устройство при школе образцовой пасеки: пчеловодство в округе находится в самом жалком состоянии, а вот он готов поднять его на надлежащий уровень.
– А вы хорошо знакомы с делом? – спрашивал инспектор, с недоверием глядя на самоуверенную фигурку.
– Помилуйте!.. Не боги же горшки лепят… Могу купить руководство… – И он бегал, суетился, покрикивал: – Унывать! Вот еще! Надо быть веселым, энергичным, живым…
И всем, глядя на него, становилось тошно, и каждый думал: «А черти бы тебя, проклятого, взяли!»
Жена его, Настя, миловидная городская швейка, трепетала перед ним: он во хмелю не хорош был.А теща, совсем забитая жизнью старуха, говорила ему вы,а при других звала бариноми все старалась поставить себя так, чтобы кто в самом деле не подумал, что она ему теща, а не прислуга только. Она даже сесть при нем не смела.
Сергей Терентьевич сразу отстранился от учителей и все более и более туманился при думе: как ему быть со своими ребятами? Отдавать в город, в чужие люди – избалуются, а тут толку явно не жди.
И он особенно обрадовался, когда в конце Святой к нему приехали из города Митрич, а из Лопухинки – Евгений Иванович: можно будет хоть душу отвести. И только маленько опасался он, как бы гулявшая по случаю Святой молодежь – она была хуже стариков – не устроила гостям какого скандала: пьяных было немало. Сперва потолковали об «Улье», первые выпуски которого уже пошли в типографию, – делом пока что руководил сам Сергей Терентьевич, – а потом он рассказал гостям о своих заботах с воспитанием ребят и своем разочаровании в перемене учителей. Евгений Иванович слушал молча, с грустью вспоминая свои милые лесные пустыни, где ничего этого не было, а Митрич немного удивлялся: в «Русских ведомостях» и других хороших газетах и журналах о народном учителе писали совсем не то.
– А потом я рассудил так… – продолжал Сергей Терентьевич. – Ведь в учителя в деревню на нищенское жалованье идет только то, что никуда уж больше не годится, даже в телеграфисты. Телеграфист все-таки может податься хоть немного вперед по службе, а учителю никаких ходов уж нет: двадцать целковых в месяц и крышка. Ну, идут временно поповичи, чтоб в солдаты не попасть, – эти дело совсем уж ненавидят и бегут при первом случае в попы или еще куда…
– Но есть же учителя по призванию? – с удивлением сказал Митрич. – Такие, которые идут на дело из сознания его важности…
– Может быть, и есть где, но только я таких еще не видывал… – сказал Сергей Терентьевич. – Потому, может быть, так народ и недружелюбен к ним. Вон наши не успели появиться в деревне, а старшему дали уж кличку, которую и повторить совестно, а младшего все иначе, как Васька, и не зовут… И грешен: иногда я думаю, что не лучше ли совсем уж школы позакрывать, чем так народ портить…
– Ну, ну, ну… – сказал Митрич. – Как же можно так? Напоив гостей чаем, Сергей Терентьевич уже подсыхающим солнечным проселком сам повез их в недалекое Подвязье, имение Похвистневых. В деревнях было весело. Разряженный народ щелкал подсолнышки, судачил, пел, гулял, и ярко и весело горели на вешнем солнышке пестрые яркие обновки. Старики, какие постепеннее, раскланивались с проезжающими, а молодежь смотрела нагло, и иногда слышалось обычное: шала-пута– и смех – Сергею Терентьевичу очень хотелось, чтобы кто-нибудь из приятелей купил разоренную усадьбу и поселился тут.
– Только едва ли купите… Первое дело, разорено все очень, возни будет много, а потом у Галактиона Сергеевича повадка: как только покупатель начинает клевать посерьезнее, так он скорее в кусты…
– Почему же? – спросил Митрич.
– Жалко. Последняя связь с землей, с родиной порывается… – сказал Сергей Терентьевич. – Как теперь ни упало все, как ни разорено, а все-таки хоть некоторая видимость есть, есть где в парке разгуляться, хоть поплакать есть где. Вот как у меня: сколько раз я в Канаду собирался, а как до дела, не могу и не могу. Со своей землей человек срастается крепко…
– Ну, не все… – тихонько возразил Евгений Иванович, вспоминая Аопухинку-Растащиху.
– Это верно. Но это я считаю вроде как за болезнь… – сказал Сергей Терентьевич. – И там тоже сладость – ох как не велика, по городам-то… А вот вам и дворянское гнездо наше… – сказал он, въезжая мимо каменных столбов – на них раньше были ворота – на широкий двор усадьбы.
В глубине этого огромного двора, пышно заросшего теперь, в особенности по бывшим цветникам, всяким бурьяном и кустами, стоял большой и красивый дом с когда-то белыми колоннами и плоским круглым куполом с флагштоком на когда-то зеленой, а теперь ржавой и местами провалившейся крыше. Уцелевшие окна отливали радугой, а другие были наглухо забиты обломками старого теса. Среди покосившихся и потрескавшихся камней широкого подъезда пробивалась молоденькая травка, и уже зацвели первые одуванчики на припеке. Левый флигель завалился совершенно и стоял без окон, без дверей, без крыши в буйном буром прошлогоднем чертополохе, а правый имел еще хоть и дряхлый, но жилой вид: в одном конце его, в закоптелой, полной тараканов и клопов кухне жил неизвестно зачем сторож, а на другом кое-как поддерживались три-четыре комнатки на случай редких приездов владельцев. Службы, оранжереи и скотный двор – он был огромный – тоже все завалились и заросли. А за большим, грустным, умирающим домом поднимался старинный дивной красоты парк, в котором теперь гомонили всякие птицы…
– А хозяева-то, кажется, не приехали… – сказал Сергей Терентьевич. – Ну, все равно: Агапыч нам и без них все покажет…
Во флигеле стукнула дверь, и во дворе на солнышке показался, захлебываясь диким кашлем, высокий, но сутулый старик, сторож Агапыч, бывший пастух, которого ревматизмы и затяжной кашель загнали сюда в сторожа. Он получал пять целковых в месяц и жил тут в полном одиночестве, имел небольшой – так только, для блезиру, – огород, в котором росло больше бурьяну, чем овощей, несколько кур да водил пчел, но неудачно.
– Потому пчела табашного духу не любит… – уверенно говорил он. – А я от его, проклятого, отстать не могу, потому мне только и спасения от кашля, что затянешься покрепче. А пчела, она этого не уважает.
И успокоившись на этом, он вел свои немногие колоды спустя рукава и больше морил своих пчел, чем ел от них меда, и разводил по всей округе страшный гнилец.
– Пчхи! – на весь двор чихнул он среди кашля.
– Кудак-так-так! – негодующе отозвался петух, сверкая глазами из бурьяна.
– Пчхи!
– Кудак-так-так!
– Ишь, дурья голова… – прохрипел Агапыч, швыряя в петуха кирпичом. – Сколько тысяч разов, может, слышал, как хозяин чишет, а нет, все удивительно! Черти бы тебя взяли… Здорово живете… – обратился он к гостям и снова, махнув рукой, залился клокочущим кашлем, похожим на лай старой цепной собаки, и плакал, и вытирал слезы, и снова лаял.
– А что же хозяева-то, знать, не приехали? – спросил его Сергей Терентьевич, когда он, наконец, отдышался.
– Как же, с утра здеся… Приехали… – прохрипел старик, весь точно медный от натуги. – С гостями в парки прошли, туды идите… А я пока самоварчик наставлю…
Гости, обогнув облупившийся, умирающий дом, вышли на широкую и красивую луговину перед провалившейся, но все еще красивой террасой, с когда-то белой балюстрадой, вазами и статуями. От луговины звездой, лучами расходились дивные стрельчатые аллеи, в которых играли золотые стрелы солнечного света. Пегие от моха и обломанные статуи тихо умирали на своих заросших бурьяном пьедесталах. Птицы радостно гомонили в солнечной вышине огромных деревьев, точно радуясь, что теперь усадьба принадлежит, в сущности, только им одним. Золотые иволги, пестрые дятлы в красных шапочках, стайки всяких синичек, зорянки, щеглы, голосистые зяблики, маленькие крапивники, пугливые горлинки, тяжелые филины, стройные копчики, а пониже, к реке, и соловьи – чего-чего тут только не было!
Шуметь, говорить громко тут, как в церкви, было как-то нехорошо, и гости притихли. И какая-то особенная, нежная грусть просилась в душу: было, и прошло, и быльем поросло, – говорило тут все, – то же и вас всех ждет, живые… И вспомнился опять почему-то Евгению Ивановичу Медный Всадник…
Главная аллея выходила прямо к обрыву над тихою сонною Соркой. Вид отсюда был не широк, но удивительно приятен: леса, за лесами золотая звезда креста погоста, откуда теперь лился звучный красный звон, поля с пестрым стадом, дремлющим на солнышке, тихие заводи речки и тишина, тишина бескрайняя… В старой полуразрушенной каменной беседке они нашли целое общество: кроме Галактиона Сергеевича, притихшего и грустного, но как всегда корректного, тут был его сын Володя, кудрявый и веселый, в русской вышитой рубашке, повеселевшие Иван Николаевич и Марья Ивановна Гвоздевы и Таня. Повеселели старики потому, что их Ваня вернулся с Кавказа и, к счастью, один. Стороной старик узнал, что Феня в отчаянии от деятельности Вани – она звала это ловлей ветра в поле– после того, как он выманил у нее последние пятьдесят рублей, скопленных на швейную машинку, и передал их умирающей коммуне – лоботрясам,как говорила она, плача с досады, – оставила его совсем, хотя и с большими слезами. И скоро вышла она замуж за приказчика из кооператива, ловкого ярославца, который готовился открыть собственное дельце и мечтал наладить для молодой жены настоящую мастерскую модных платьев. Ваня, вернувшись домой, был тих и покорен, но крепко грустил. Он готовился на аттестат зрелости, чтобы ехать в Швейцарию: Сонечка писала оттуда восторженные письма – свобода, удобства, дешевизна! В особенности же дешевизна: она устроилась совсем недурно и от своих двадцати пяти рублей в месяц уделяла даже пять рублей на революцию в России, а по возможности, и во всем мире… Ваня немножко стеснял сестру, пополневшую, расцветшую, влюбленную, и ее всегда веселого Володю, но теперь, на воле, на солнышке, вдали от сумрачного брата, они не могли сдержать себя и откровенно сияли любовью и счастьем и были со всеми удивительно добры и нежны. Марья Ивановна с улыбкой любовалась ими, подталкивала своего Ивана Николаевича локотком, чтобы и он полюбовался ими, и иногда на глаза ее выступали слезы умиления: так все хорошо налаживалось!..
– А-а, новым помещикам! – шумно и весело встретил их Иван Николаевич. – Пожалуйте… Присаживайтесь… А я тут вашу рыбу в Сорке все ловил, да что-то слабо…
– Вода еще с весны мутна… – отозвался, улыбаясь, Сергей Терентьевич.
– В мутной-то воде, говорят, лучше всего и ловится… Хе-хе-хе… Галактион Сергеевич встал и очень вежливо приветствовал гостей и усадил их поудобнее. Евгению Ивановичу показалось, что он точно смущен и чуть волнуется.
– Хорошо у вас местечко… – сказал ему Сергей Терентьевич. – Не налюбуешься…
– Да, очень красиво здесь… – согласился Галактион Сергеевич, любовно глядя вокруг. – Самые русские места…
И он, тихонько вздохнув, внимательно осмотрел свои удивительные ногти.
– Я и с хозяйственной точки восхищаюсь им… – сказал Сергей Терентьевич. – Какая земля вкруг усадьбы… А луг по Сорке! А огород какой богатейший – не земля, а мак! Хорошее местечко!
– Вот стройка только очень запущена… – скромно смягчил хозяин его похвалы. – А так, конечно, маленький рай… И если бы была возможность удержать, то… Ведь две закладных…
– А сколько всей земли осталось при усадьбе? – прервал Сергей Терентьевич грустную тему.
– Сорок десятин.
– В самый раз! Считая парк?
– Да. Но, конечно, новый хозяин может и… не оставить парка: по теперешним практическим временам это слишком дорогая игрушка…
И по его бледному выразительному лицу опять прошла тень. Сергей Терентьевич очень понимал его и перевел пока разговор на другое. Но Митрич, обыкновенно деликатный и чуткий, до того был опьянен своей мечтой праведной жизни на земле, что ничего не замечал и все говорил о своих проектах этой честной трудовой жизни.
За густо разросшимися кустами боярышника послышался исступленный кашель, чиханье и сердитое ворчанье, и к беседке вышел Агапыч, медно-красный, с налитыми глазами.
– Самовар готов, барин… – прохрипел он. – Пожалуйте… И, махая руками, снова залился кашлем.
– Кавалье, ангаже во дам! [35]35
Cavalièrs, engagez vos dames! (фр.) – кавалеры, приглашайте дам!
[Закрыть]– провозгласил Володя, подставляя руку калачикам смеющейся Марии Ивановне, и сказал деловито Тане: – Ищите себе другого кавалера, Таня, – я занят, не имею возможности…
Все двинулись стрельчатой, полной зеленого сумрака и острых стрел солнца аллеей к дому. Марья Ивановна участливо говорила с Агапычем о его немощах и обещала выслать ему хорошей травы от кашля. А Галактион Сергеевич с грустью и любовью смотрел вокруг – ведь он вырос в этих аллеях! – и старался побороть в себе опять и опять поднимающееся сожаление о том, что он готовился сделать. Ведь упустишь – не воротишь! Ведь обстоятельства всегда могут измениться: у мама есть вот один выигрышный билет – кто знает, а вдруг возьмет да и выиграет?.. Наконец, он может похлопотать о месте в Петербурге – связи ведь остались… В конце концов нужно ведь очень немного, чтобы удержать этот уголок за собой. И если продать весь этот кирпич от развалившихся служб – его масса! – то можно даже произвести и необходимый ремонт во флигеле. И опять будет свое гнездо… И мама не будет так огорчаться и плакать, бедная. Неловко, что потревожил напрасно людей? Но, Боже мой, это все люди хотя и не его круга, но очень порядочные и милые – они, конечно, поймут…
Все вошли в небольшую столовую, где среди разномастной посуды буйно бурлил видавший виды самовар. И обои в наивных побледневших цветочках, и мебель – все было тут очень поношено, все говорило о давно пролетевших годах, но все, каждый уголок, каждая мелочь, было полно давних и теплых воспоминаний, все было родное. И в широко раскрытые окна слышалось пение птиц, и потоками лился солнечный свет, и рдели на старом истертом полу теплые солнечные пятна. Нет, решительно не только он не может, но и не должен продавать этого милого уголка!..
– Милости прошу, господа! – вежливо и ласково рассаживал он гостей вокруг неуверенно стоявшего на своих ножках стола. – Таня, вы, пожалуйста, хозяйничайте, а вы, Марья Ивановна, садитесь вот в это кресло: оно очень покойно – в нем сиживала моя матушка. А вот скамеечка, что под ноги ставила, затерялась… Пожалуйте, господа!
Гости весело принялись за чай, яйца всмятку, темный мед Агапыча с мертвыми пчелами и всякую другую простую, но удивительно теперь вкусную снедь.
– А вы знаете, Иван Дмитриевич, – рассматривая свои чудесные ногти, сказал Галактион Сергеевич. – Ваша мысль посмотреть землю и у Морозихи я нахожу весьма удачной. Здесь, знаете, у вас будет масса лишней возни: ведь здесь прежде чем строить что-нибудь, надо многое разрушить и расчистить. А это будет стоить больших денег и еще больших трудов. Как человек порядочный, я не должен вводить вас в эту невыгодную сделку…
Володя насторожился и, бросив есть, выжидательно смотрел на отца. Галактион Сергеевич смутился…
– Разрешите по старой дружбе прийти к вам на помощь… – задребезжал вдруг своим старческим смехом Иван Николаевич. – Видимо, продажа Подвязья опять откладывается на неопределенное время? Так?
– Если… если мои покупатели не будут очень в претензии на меня… – смущенно сказал Галактион Сергеевич и вдруг улыбнулся какою-то беззащитной улыбкой.
– Да нисколько! – отозвался Митрич, поняв наконец. – Напротив… Вы здесь, а мы у Морозихи…
– Таня! – строго сказал вдруг Володя.
– Что такое?
– Говорил я вам или нет – отвечайте по чистой совести перед всеми! – что отец мой самый лучший из всех смертных в нашей Окшинской земле? Да или нет?
– Говорил… – улыбнулась Таня.
– Убеждаетесь вы теперь собственными глазами, что и в этом – как и во всем – я прав?
– Я и раньше в этом никогда не сомневалась…
– Ура! – дико закричал Володя и бросился обнимать отца.
– Пошел!.. Пошел прочь, сумасшедший! – отбивался тот и, оттолкнув сына, отошел к окну и сквозь набежавшие слезы стал смотреть на грустные развалины своего дедовского гнезда.
Володя исполнил вокруг смеющегося стола танец апашей. Все вокруг дрожало и звенело, и золотистая пыль закружилась в солнечных лучах.
– Таня, вы должны быть счастливы в этом прекрасном монрепо, [36]36
Mon repos – мой отдых, покой (фр.).
[Закрыть]обещаю вам – вы будете некогда счастливой помещицей! – сказал Володя. – Но не забывайте, прошу вас, то, что я не раз говорил вам о пирожках: этому пункту я придаю особое значение… И я буду есть тут с добрыми соседями свои дыни, а на конвертах с их семечками буду писать: съедена такого-то числа, участвовал такой-то. А вы будете бранить меня за продавленный стул… Антандю? [37]37
Entendu? – Договорились? (фр.).
[Закрыть]
Все радовались этой отсрочке неизбежной развязки долгой драмы и смеялись. А со двора – теплого, солнечного, сонного – несся бешеный кашель и чиханье.
– Пчих!
– Кудак-так-так!
– Пчих!
– Кудак-так-так!
– И скажи, пожалуйста, что за окаянная птица! А? – хрипел Агапыч натужно. – Может, тысячи разов слышала – нет, знай все свое… Пчхи!
– Кудак-так-так!
– Тьфу, дьявол бестолковый! И в петуха полетел кирпич…