355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 56)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 56 (всего у книги 81 страниц)

XI
ВАСЮТКА НЕ ОТСТАЕТ

Отец Александр Альбенский, священник недавно законченной и перед самым переворотом только что освященной церкви в селе Уланке, был из страшно бедной семьи одного захудалого дьячка из глухого Славцева. С невероятными лишениями и усилиями пробился он дебрями семинарии и, женившись на дочери старого, но веселого отца Евстигнея – любившие его помещики-охотники прозвали его отцом Настигаем, – на маленькой, серенькой, худенькой, но доброй и разумной Прасковье Евстигнеевне, заступил место ушедшего за штат вдового тестя, красненького, слезливого старичка, в вечной тоске по косушке, за что и звали его мужики Косушкиным. Потом отец Настигай Косушкин в свое время помер, а у отца Александра наплодилось много детей, и в скромном домике его свила себе прочное гнездо привычная ему нужда. Помещики почти все поразорились и разбежались кто куда, а мужики недолюбливали замкнутого серенького попика, который не бражничал с ними, не водил приятельской компании, а жил душой как-то в сторонке, на отшибе. И потому доходы его с небольшого и небогатого прихода были очень скудны. Перед Господом отец Александр держать себя старался почище, но больших трудов это ему не стоило: не было у него как-то вкуса к греху. Ссориться с людьми он не любил, легко уступал им во всем, а если иногда и заедет к нему по пути становой пристав или доктор земский, ну, выпьет с ними для компании рюмку, другую решительно без всякого удовольствия, только чтобы не обидеть. А наутро голова болит, во рту скверность – какая в этом радость? И стыдился он, что больно часто у его попадьи дети рождаются. И довольно бы, ан нет, глядишь, и еще новый является…

Но годы шли. Серенький, незаметный, нелюбимый паствой попик в заботах о своей огромной семье, голодной, разутой, раздетой, и в трудах – он сам своими руками обрабатывал небольшой клочок церковной земли – заметно старел. Тут на счастье архиерей отец Смарагд назначил его уже в конце войны в Уланку, где приход был побогаче. Но и тут отец Александр с народом сойтись не сумел. И когда в конце страшной войны деревня нахмурилась и грозно зашумела, отец Александр заробел и затаился еще более. И раз во время великого выхода, когда он слабым голосом своим торжественно-просто начал обычное взглашение: «Великого самодержавнейшего государя нашего, императора Николая Александровича всея России…» – из толпы прихожан вдруг раздался глухой голос чахоточного ткача Миколая:

– А поди ты со своими самодержавнейшими ко всем чертям, батька! Будя, наслушались!

Отец Александр очень смутился, с трудом окончил литургию, а придя домой, долго ходил по поющим половицам своей небольшой столовой и наконец остановился у стола, за которым у самовара сидела затуманившаяся Прасковья Евстигнеевна, и тихо сказал:

– А ведь дела-то, мать, табак… А?

– Бог милостив… – печально и серьезно отозвалась постаревшая и ставшая очень набожной матушка.

– Так-то оно так, а неладно…

И томимый какими-то тяжелыми, смутными предчувствиями, он еще более замкнулся и ушел от людей. Он совсем отдалился от своей попадьи, строго и истово повел чин церковный, твердо постился и стал много и вдумчиво читать священные книги: смятенная душа его искала тихого пристанища. И мысль, что будет, в случае чего, с его ребятами, не давала ему спать целые ночи. А тут еще Сережка, сын, неглупый, разбитной мальчишка, стал открыто говорить эти новые дурацкие речи о чем не подобало…

И вот лавина, наконец, сорвалась, и закружилась огромная страна хороводами безумья и крови. Конечно, Ванька Зноев первым делом арестовал отца Александра, и мужики, галдя, неизвестно зачем таскали его и в волость, и в какой-то комитет, но там великодушно отпустили его, потребовав только, чтобы он немедленно перешел на сторону народа. Он и рад бы был сделать это, перейти, но он не знал, как это делается. Потом в вихрях ненависти и мести пришли большевики. И снова отца Александра таскали и в волость, и в комитет, и в Совет, и в чрезвычайку какую-то, но молитвы его попадьи, должно быть, помогали: хотя и с трудом, но отовсюду его отпускали, и он снова возвращался к своей маленькой, худенькой, заплаканной и запуганной матушке и ко всей этой ораве оборванных и голодных детей, которые все собрались теперь дома, ибо все духовные училища были признаны большевиками буржуазной глупостью и закрыты. Только Сережки дома не было – дуралей все по митингам этим разрывался и пьянствовал, а откуда брал деньги, неизвестно… Нужда в доме была нестерпимая. Питались не только уж отрубями, но часто даже очистками картофеля. Молока не было, потому что Ванька Зноев корову реквизировал в пользу каких-то пролетарских детей и, как говорили, по дороге в город кому-то продал, а денежки в карман себе положил. Но все это отец Александр переносил покорно и твердо. И когда первые угарные месяцы прошли, народ словно одумываться начал потихоньку. В церкви народу поприбавилось. Иногда стали появляться даже те, которые раньше считали точно ниже себя отстоять обедню. И с заднего крыльца, когда попозднее, стали мужики наведываться к отцу Александру: кто картошки принесет полмерки, кто творожку детям, кто яичек, а кто крупы на кашу или мучки… И стоят, и жалуются, и вздыхают, и не знают, что делать…

В старом, сонном, теперь выше всякой меры загаженном Окшинске, под древними сводами Княжого монастыря издавна почивали честные мощи святой благоверной княгини Евфимии. И вот советская власть, много печатавшая в своих листках, что никаких мощей не бывает, что все это обман один поповский, вдруг назначила всенародное вскрытие раки, дабы пред лицом всех обличить вековечный обман. Несметные толпы народа собрались со всех сторон к древнему монастырю, и примостились фотографы со своими ящиками где повыше, а злодеи с красными звездами, не снимая даже картузов, открыли раку и стали дерзко срывать один за другим священные покровы. И вот, наконец, увидел народ: лежат на дне гроба кости желтые, волос несколько да обрывки одежды истлевшей. Советчики торжествовали, но просиял огромной радостью и народ – точно ветер весенний пробежал по толпе, и ударили монашенки во все колокола, и разом поднялся небывалый крестный ход и с тысячеголосым, восторженным «Христос воскресе!», блестя золотом хоругвей и старинных икон, потянулся вкруг белых зубчатых стен монастырских, не раз видевших в былые времена злые наскоки полчищ татарских… А к ночи прибежал в Уланку домой старый Афанасий, отец железнодорожника Трофима, и тотчас же потрусил порадовать отца Александра великой вестью.

– Слава Богу, батюшка, слава Богу… – говорил старик, сияя. – Сам своими старыми глазами удостоился видеть великое чудо Господне, сам… Подняли крышку, анафемы, пелены шелковые поснимали, глядь, а там кости одни желтые да одежда истлевшая!

– Ну? – нахмурился немного отец Александр, не понимая.

– Помиловал Господь, спас… – продолжал старик умиленно. – Не дал Батюшка мордам табашным над святыней надругаться: на глазах у всех ушли честные мощи в землю на двести верст, а под нос поганцам Господь кости одни гнилые подсунул… И радости было в народе – Господи ты, Боже мой!

– Неисповедимы пути твои, Господи! – задумчиво и тихо сказал отец Александр.

И зашумел о чуде Господнем лесной край мужицкий, и когда ударили в воскресенье к обедне, в церкви яблоку упасть было негде, и старики потребовали, а отец Александр не мог отказать, чтобы был отслужен молебен святой благоверной княгине Евфимии. И в заключение богослужения благословил он свою старую и в то же время какую-то точно новую сегодня паству и истово, не торопясь, дал всем приложиться к кресту. А выйдя из храма, встретил он Прокофья, отца Васютки, бывшего церковного старосту, невысокого, чистого уютного мужика с рыжей окладистой бородой, и пожурил его легонько, что ни за что ни про что сгубили они парк господский в Подвязье, погубили зря такую красоту.

– Да что, батюшка, с подлецами сделаешь? – развел тот растерянно руками. – Плачешь, а по их делаешь… А то и застрелят, стервецы, и деревню спалят – им что, каторжному отродью?

Отец Александр благословил старика и направился к дому. И только было завернул он за житницы, как вдруг видит, стоит Васютка, сын Прокофья, и из ружья в него метится.

– Что ты, Василий, озоруешь? – сказал отец Александр. – Так ведь и до беды не дале…

Вдруг оглушительно треснуло солнечное небо, все запрокинулось и исчезло, и только в груди ли или еще где тонко-тонко зазвонило что-то и потихоньку замерло.

Со всех сторон бежал народ к холоднеющему телу отца Александра, над которым уже билась в слезах худенькая, серенькая, обносившаяся Прасковья Евстигнеевна. А поодаль с винтовкой в руках стоял с трясущеюся челюстью Васютка, и по кривой улыбке его, и по всему лицу было видно, что парень точно из глубокого сна просыпается. И постоял он, и щелкнул затвором, вводя для чего-то новый патрон в ствол, и повесив голову пошел куда-то. А на скопление народа уже озабоченно летел грузный, налитой чем-то Ванька со своими дьявольскими скулами.

– Что такое? – кричал он уже издали. – В чем дело? Разойдись!.. Расходись, говорят… Что такое?

А к вечеру в тиши серебристых весенних сумерек, когда блеял за рекою в лазурной вышине дикий барашек-бекас и вальдшнепы вели над безбрежными лесами свои любовные карусели, бабы сбились по завалинкам, и слышны были их осторожно пониженные злые голоса:

– Нет, бабоньки, вешать их мало, а вот, к примеру, карасином бы облить да зажечь, али живыми в землю закопать, али, к примеру, тупой пилой пополам перепилить – это вот так! А повесить – что? Это им, подлецам, ни во что…

И когда, гремя гармошками, проходила мимо молодежь, бабы опасливо замолкали или быстро меняли разговор:

– А слышали, в Отрадном-то, под городом, одна девка робенка с рожками родила и со змеиным жалом заместо языка? Ох, быть беде, большой беде!

И вздыхала древняя, серая бабка с помутившимися глазами:

– Еще мало нам, безбожникам, мало! Святитель Христов Микола, Матушка, Заступница, моли Бога о нас…

XII
ДЯДЕНЬКА ПРОКОФИЙ ДЕЛО УЛАЖИВАЕТ

Прокофья, как громом, пришиб выстрел сына. Он долго его ругал и сукиным сыном, и кулигантом, и стервецом, и разбойником и все мучительно добивался понять, для чего Васька такую глупость сделал, на что это было нужно, что это с парнем случилось, но не мог Васютка объяснить это потому, что и сам не понимал теперь, как это вышло, потому что тот процесс его темной первобытной мысли, что все это, может быть, настоящее, что он куда-то опаздывает, от кого-то в чем-то важном отстает, теперь, когда он точно проснулся, и самому ему был совершенно непонятен. И он только чтобы отвязаться, сказал, что был он пьян и ничего толком не помнит. И Прокофий ухватился за это объяснение: сын ведь все-таки, жалко, а отца Александра – царство ему небесное, хороший был человек… – все равно не воротишь… И Прокофий подольстился к Ваньке Зноеву – он был первый человек теперь на всю округу, – отвез ему будто взаймы два мешка муки, и тот озабоченно слетал на Прокофьевой лошади – своей у него никогда не было – в город и все дело обладил: Васютку допросили для вида, причем установлено было, что отец Александр был тайный черносотенец и белогвардеец, и отпустили с миром. У осиротевшей же семьи отца Александра дела тоже стали поправляться потихоньку: Сережка, старший, семинарист, был назначен комиссаром народного просвещения по уезду и поддерживал семью не только деньгами, но и продуктами. Ездил он по уезду не иначе, как на паре с колокольчиком, как, бывало, земский Тарабукин, шапку набекрень, красный бант на кожаной куртке, и, как и Васька-учитель, не любил, когда мужики кланялись ему недостаточно почтительно: он видел в этом неуважение к революционной власти, контрреволюцию и саботаж. Мужики кланяться-то кланялись, но ненавидели его и, когда он приказал ребятишкам Закону Божьему больше не учиться и, если не хотят, в церковь не ходить, стали грозиться отшибить ему пустую башку его напрочь…

И для того, чтобы остепенить парня, Прокофий решил прибегнуть к давно испытанному и по мужицкой догадке верному средству: женить его. Это тем более было необходимо, что старуха у Прокофья стала прихварывать и работницу в дом взять было нужно. Невеста на примете была ладная, Анёнка, дочь Митрея Кораблева, состоятельного мужика из соседнего Чернышева. Брат ее, Стенька, тоже, как и Ванька Зноев, был матросом балтийского флота и много всякого добра домой понавез. Но в последнее время стал он держаться степенно, всю зиму по праздникам надевал шубу из черно-бурой лисы с камчатским воротником, все пальцы кольцами золотыми унизывал и любил солидно потолковать с хорошими мужиками – со шпаной он знакомства не водил, – что вот, дескать, матросы ошиблись маненько, что без баржуазиата народу жить нельзя, что баржуаз человек мужику нужный. Старик его, Митрей, от народа не отставал, но и вперед не лез и при разграблении захудалого имения Тарабукина увез к себе старинное кресло кожаное, две лопаты и веялку сломанную, но все заметили, что все это добро он аккуратно сложил в амбаре и в ход не пускал, а так как за ним давно установилась репутация хорошего хозяина и осторожного политика, то и все стали маленько чего-то опасаться. Ванька Зноев рвал и метал против социал-предателя Стеньки, но не очень напирал: черт их в душу знает, как еще эти сиволапые дело обернут… Из Сибири, вон все толкуют, Колчак напирает…

Сватовство было короткое, и скоро ударили по рукам. Стенька пошутил было для смеху,что надо бы сговоренных венчать по-советскому, без попа, но Прокофий даже и шуток таких не допускал.

– Ну, мы не жиды нехрещеные и не псы, милай… – хмуро сказал он. – Лучше уж по-старому, по-хорошему, – оно, пожалуй, вернее будет…

И покончив с делом, новые сваты стали за чаем, понизив голоса, медлительно и осторожно говорить снова и снова о тяжелых временах. Васютка сидел со своей кругленькой, бойкой и черноглазой Анёнкой под окошком, прислушивался к разговору стариков, и в низу живота у него тяжело сосало, как, бывало, сосало, когда ротный зашумит на какую-нибудь провинность.

– А слышал, сватушка, новости-то? – низко, осторожно, заговорщически говорил старый Митрей, высокий худой мужик с всегда больными глазами и седеющей козлиной бородкой. – Государя-то анпиратора опять увезли, в газетине пишут, а куды – пишут – неизвестно…

– Все врут стервецы… – после небольшого молчания тихо и сердито отвечал Прокофий. – Неизвестно куды…Все, подлецы, знают, только от нашего брата, мужика, скрывают…

Помолчали.

– А слышал, болтают, будто он за Волгой объявился… – продолжал Митрей. – Ходит будто по народу, глядит, как и что. Один старик на базаре в городе рассказывал: пришел, говорит, в одно село на Волге под Казанью – в лапотках, за плечами сумка, как есть странник… – поглядел на житье горькое мужицкое, поплакал да и пошел…

– Прямо – поплакал?! – удивился Прокофий, и в голосе его что-то тепло дрогнуло.

– Да как же, братец ты мой, не плакать, а? – убежденно заговорил Митрей. – Поглядись-кась, что с Расеей-то изделали, а? Кто всем верховодит? Одни жиды да рястанты. Разве это мысленное дело, а? Да… – продолжал он после небольшого молчания. – А как вышел он за околицу, один старичок посмелее догнал быдто его, да и спрашивает: ваше, дескать, анпираторское величество, не изволь, дескать, гневаться, ну а только тебя мы опознали. Так уж не таись, дескать, откройся: долго ли нам терпеть муку эту? А тот посмотрел на него эдак сумно, да и говорит: потерпеть еще, дед, надо, потому не исполнилось еще время… Да…Ну а промежду протчего и про Гришку этого, про Распутинова, старик осведомился. Не верь, говорит, старичок, никакого Гришки и званья около меня не было, а были только, что по положению, графы да князья, да сенаторы… Я, грит, и генералов-то к себе не всех допускал, а с разбором, а вы толкуете: Гришка. Не было коло меня Гришки никакого, а все это жиды придумали, чтобы сперва меня погубить, а потом и всю Расею под себя забрать…

– Прямо – не было?! – оживленно подхватил Прокофий. – Ну, скажи же, пожалуйста, до чего хитры эти стервецы, а?!

Кто-то хлопнул дверью, и разговор сразу оборвался. Васютка совсем оробел: вот оно, настоящее-то! И еще ярче поднялось в нем сознание своей вины и уверенность, что как ни вертись, а отвечать придется. Вот, бают, из Сибири уж идут генералы…

– И вот попомни мое слово, сватушка, – сказал в избе тихо Митрей. – Вот еще как нашему брату ж… драть будут – разлюли-малина!

– И стоит, Митрей Гарасимыч! И стоит! – горячо согласился Прокофий. – Потому не балуй, чертище!.. Слабода!Да нешто можно нашим обормотам слабоду дать? Он тебе все вверх тормашками поставит, да и себя еще в придачу сгубит… Слабода! – зло и насмешливо повторил он.

– Да что ты кислай какой? – сказала Анёнка. – Пойдем, пройдемся, что ли…

Они пошли деревней в проходку,но Васютка не развеселился, и когда отошли они подальше за житницы, где над полями трепетали и журчали в солнечной вышине жаворонки, Анёнка с досады принялась плакать: ишь, словно сыч какой нахмурился и ходит… Не хочешь, так и не больно нуждаются… Но Васютка обещал ей подарить целую коробку тувалетного душистого мыла – с фронта еще привез, как магазины там грабили… – и Анёнка утешилась и стала к нему ластиться и прижиматься.

Они скоро вернулись к дому. Там шел великий галдеж: пришла со слободки голота эта самая, бедный комитет.

– Да, батюшка, Митрей Гарасимыч, да нешто мы сменяем тебя с этой сволочью красной? Ну? – орал своим надрывным сиплым голосом Гришак Голый, маленький испитой мужичонка с печальным лицом старой клячи. – Ведь ты нам свой, а те что? Трын-трава! Севодни шебаршат, а завтра их и нету…

– Да уж ладно, ладно… – солидно похохатывал польщенный Митрей. – Сказал ладно, и крышка. Составили гумагу-то?

– А как же… Все изделали, как ты велел… – надрывался Гришак, точно он о большом пожаре рассказывал. – Вот это, как ты приказал, список мы составили, кому сколько муки нужно: вот Григорию Голому, мне то есть, пудиков бы семь, Дарье бобылке, вот ей, – ткнул он в кучу лохмотьев, которая, что-то скрипя, усердно кланялась, – пуда четыре, Антону Кривому, ему вот, – опять пояснил он, кивнув на здоровенного рыжего мужика с единственным злобно-хитрым глазом, – девять пудов, и ему вот, Степану Ворожейкину, – указал он на последнего представителя бедноты, полубарышника, полуконокрада, развесистого мужичонку с наглым бесстыжим лицом, – пять пудов. Только всех и делов пока… А там, может, и сами извернемся. А не извернемся, опять тебя просить будем, потому как ты у нас первый человек…

– Ладно… – сказал Митрей, принимая клочок трухлявой бумажонки. – А та, другая?

– И другая тута, вот она… – отвечал Гришак. – Сергунька – камисар составлял, ловко все обозначил… Вот, дескать, у гражданина деревни Чернышева Митрея Гарасимыча Кораблева не хватает муки для собственного прокормления и для скотины, итого всего двадцать восемь пудов… А вот и печать нашего бедного комитету…

– Ладно. Так будет гоже… – сказал Митрей. – Завтра поутру собирайтесь у моей житницы, всем и отпущу, как записано…

Голота начала кланяться и благодарить. И Гришак опять заголосил на всю избу:

– Батюшка, Митрей Гарасимыч, а мы хотим уважить тебя, потому так удовлетворил ты нас, так удовлетворил, что и слов нету… Будь у нас предзаседателем бедного комитету… – в пояс поклонился он.

Митрей сделал вид, что удивился и сконфузился, хотя всю эту механику по его же наущению подстроил сын его Стенька.

– Нет, нет, ребята, спасибо за уважение, только мне никак невступно… – отвечал он. – У меня у самого делов полон рот. Вот разве сына возьмете. Он к тому же и хорошо грамотный…

– Так что… И больно гоже… – заговорила голота. – Просим Степана Митрича.

– Спасибо, земляки… Так уж и быть, послужу, делать нечего… – небрежно говорил Стенька, высокий, в отца, парень с красивым, но прыщеватым лицом и завинченными усиками. – Ладно, уж постараемся…

Митрей поднес бедному комитету по стаканчику самогона – Стенька ловко приспособился варить его в бане, и мужики наразрыв расхватывали все и хорошие деньги платили, особенно который с нюхательным табаком. И голота, бестолково и благодарно галдя, довольная, толкаясь в дверях, вышла из избы.

– А словно бы, сватушка, ты и не дело затеял, а? – играя пальцами по столу, степенно проговорил Прокофий. – За такие дела потом и напреть может…

– Э-э, полно, родимый! Нынче кто смел, тот и съел… – махнул рукой Митрей.

– Так-то оно так, а все опаску иметь не мешает… Охота тебе, самостоятельному хозяину, со всяким дерьмом возжаться…

– Какая там охота… Не охота, а неволя… – отвечал Митрей. – Нужно себя от советских огарантировать, потому никакого покою стервецы не дают. Так и рвут, как волки голодные… А расчет у меня простой: ну выдам я голоте этой самой пудов двадцать муки взаймы без отдачи.

Положим по нонешним ценам за это шесть тыщ, ну, пущай даже и все десять монетов, так?

– Ну?

– А они мне вот за это гумагу выдали, что больше хлеба у меня нету… Так?

– Ну?

– А я эти самые остатки свои – их у меня пудиков с сотенку, Господь даст, набежит… – уже спокойным манером в город баржуазам этим самым отвезу. Христом Богом молят: что хошь возьми, только привези! И возьму я с них по четыре сотенки за пудик, скажем, без обиды. Это что выйдет, Степан?

– Ну, что выйдет… Сорок тысяч выйдет… – нехотя отозвался тот, недовольный, что отец все выбалтывает, хотя бы и свату.

– Как видишь, сват, дельце кругленькое… – с удовлетворением проговорил Митрей. – А ежели выждать еще маненько, так цена и еще подымется, потому голод в городе – ужасти подобно! Покойников зарывать не поспевают… А в особенности ребятишки эти – так сотнями и валятся, что мухи по осени… А мужику теперь барыш…

– Это-то оно и так, пожалуй… – сказал Прокофий, завидуя, что он просмотрел такую выгодную комбинацию. – Ну а к чему в предзаседатели-то лезть? Ежели настоящая власть придет, за это нагореть может здорово…

– А это потому, что это первая штраховка теперь, милый человек… – сказал Митрей. – Вот так же свояк мой, Иван Иваныч, от Егорья, огарантировал себя, и что же? У кого лошадь реквизуют, а он спокоен, у кого по анбарам лазят, муку ищут, а он себе и в ус не дует, у кого солдатишки со двора корову за рога тащут, а ему хоть бы что, потому предзаседатель бедного комитету! А ведь чуть не первый богатей на всю волость…

– А как же советские-то в городе? Небось узнают, что богачи в бедноту заделались, так тоже не похвалят…

– Э, милай! И они тоже не пальцами деланы… – засмеялся Митрей. – Делиться, известное дело, надо… А что касаемо предбудущего, то кто же, брат, поверит, что мы с тобой коммунисты? Всякий поймет, что от нужды лезли. Может, еще похвалят да медаль золотую на шею повесят, что ловко сволочей этих за нос водили…

Васютка из-под окна слышал все это. Старики, конечно, выкрутятся, а как ему вот с попом быть? И на душе было нехорошо.

Чрез несколько дней и в Подвязье беднота стала поговаривать, что гоже бы Прокофья Васильича в предзаседатели бедного комитета выбрать.

– От этих чертей жди муки-то… – галдела беднота. – Таварищи, таварищи, а хлеба нету… А тут получи разом, и готово дело…

Прокофий держался аккуратно в сторонке, будто и не его дело, а сам втихомолку раскидывал умом, как бы это под срубленный парк господский в Подвязье подъехать да подешевле его взять за себя: дрова-то в городе стали и выговорить цену страшно… Он решил переговорить с Ванькой Зноевым и, ежели что, так взять его хошь в долю, что ли… Ну, и к Галактион Сергеичу, к барину, заглянуть надо да мучки отвезти, да сговориться, чтобы потом, в случае чего, он не взыскивал. А господа теперя голодные – задешево отдадут…

Дельце тоже выходило очень кругленькое…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю