355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 25)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 81 страниц)

Madame Josephine

De Varsovie.

Robes. Manteaux. [44]44
  Мадам Жозефин из Варшавы. Платья. Манто. (фр.).


[Закрыть]

И ни слова больше…

И сама мадам Жозефин, полная, красивая, уверенная в себе – Феня просто сама на себя удивлялась: откуда что берется! – держалась так же солидно и стильно, одевалась великолепно, заказы принимала с большим разбором, и потому цифры ее счетов приобретали все большую округленность и полноту. И Яков Григорьевич пополнел, на толстых пальцах его загорелись дорогие перстни, и шляпу канотье надевал он эдак прилично набекрень. Он очень авторитетно ругал правительство, выше небес возносил общественную инициативу, а про Гришку Распутина при нем хоть и не говори: заест! Впрочем, и все земгусары против Гришки были весьма злы…

VI
ЗАСОХШИЙ БУКЕТИК

Описать то, что происходило на войне, на страшном и таинственном фронте, совершенно невозможно, ибо этот фронт тянулся от Хапаранды на севере Ботнического залива всем восточным берегом Балтийского моря, чрез всю Польшу и Карпаты, чрез всю Румынию до Черного моря, расплывался неопределенно по этому морю от Одессы и Новороссийска до Константинополя, а сушью шел берегом огромного Кавказа и терялся где-то в горах Малой Азии. Возобновившись на берегах Эгейского моря, фронт тянулся чрез все Балканы до Триеста, а затем, начавшись снова у подножия швейцарских Альп, заканчивался у Ла-Манша. Кроме этого, вражеские эскадры бороздили в поисках одна другой все моря и все океаны, и то и дело разыгрывались кровопролитнейшие бои то в Северном море, то где-то у берегов Южной Америки, то у берегов Австралии, то в Дарданеллах. И воздушные эскадры, скрываясь в облаках, летели делать свое страшное, нечеловеческое дело то на Париж, то на Лондон, то на немецкие западные города. И везде слышался немолчный рев чудовищных пушек, везде страшно выли пропеллеры, везде безобразные морщины вонючих окопов искажали прекрасный лик Земли, везде пылали города и села, везде тонули гигантские дредноуты, везде лилась кровь, везде люди жгли, насиловали, грабили, развратничали, пьянствовали, совершали подвиги и – гибли миллионами. И так шли дни, месяцы, годы…

Легко было описывать кампанию какого-нибудь Наполеона, когда судьбы народов и царств решались всегда в каком-нибудь одном месте, а если решения не получалось в этом месте, то тяжба переносилась в другое место, опять-таки какое-нибудь одно, определенное место: не вышло окончательного решения под Аустерлицем, дело переносилось под Бородино, не решалось оно окончательно под Бородиным, его переносили под Лейпциг, не помогал Лейпциг, добивались развязки под Ватерлоо. Конечно, боль от этих страшных операций над живым телом человечества шла и тогда на всю Европу, конечно, и тогда тысячи и тысячи совершенно неуловимых и непредвиденных причин влияли на решение кровавых споров этих, но основная разница между прежними столкновениями народов и этой всеевропейской войной в том, что тогда более или менее всегда была одна главная сцена, на которой и решалось все, а теперь было много сцен – Восточная Пруссия, Карпаты, Марна, Скагеррак, Балканы, Дарданеллы, Рига, Эрзерум и прочие, – и хотя и были более или менее важные направления,как, например, направление на Париж, тем не менее никто и ни в каком случае не мог предсказать, где последует решение всех вопросов. Оно и последовало не на затопленных полях Бельгии, не под стенами Парижа, не в Петрограде, а где-то под Салониками, где Антанта прорвала болгарский фронт и тем, наконец, сломила весь мир изумлявшее своим геройством и упорством сопротивление Германии.

Такая война не могла, понятно, дать героев с мировой славой, потому что район действия каждого такого героя был в сравнении с масштабом войны всегда до смешного мал, и когда стали подводить итоги геройствам, то все очутились в совершенно нелепом положении: больших героев не оказалось. Были военачальники и даже солдаты, о которых говорили и писали больше, чем о других, как Гинденбург, Фош, Людендорф, Макензен, Брусилов, Кузьма Крючков, великий князь Николай Николаевич, какой-то французский лейтенант, сбивший что-то двадцать немецких аэропланов, командир какой-то подводной лодки, что-то особенно дерзко утопившей, генерал Ренненкампф, желавший взять Берлин в две недели, но всем было совершенно ясно, что не только каждый из них, но и все вместе они были только очень маленькими колесиками в огромном механизме войны.

Но герой был нужен непременно. И из нелепого положения этого довольно остроумно вышли тем, что всюду и везде стали открывать памятники неизвестному солдату– то есть безликому человечку, который неизвестно где, неизвестно когда и неизвестно что сделал, что люди авансом условились считать геройством и деянием положительным, заслуживающим уважения и благодарности потомства. Газеты звонили при открытии таких памятников во все колокола, и теряли силы ораторы от растраты бесконечного количества красивых и громких слов, но немногие скептики улыбались: во всемирном Sottisier, [45]45
  Сборник плоских мыслей, ошибок, оговорок (фр).


[Закрыть]
в списке глупостей человеческих прибавилась еще одна очень яркая страница. Естественно, что страничка эта была очень глупа, ибо на ней был лишь подведен итог тем миллионам преступлений и глупостей, которыми обесславило себя так называемое культурное человечество в XX веке: среди разрушенной Европы – пышный памятник неизвестному человеку, который сделал неизвестно что, неизвестно где и неизвестно когда!..

Описать эту европейскую трагедию невозможно не только потому, что она сразу разыгрывалась намногих сценах, значение которых отнюдь не совпадало с их величиной и кажущимся значением – описать ее невозможно и потому, что взятие городов, крепостей, потопление целых флотов, истребление корпусов, вторжение неприятеля в глубь вражеских стран, экономическое истощение воюющих народов и прочее, и прочее, и прочее не имело решительно никакого значения ни с точки зрения европейской, ни с точки зрения мировой, ни с точки зрения моральной потому, что кто бы что бы ни взял, ни потопил, ни истребил, глупость и преступление свершавшегося не уменьшилось бы решительно ни на одну йоту. Если бы Ренненкампф привел действительно свою кавалерию в Берлин, если бы Вильгельм водрузил свой штандарт на Вестминстерском аббатстве и поставил своих щуцманов на площади Согласия, все равно пятнадцать миллионов человек гнили бы теперь неизвестно зачем в земле, все равно по улицам всех европейских городов ползали бы искалеченные нищие люди, все равно уцелевшее европейское человечество было бы обречено нищете, жестоким, но бесплодным революциям, неугасимой международной злобе, из которой совершенно неизбежно вырастут новые, может быть, еще более кровавые и еще более бессмысленные столкновения, единственным результатом которых может быть только или полное обнищание и одичание Европы, или даже полное уничтожение, смерть всего европейского мира. Единственным положительным результатом мировой бойни является только одно: сознание как в стане побежденных, так и в стане победителей – пусть хотя бы только в очень немногих ясных головах, – что европейские народы, Европа – это одинживой организм, и какая бы часть этого организма ни пострадала, тяжелые страдания ждут всех.

Описывать европейскую войну нельзя – можно описывать только переживания и судьбу отдельных, вольных и невольных участников ее, – главным образом, конечно, невольных, так как процент вольных борцов – неизвестно за что – по сравнению с процентом борцов невольных – тоже неизвестно за что – был во все время войны, конечно, угнетающе ничтожен. И эта маленькая, жалкая, смешная цифра как нельзя более ярко показывает, как, несмотря на почти тысячелетние упражнения европейцев в красноречии на темы свободы, равенства, братства, несмотря на все революции, декларации прав человека и гражданина, парламенты, социализм, свободу слова, печати, собраний, как, несмотря на все это, несвободен человек современного мира, какой он презренный раб тех самых государственных организмов, которые он сам как будто для своей пользы с таким трудом созидает, с таким остервенением разрушает – только для того, чтобы опять с тяжкими трудами их воссоздать.

Было серое, холодное, грустное утро…

Ближняя батарея стояла на пригорке неподалеку от опушки уже обнаженного, страшно изуродованного снарядами леса и вместе с другими изредка – сказывался недостаток в снарядах – стреляла к синим горам, к тому далекому красивому замку, который виднелся среди старого парка. Серые цепи солдат в удушливом дыму, среди оглушительного визга и треска рвущихся снарядов неудержимо стремились все вперед и вперед, вперед были наклонены эти острые блестящие штыки, вперед жадно устремлены были страшные пики несущихся по-за лесом безумной лавиной казаков. Снаружи был ужас крови, исковерканных и изорванных, корчащихся по мерзлой земле тел, а внутри еще больший ужас непонимания того, что это и для чего это делается. Коля – маленький, безликий, потерявшийся в этом урагане смерти, – употреблял все усилия, чтобы не думать о том, что вокруг него все эти долгие недели и месяцы происходило, но не мог, и мысль настойчиво возвращалась к этому ужасу, и кружилась голова, как на краю страшной бездны, в которую человеку заглядывать нельзя. Война оказалась во много раз страшнее, чем он предполагал – не угрозой ежеминутной смерти или ужасных личных страданий, хотя и это было страшно, но прежде всего видимой бессмыслицей всех этих страданий и смертей, тем жутким ликом Зверя, который так ясно проступал тут из-за душ человеческих. И раньше, пока он еще не был под обстрелом, в огне, его немножко удивляли уверения возвращавшихся с фронта бойцов, что там совсем не так уж страшно, как это себе представляют себе в тылу, – теперь он наверное знал, что это были пустые слова, которыми люди хотели закрыть зазиявшие вдруг вкруг них бездны, обмануть и других, и в первую голову себя. Нестрашны все эти нечеловеческие деяния могли быть только для тех, в чьей груди не билось сердца человеческого…

Коля стоял около старенькой, когда-то белой статуи мадонны, спрятавшейся под шатром могучих старых дубов. Она, грустно поникнув головой, призывно протягивала исстрадавшимся людям руки, а у ног ее лежал бедный букетик давно засохших полевых цветов. И было в этом бедном, засохшем букетике что-то такое, что разом напомнило Коле все его прошлое. А-а, эти золотые дни, упавшие безвозвратно в пучину невозвратного, как мало, кажется теперь, ценил он их тогда! И вспоминалась ему его тихая келийка, в которой он в полном одиночестве сидел над любимыми авторами, его попытки отречения от жизни, его молитвы, встали пред ним нежные тени когда-то тайно любимых девушек, и опаловые облака над зеленой окшинской поймой, по которой он некогда бродил, полный восторга, и теплый уют его семьи… Зачем же все это было? Неужели только затем, чтобы кончиться этим вот ужасом?

И немолчно грохотали пушки, и с треском свистела шрапнель, и падали, падали, падали вокруг люди, и корчились на земле, и бились страшно лошади, и ломались сучья изуродованных деревьев…

– А, вот ты где… – услышал он за собой знакомый голос, который старался быть обыкновенным. – А я со вчерашнего утра все ношу письмо для вас…

Коля оглянулся: к нему подходил полковой адъютант, высокий, чистый, бледный, с аккуратно закрученными усиками, которые почему-то внушали Коле недоверие к адъютанту. Он взял письмо и поблагодарил. Адъютант вынул бинокль и стал смотреть в него из-за ствола дуба к замку. Коля отошел в сторону немного и разорвал конверт. Письмо было от сестры Саши…

– Зажгли, зажгли! – радостно крикнул адъютант. – Смотрите: наши зажгли замок!

Коля, лежа, выглянул вперед: над красивым замком поднимались густые клубы темного дыма. Он взглянул на дату письма: почти месяц тому назад послано. И была в душе не радость от получения вестей о близких, а печаль: ведь та жизнь все равно кончилась, это уже все из прошлого, это все равно, как если бы в пылающий город, полный смятения и стонов, кто-нибудь принес весть о том, что по холмам уже зацвели фиалки…

И вдруг рядом что-то огромное железно ахнуло, взвыло, что-то мелкое зашумело по деревьям, и с деревьев посыпались сучки и мертвые листья: золотые кораблики тревожно кружились и тонули под ударами бури. Первые мгновения оглушенный, Коля опомнился и осмотрелся: ни адъютанта с его биноклем, ни старенькой мадонны с ее засохшими полевыми цветочками не было уже, совсем не было, а на том месте, где все это зачем-то было, зияла, дымясь тяжелым удушливым дымом, воронка, и узловатые корни старого дуба поднимались из нее, как змеи, оцепеневшие от ужаса…

Послышалась команда, бодро, возбуждающе прозвенели по опушке леса рожки горнистов, и вот точно из земли выросли новые серые цепи солдат и, наклонившись вперед, припадая, устремились вперед, вперед. Побежал и Коля, и ложился, и опять бежал, и стрелял, и еще бежал, точно автомат, отмечая и разрывы шрапнелей, и свист и влипанье во что-то пуль, и умирающего, которого, видимо, переехала на скаку артиллерия и у которого из рта страшно торчали кишки, и распятых на колючей проволоке, которые бессильными мешками висели на ней под градом пуль, и лошадь с развороченным боком… И вдруг как-то сразу, удивительно просто что-то смахнуло его с ног, все оборвалось, кончилось, только по белым, страшно высоким колоннам пополз вверх плющ, медленно и отчетливо выстилая колонны своими красивыми листьями. И что-то тонко звенело…

Страшная боль оборвала все: двое санитаров перевернули его, обшаривая его карманы. Но в карманах они нашли только черные часики Омега, истертое портмоне, в котором было всего восемь рублей с копейками, да письмо сестры Саши. Часы и деньги они взяли себе – этим способом они зарабатывали большие деньги, – а письмо оставили и понесли Колю в летучий лазарет, который стоял за лесом и около которого теперь толпились бесконечные раненые с искаженными лицами, все в крови и в пыли. И было что-то во всем этом такое, что отдаленно и противно напоминало мясную лавку…

Когда Коля очнулся, он увидел над собой милое лицо сестры милосердия Веры, которая с тревогой всматривалась в его осунувшиеся и обострившиеся черты и мягко улыбалась ему, когда он открыл глаза. Он хотел сказать ей что-то ласковое и простое, но опять острая боль затуманила все, и он потерял сознание…

И как только стали бледнеть в сереющем под рассвет небе испуганные звезды, на когда-то красивый, а теперь обгоревший и страшный замок, занятый с вечера плохо вооруженными русскими войсками, обрушился нестерпимый ураган металла. И что-то ужасное, силы невероятной, как перышко, сорвало белую палатку, в которой сестра Вера перевязывала опять Колю, оглушительно треснуло и засвистало среди ветвей. И серые массы солдат медленно, упрямо стали подаваться, все в грохоте и дыме, и огне, назад…

Истомленные, пьяные от битвы люди в касках залили развалины прекрасного замка, его вековой, теперь изуродованный снарядами парк, усеянный скорченными, стонущими и кричащими ранеными, разбитыми орудиями… Гремя палашами, группа офицеров подошла к тому месту, где стояли белые палатки перевязочного пункта и где теперь среди изуродованных, истерзанных трупов лежала, устремив глаза в утреннее, такое свежее и радостное небо, сестра Вера с красным крестом на груди. Голова ее была разбита, золотистые волосы покрыты черными сгустками крови и опалены, но на лице ее был глубокий покой…

– Много офицеров, Durchlauht… [46]46
  Ваша светлость (нем.).


[Закрыть]
– сказал кто-то почтительно. – Прикажете обыскать?

Грубые окровавленные руки стали выворачивать карманы раненых и мертвых.

– Письмо, Durchlauht… – сказал санитар, протягивая генералу только вчера полученное Колей от сестры письмо.

– Лейтенант граф фон Реймер, переведите… – сказал генерал, протягивая подмокшее в крови письмо молодому адъютанту.

Лейтенант, хлыщеватый молодой человек с замкнутым лицом, развернул письмо и, обменявшись с генералом мимолетным взглядом, начал громко – так как вокруг было много офицеров и солдат – будто бы переводить:

«Дорогой мой супруг, я страшно тревожусь за тебя… Отчего так долго нет от тебя вестей? М-м-м… Я молю Бога, чтобы ты попал хотя на австрийский фронт, так как германцы внушают нам здесь непреодолимый ужас…»

Офицеры, опираясь на палаши, внимательно слушали.

«Мне жаль, – продолжал будто бы переводить лейтенант, – но я не могу сообщить тебе ничего доброго. Народ начинает уже волноваться, требуя окончания безнадежной, бесполезной войны. Все требуют мира. Местами народ голодает, и опасаются открытого возмущения. В наших войсках свирепствует, говорят, холера. Правда ли это? Ах, ужасно, ужасно…» Ну а дальше идет… м-м-м… личное, не имеющее никакого значения…

– Благодарю, господин лейтенант… – сказал плотный генерал. – Потрудитесь передать это письмо вместе с вашим переводом в осведомительное бюро для печати…

Лейтенант почтительно козырнул.

К вечеру серые волны с востока снова начали среди бури огня бить в лесистые горы, на которых стоял когда-то красивый замок, и оттеснили противника. И к ночи из развалин замка потянулись на восток пленные. Среди них был и Фриц Прейндль, молодой лесничий из баварских Альп, стройный, красивый молодой человек с мечтательными глазами. Голодный, измученный, усталый, он шел под конвоем страшных казаков в эту странную страну, из которой до него некогда долетели в глушь его милых лесистых гор книги удивительного Достоевского, громадного Толстого и чарующие душу песни Чайковского. Он любил тихую, красивую жизнь в своих лесах и изболелся теперь душою, все пытаясь безуспешно уловить смысл того, что вокруг него делалось. Вместе с ним шла огромная толпа немецких солдат, которые были полны тоской о покинутых семьях, тревогой перед темным будущим и тайной, но глубокой радостью, что весь этот ужас для них хоть на время кончился…

В противоположную от замка сторону на запад шла большая партия русских пленных, голодных, холодных и изнуренных. И среди них везли в крестьянской повозке красивую сестру Веру, ошеломленную разрывом снаряда, с прорванными барабанными перепонками и потому совершенно глухую. И сказал кто-то из пленных в темноте:

– А знаете, Иван Иванович, я думаю, что все это в конце концов будет иметь огромные положительные последствия… Бесследно это пройти не может. Первым следствием, мне кажется, будет образование Европейских Соединенных Штатов. А это в свою очередь предполагает коренные перевороты в строе многих европейских государств…

И после небольшого молчания кто-то ответил грустно из темноты:

– Вам следовало бы еще прибавить, что эта война последняя, как уверяют газеты… Эх, друг мой, не фантазировать нам надо, не надеяться на какую-то благодать свыше, а работать, работать, работать… Если война что и показала с ужасающей несомненностью, то только то, что мы самообольщались, что сделано людьми разума страшно мало, что надо работать, работать, работать…

– И тут не унимаются… – проворчал третий. – У меня ноги так стерты, что ступить не могу, а они – Европейские Соединенные Штаты… Тьфу!

Молчание… Слышен топот и шурканье многочисленных ног, порой подавленный вздох, порой сдержанный стон раненого и грубый окрик конвойного. Сестра Вера, без сознания, тихо и нежно бредит о чем-то на мокрой соломе своей скрипучей грубой телеги. Около нее идет молодой истасканный берлинец, раньше парикмахер, а теперь начальник этого конвоя. Он долго осматривал девушку сальными глазами перед отъездом и теперь решил не упускать ее из виду…

А вверху горят, переливаются, искрятся звезды…

VII
«ВСЕ ДЛЯ ВОЙНЫ!»

Для Евгения Ивановича жизнь становилась все тяжелее и тяжелее. Его «Окшинский голос» под руководством задорного Петра Николаевича был точно каким-то мучительным нарывом на его душе, который болел день и ночь. Прежде всего газета – менее, чем когда-либо, – имела право называться окшинским голосом,так как она не только ни в малейшей степени не отражала подлинных настроений края, но наоборот, стояла в резком противоречии с ними. Войну, видя, что она затягивается, что ведется она, как всегда, бездарно, стали уже поругивать все, все начали уже ею тяготиться, все желали только одного: поскорее развязаться с ней. Даже подкупленное щедрым притоком способиякрестьянство и вообще беднота, и те уже вздыхали. Воинствующие исключения были чрезвычайно редки. «Окшинский» же «голос» уверял авторитетно, злобно, твердо изо дня в день, что страна кипит негодованием против коварноговрага, и требовал: все для войны и – все силы в бой! Почему Петр Николаевич считал себя вправе выдавать свое личное мнение за голос всего края, было неизвестно и непонятно – это был явный и наглый обман. А так как такие голосаслышались каждое утро и в Рязани, и в Казани, и в Иркутске, и в Симферополе, и в Архангельске, то получался обман всероссийский, обман, непонятно на что нужный. И раз провозгласив этот совершенно сумасшедший лозунг «Все для войны!», все эти часто очень порядочные, образованные и гуманные люди, действительно, скоро были приведены жизнью к необходимости пожертвовать войне именно все: правдивость, свое человеческое достоинство, честь, все, что делало их раньше людьми гуманными и порядочными. В том, что они выбрасывали ежедневно в жизнь на этих мокрых, противно пахнущих керосином листках, не было и одной пятидесятой части правды, и они знали это, и вынуждены были не только проглатывать эту казенную ложь, но и сами ложь эту творить. Они с радостью сообщали своим читателям, что все победы среднеевропейской коалиции так только, призрак один, что страны эти накануне революции, что на императора Вильгельма произведено уже второе покушение, что в осажденном Перемышле съедены все даже крысы, что император Франц Иосиф, видя полную безнадежность положения, думает отрекаться от престола, что немцы все – хамы, а союзники все – доблестны, что кронпринц германский взят в плен французскими кирасирами, что в германской армии вспыхнул бунт. И даже ту одну пятидесятую часть правды, которую они могли сообщать стране, они вынуждены были облекать в покровы самой бессовестной лжи: да, правда, что у Гельголанда произошел сильный морской бой, но в бою этом с германской стороны погибло восемнадцать броненосцев, а у англичан погибло всего полтора человека, да у командира одного из сверхдредноутов остановились почему-то часы; да, правда, что на одном из секторов Западного фронта наши доблестные и благородные союзники отступили, но это совсем не было поражением: просто, потеряв только сто двадцать тысяч убитыми, ранеными и пленными, бросив для облегчения только сто тридцать пушек, – да и то старых, никуда, в сущности, не годных – они нарочно отступили на заранее подготовленные позиции. По отношению к русской армии ложь была еще удушливее. Мы только и делали, что, ловко обманывая врага, выпрямляли свой фронт: ослы немцы не понимали, что если мы отдаем им губернию за губернией, города, крепости, целые корпуса, военные склады, последнюю артиллерию, то это только очень сложный и хитрый маневр, который закончится тем, что не сегодня – завтра, а не завтра – так обязательно через неделю немцы будут в ловушке. Сотни раз повторялась эта наглая ложь, и люди все же верили ей: уже появились в коренных русских городах перепуганные, разоренные, несчастные беженцы с залитых кровью окраин России, а люди все верили хитрому маневру, отдали Варшаву уже – все верили, отдали Ковно, Гродно, Вильну, Брест – верили опять!

Участвовать своими средствами, своим именем в этом было мучительно. Но еще мучительнее было то рабство, в которое – благодаря лозунгу «Все для войны»– они все попали. Под предлогом военного времени, военной необходимости, а в особенности военной тайны зарвавшиеся правители весей и градов российских измывались над этими руководителями общественного мнениятак, как только хотели, и безобразили, как только русский администратор может безобразить, когда он уверен, что это сойдет ему безнаказанно. Казалось бы, столь воинственно настроенную газету, как «Окшинский голос», в их же интересах было всемерно поддерживать – не тут-то было! Как только кончился медовый месяц войны, так кончился и медовый месяц административного благоволения к ней: вице-губернатор из отставных генерал-майоров, порт-артурец, о котором ходили упорные слухи, что на дальневосточной авантюре он крепко заработал, крушил газету так, как будто это была вражеская крепость. В одном из военных рассказов – одном из миллионов – автор описывал тяжелый бой в Карпатах и те большие потери, которые понесли там русские войска – рассказ вылетел весь. Так как было это уже не в первый раз, то Петр Николаевич, кипя благородным негодованием, прифрантился и полетел объясняться.

– Не допущу! – ничего не слушая, говорил генерал, раскидывая рукой свою бороду направо и налево. – Запомните раз навсегда, милсдарь: в русской армии нет ни больных, ни раненых, ни убитых!

– Но у нас в городе на каждом шагу лазареты, вашество! – воскликнул пораженный Петр Николаевич. – Как же будем мы скрывать то, что у всех на глазах?

– Прашу не рассуждать! Вы обязаны поддерживать бодрость духа в обществе, а не нагонять на него уныние… Примите это к сведению и руководству… Не смею – э-э-э… – вас больше задерживать…

Чрез три дня вылетела целиком большая корреспонденция, присланная с фронта одним из местных офицеров. Снова, взбешенный, полетел Петр Николаевич к храброму порт-артурцу.

– Как – почему? Да у вас тут описывается самым подробным образом устройство русских окопов! – зашумел генерал. – Устройство окопов – это военная тайна, милсдарь, а вы звоните об этом на весь свет…

– Да ведь эти русские окопы давным-давно заняты австрийцами!.. – завопил руководитель общественного мнения. – От кого же это теперь тайна? От нас?

– Вы берете непозволительный тон с военными властями, милсдарь! Я так приказываю, и баста… Э-э-э… Не смею вас больше задерживать…

А на другое утро опять грозная передовица по адресу немцев: до последней капли чужой крови! Все для войны!

Но поразительнее всех был последний случай. Номер пришел из цензуры в довольно приличном виде, без больших опустошений, был выпущен, и вдруг строжайший приказ из губернаторской канцелярии по телефону: и редактору, и издателю немедленно явиться в канцелярию губернатора… Евгений Иванович с Петром Николаевичем поехали, и не успел дежурный чиновник и доложить о них, как из кабинета с искаженным бешенством лицом и с последним номером «Окшинского голоса» в руке вылетел сам губернатор.

– Это вы? Это в-вы?! – сразу задохнулся он. – Да как вы смеете помещать такие статьи?! Да вы понимаете, что я с вами за это сделаю?! В военное время они… смеют… Это измена родине – за это даже не расстрел, а поганая веревка… Что, вы рассчитываете на то, что администрация слишком перегружена серьезным трудом по обороне государства и не может достаточно времени уделять вашему поганому листку? Ашшибаетесь! Ашшибаетесь! У меня два сына в гвардии в Восточной Пруссии пали, а вы тут у меня в губернии будете продавать армию и Россию? Н-нет!

Губернатор был совсем вне себя. Глаза его были полны бешенства. Изо рта летела слюна.

– В чем дело? Я… я решительно ничего не понимаю… – лепетал, весь бледный, Петр Николаевич. – О какой статье идет речь?

– Он из себя простачка корчит! – кричал губернатор как исступленный. – Какая статья? Это, это вот что? Что это, я вас спрашиваю? А? – ткнул он белым пальцем в обзор печати, где один абзац был резко обведен красной чертой. – Это что?!

Тон отрывка был, действительно, очень резок и страстен. «Мы готовы отдать отечеству все, – писал автор, – но какое право имеет правительство скрывать от нас положение армии? Мы согласны не знать действительно военных тайн, но нельзя же, прикрываясь этими военными тайнами, скрывать от нас общее положение дел и преследовать всякое выражение общественной мысли, которое часто совсем и не касается войны. Если дело будет так продолжаться и дальше, то обществу придется раскаяться в той единодушной поддержке, которую оно оказало вам и без которой вам пришлось бы очень туго. Мы должны твердо напомнить вам, что так мы не желаем, что хозяин страны не вы, а – мы…»

– Ну-с?! Это что?!

– Да это перепечатка из германской «Zukunft» [47]47
  «Будущее» (нем.) – название газеты.


[Закрыть]
– воскликнул Петр Николаевич. – Это статья известного Максимилиана Гардена, направленная против германского правительства!

– Как – «Zukunft»? – оторопел князь. – Как – германское правительство? Позвольте: а как могу я догадаться, что это направлено против германского правительства? – снова закипел он. – Почему же нет соответствующего пояснения? Фокусы?!

– Я категорически заявляю вашеству, что в цензурных гранках такая пометка была… – уже тверже сказал Петр Николаевич. – Тут какая-то совершенно непонятная мне оплошность…

– Везите мне немедленно ваши гранки… Немедленно! – приказал, весь дрожа, князь. – Нет, а вы будете любезны до выяснения дела остаться в канцелярии… – строго приказал он бледному и расстроенному Евгению Ивановичу. – А вы извольте торопиться…

Чрез двадцать минут Петр Николаевич, потный, раздраженный, несчастный, вернулся с цензурными гранками: действительно, пометка Максимилиан Гарден, «Zukunft »под статьей была, но кто-то по ней слабо, как будто нечаянно, черкнул красным карандашом, и типография, вероятно, поняла, что пометку эту надо снять. Была ли это случайность или злой умысел со стороны наборщиков или носатого студентика Миши, который с наступлением каникул снова занимался в редакции и был настроен весьма мрачно, было неизвестно, но факт был налицо: пометка вылетела. Князь рвал и метал: если злой умысел, то чей, пусть ему скажут, а если оплошность, так за такие оплошности он заставит отвечать редакцию.

– Теперь не до шуток… – проговорил он. – Теперь военное время…

– Вашество имели возможность много раз убедиться в патриотическом направлении газеты… – говорил Петр Николаевич, вытирая пот. – Наш лозунг был и остается: все для войны! Не ошибается только тот, кто ничего не делает…

И после многих бурных выкриков и жестов князь наконец смягчился, решил на этот раз дело оставить без последствий, но приказал, чтобы в следующем же номере газеты эта оплошность была исправлена. Носатому Мише и наборщикам и метранпажу влетело, а на следующее утро в газете перед самой передовицей жирным шрифтом было напечатано, что выдержка, помещенная вчера в обзоре печати без указания источника, принадлежит перу известного германского журналиста Максимилиана Гардена и заимствована из «Zukunft »– наши читатели могут по ней убедиться, как растет общественное недовольство в Германии. В этом растущем недовольстве один из залогов нашей победы. Но мы должны теснее, чем когда-либо, сомкнуть наши ряды под прежним знаменем: все для победы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю