355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 70)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 70 (всего у книги 81 страниц)

Все невольно переглянулись: надо же быть таким нелепым!

– То есть, извините, я не понимаю, что же именно тут вас интересует? – холодно сказала княгиня.

– Да вот, как нам известно, упорно ходили слухи, что эти отношения были… так сказать… ну, романического характера, что ли…

– Какая нелепость! – тихо воскликнул хроменький министр. – И русский человек может задавать такие вопросы о своей императрице!

– Ну отчего же? – возразил не любивший старика граф, который иногда не прочь был и подзудить. – Во всяком случае поводов для всяких предположений она сама давала достаточно… Прочитайте ее письма к Григорью, опубликованные сумасшедшим монахом Иллиодором… Она не постеснялась написать своему другу о том, как она жаждет держать его в своих объятьях… Согласитесь, что…

– Но кто же поручится нам, что эти письма подлинны? – возмущенно сказал министр. – Монах тот показал себя достаточно некрасиво. Теперь, говорят, он работает с большевиками…

– Разумеется… – строго оглянувшись на всех, сказал Вадим Тарабукин.

– Да и ее письма к императору тоже, может быть, подделка… – сказал генерал Белов. – Изданы жидом Гессеном. Это народ тонкий…

– Ну разве что подделка!.. – рассмеялся граф.

Скоро позвали пить чай в салоне. Принцесса все еще не справилась со своим огорчением. Присяжный поверенный Сердечкин восхищался чрезвычайно и Гейшей, и ее несколько запоздавшим женихом, который тоже был допущен в гостиную и который был, кажется, еще отвратительнее своей невесты. Принцесса от этих похвал немножко оттаяла и даже посмотрела на свою провинившуюся любимицу и слабо улыбнулась. А принц подумал: «Хотя и кадет, а парень ничего. А тот, – подумал он про Евгения Ивановича, – размазня…»

И когда после вечернего чая в гостиной все, простившись с расстроенной принцессой, стали расходиться, граф остановил в коридоре Евгения Ивановича.

– Вы – странный человек… – сказал он. – С людьми нашего мира таким образом вы каши никогда не сварите…

– В чем дело?

– На сон грядущий я расскажу вам один анекдот, а вы намотайте его себе на ус… – сказал он. – Раз видел фараон египетский сон, и, проснувшись, позвал он своих мудрецов-гадателей и, всемилостивейше изложив им свое сновидение, высочайше повелеть соизволил разгадать, что сей сон означать может. Мудрецы уединились в храме и стали над царским сном голову ломать, и не знали они, как им быть: зловещее значение имел сон! Фараон долго ждал их и, наконец, изволил разгневаться на их медлительность и приказал им немедленно явиться пред свои царские очи. «Что это значит, что вы так медлите? – грозно сказал владыка. – Или ничего не понимаете вы в вашем деле? Смотрите: загоню туда, куда и Макар телят не загонял…» – «Нет, сильны мы в нашем искусстве, великий царь, – отвечали смущенные жрецы, – но зловещее сулит твой сон, богоподобный…» – «Чем же грозит мне судьба?» – нахмурился фараон.

«Владыка, ты потеряешь всех своих детей…» – наконец решились вымолвить мудрецы. И разгневался пресветлый фараон, и прогнал отсебя гадателей, и в праведном гневе своем всемилостивейше повелел он дать им всем по сто палок. А затем приказал он собрать других мудрецов, уже самых мудрых, самых именитых, и, снова изложив им свое сновидение, приказал разгадать его смысл и по возможности без большого промедления. Не успели они уединиться для суждения, как почти тотчас же и явились перед светлые очи с лицами радостными и сияющими. Владыка, бессмертные боги в неизреченной милости своей к тебе вещают тебе в сноведении великую радость: ты переживешь всех твоих детей! И, благостный, фараон приказал щедро одарить мудрых толкователей его высочайшего сна… Граф тонко улыбнулся и закончил:

– Вот господин Сердечкин повел линию мудрецов мудрых и – победил…

– Как вам сказать, граф? Я не особенно завидую ему…

– Но, друг мой, надо же кормиться!

– Как-нибудь уж извернемся…

– Ну, спокойной ночи, неисправимый человек…

– Спокойной ночи…

Евгений Иванович вышел на балкон своей комнаты. Черная земля была прорезана светлой полосой Инна. За рекой на востоке встала луна. «Там Россия…» – подумалось, и стало грустно. И было светло, торжественно и тихо. И тысячелетние камни замка-монастыря навевали на душу какие-то вещие сны. Думалось: эти стены клали кельты в то время, когда на Руси был еще Рюрик. Россия пришла и, может быть, уходит, а стены эти, столько видевшие, все стоят: все мимолетно, все, как сон, ничто не имеет ни малейшего значения… И смутные и грустные думы эти укрепили его в решении в дело это не вмешиваться.

– Какая ночь! – сказал граф тихо со своего балкона.

– Очень хорошо… – отозвался Евгений Иванович. – В такую ночь не стоит думать о политических переворотах…

– Вы слишком строги к людям… – помолчав, сказал граф. – Это потому, что вы, как говорил Достоевский, слишком возомнили о человеке…

– Не знаю. Но если дело делать следует, то надо делать его чистыми средствами…

– А по-моему, было бы дело сделано, а как – решительно все равно… – сказал граф. – Я, например, в восторге от грандиозного здания Российской империи, а Толстой звал Петра пьяным сифилитиком, и разные либералы плачут над тем, сколько он народу для своей империи загубил, и подсчитывают с негодованием число любовников Екатерины, и негодуют, как нехорошо расправилась она со своим супругом, и сколько мужиков раздала в крепостные. Если рассматривать самое высокое историческое событие слишком уж пристально, то всегда легенда рассеивается и в основе находишь непременно какую-нибудь… собачью свадьбу… – засмеялся он. – Возьмите легенду тысяча шестьсот тринадцатого года. Издали фантасмагория, слеза прошибает, а рассмотришь вблизи все эти новые материалы, а особенно секретные – хотя бы те, что отыскал и для немногих издал Шереметев, – увидишь бешеные интриги Романовых, убиение ими в Угличе царевича Димитрия, последнего законного претендента, и всяческую грязь и кровь. Но что мне до этого? Историки и поэты обровняют острые углы, подвеселят тени, подберут постройнее факты, Глинка напишет чудесную музыку, и все кончится торжественным колокольным звоном и «Славься ты, славься…»

– Это верно. Но у меня участвовать в собачьих свадьбах истории не хватает… мужества… – сказал Евгений Иванович.

– И Святой Петр в Риме, и Кельнский собор, и Дворец дожей – все выстроено потными вонючими рабочими, все поднято из праха, из грязи…

– И это меня не утешает… Я видел, что в грязи утонула монархия, в грязи захлебнулась революция, в грязи погибло белое движение, и мне кажется, что довольно грязи…

– Вы окончательно неисправимы! – засмеялся граф. – Вот тоже друг мой Григорий Ефимович никак не мог не критиковать и – кончил плохо… Идемте лучше спать…

XXXVII
ВЕСТИ ИЗ ДОМА

Елена Петровна одобрила решение мужа не впутываться в сомнительные заговоры и предприятия, но в то же время ее чрезвычайно тяготила мысль о том, что скромные средства их тают, а притока нет ниоткуда: что же будет с детьми? И не раз, и не два в сознание ее стучалась мысль, что, может быть, лучше всего было бы возвратиться в Россию: дома, говорят, и стены помогают. Настя принимала очень близко к сердцу все эти волнения, но очень сомневалась, можно ли Евгению Ивановичу показаться в Окшинске. И наконец она надумала: в последние месяцы почтовые сношения с Россией стали как будто понемногу налаживаться, и ей пришло в голову написать домой. До этого времени они от переписки со своими воздерживались, чтобы не подвести их под неприятность.

– Ну, вам нельзя, а мне можно… – решила она. – Напишу-ка я тетеньке Федосье и спрошу ее обиняками, как и что там у них, а ежели, Бог даст, мое письмо проскочит, тогда и вы мамаше напишите… Какой это еще такой грех, что племянница своей родной тетке пишет? Раньше, как свобода-то во всем была, такое положение было, что кому хошь, тому и пиши…

И она написала письмо в Окшинск, но пока ждали ответа оттуда, раз затронутый больной вопрос о заработке, о будущем поднимался не раз.

– Самое лучшее было бы, конечно, купить здесь себе небольшой хуторок и завести свое хозяйство… – сказал Евгений Иванович. – В наших русских условиях это часто значит зарываться по уши в навоз и отказаться от многого, от чего мы отказаться уже не можем, но здесь это совсем не так, и те же дети, например, привыкая к полезному труду на земле, могут проходить и среднюю школу, и университет, и все, что угодно. Но цены, цены, цены!..

– Может быть, хоть в аренду что-нибудь снять было бы можно… – сказала Елена Петровна. – А так мы продержимся максимум два года… Тогда хоть овощи, молоко, яйца свои были бы…

– Но позвольте, вы забываете, так сказать, меня… – сказал Николай Николаевич, глядя поочередно на обоих через пенсне и, видимо, смущаясь. – Я давно хотел поговорить с вами на эту тему. Что? Ведь у меня деньги есть. Это, может быть, свинство, что мы наши деньги за границей прятали, – что? – но, во-первых, сделано это было еще предками, а во-вторых, в конце концов, выходит как будто и не дурно… Что? – он засмеялся своим слабым смехом.

– Но не можем же мы жить на ваш счет, Николай Николаевич! – по старой привычке вспыхнула Елена Петровна. – Я вас не понимаю…

– А я не понимаю вас… – отвечал Николай Николаевич. – Ведь вы и вся русская интеллигенция только и говорили, что о гуманности… Что? А когда один человек желает прийти на помощь другому человеку, перейти от дел к слову… я запутался… от слов к делу, – что? – то оказывается, что это нельзя… Вы сделали для меня чрезвычайно много – без вас я в дороге прямо пропал бы. И теперь в вашем уголке я чувствую себя отлично, даже жиреть стал, что? Это уже совсем безобразие… И что же вы хотите, чтобы мои деньги пошли моим лоботрясам-племянникам? Они пропьют все. Я хоть тем хорош был, что никогда больше одного бокала шампанского не выдерживал – сейчас же заболею. И есть никогда толком ничего не мог. Обездоливать и разочаровать моих племянников, конечно, у меня мужества не хватит, но тем не менее я, надеюсь, могу помочь и другим. Что?

– Вы даже разговором этим ставите нас в неловкое положение… – нахмурилась Елена Петровна.

– Так что же, вы хотите, чтобы ваши дети вернулись в Россию неучами? – сказал Николай Николаевич, протирая от смущения пенсне. – Дайте же мне возможность сделать в жизни хоть одно доброе дело: дать России двух образованных людей. Что? И позвольте: я в законах ничего не понимаю, но разве кто может воспретить мне помогать? Вы не хотите? Прекрасно. Но разве запрещается помогать детям? Наталочка, Сережа, вы согласны, чтобы я помогал вам?

– Согласны!.. Согласны!.. – отозвались полюбившие его дети веселыми криками.

– Ну и прекрасно… – засмеялся он своим слабым смехом. – Вы прекрасные люди, потому что вы простые люди. Что? Мне опротивела всякая искусственность. Мы с вами оснуем – как это в «Руле» называется? – да: G.m.b.H. [109]109
  Gesellschaft mit beschränkter Haftpflicht (нем.) – общество с ограниченной ответственностью.


[Закрыть]
и будем вместе хозяйничать: капусту сажать, кроликов разводить, цветы всякие… Ну что там еще бывает? Телята, конечно, куры, утки… Что? Одним словом, все, что нужно. Я по-французски буду учить вас. Идет?

– Идет!.. Идет!.. – закричали дети.

– Жениться вам надо, вот что… – сказала Елена Петровна, улыбаясь.

– Это и Настя мне советует… – засмеялся Николай Николаевич. – Но… Много глупостей я проделал в своей жизни, но на такую, как женитьба, я все же не способен. Что? Какой же я муж? Это даже смешно… Муж – это что-то… ну, твердое… Нет, я лучше вот так… как это там у Гоголя говорится?.. Петушком, петушком за кем-нибудь… И пожалуйста, не стращайте меня такими разговорами… Что?

В передней послышались голоса, и в столовую вдруг вошли Фриц и – Володя Похвистнев, исхудалый, какой-то сухой, с новыми, сдержанно злыми, сумрачными глазами и очень заметно поседевшей головой.

– А я вот земляка по дороге к вам встретил… – весело проговорил Фриц. – Искал вас…

– Володя! Как же мы рады!.. Откуда? И как вы изменились!

– Откуда? – здороваясь сердечно со всеми, говорил Володя. – Отовсюду… Зашел повидать земляков – может быть, новости какие из России есть…

– Нет. Ничего не имеем… – Громовы смутились: несчастье с Таней надо было скрыть. – Только что из газет… Но все же откуда же вы теперь?

– Был в Вене последний месяц, а теперь пробираюсь опять в Берлин. Хочу попробовать проскользнуть в Россию…

– Ну, это вам не безопасно…

– Я с фальшивым паспортом. А здесь делать нечего…

– А там что делать?

– Да хоть своих повидать… Я из Вены пробиться пытался, но знаете, кто помешал мне? Ни за что не угадаете!

– Ну?

– Наш бывший депутат, Герман Мольденке! Он состоит теперь послом N-ской республики и ведет страшную русофобскую политику. Даже транзитных виз русским не дает… Каково?!

– Почта, Евгений Иванович… – радостно сказала Настя, входя с пачкой писем и газет. – И письмо из Расеи тут есть одно!..

– Да что ты говоришь?! – обрадовались все.

– Верное слово… – улыбнулась Настя.

Моментально все было отброшено в сторону, и, волнуясь, Евгений Иванович схватился за толстое письмо в сером конверте – первое письмо из милого Окшинска! Взволновались все…

– Вслух, вслух читай! – сказала Елена Петровна. – От какого числа? Кто пишет?

В сером неопрятном конверте было несколько листков грубой серой бумаги, исписанных мелко-мелко, так что ни одно местечко зря не пропадало, – видно было, что бумага – вещь там дорогая и что люди выучились крепко экономить ее.

«Милому, дорогому сыночку моему, Женюшке… – сдержанно волнуясь, начал читать Евгений Иванович. – И дочке Леночке, и внучкам ненаглядным Сереже и Наталочке старая мать их и бабушка шлет низкий поклон свой и благословения. А пишет это письмо мое под диктовку мой отец духовный, а твой дружок, отец Феодор. Письмо Настино к Федосье Ивановне до нас дошло, слава Богу, благополучно, и очень все мы радовались, что вы все там живы и здоровы и соединились вместе и мы знаем теперь ваш адрес. И поняли мы так, милые мои, что писать ко мне вы поопасались, – ну только напрасно это, потому мне, старухе, от сына своего, от своей крови отрекаться не пристало и таить нам с вами от людей нечего: никому мы зла не хотели и не делали, разве по ошибке и неразумению, а что не без греха мы перед людьми, так кто же без греха? Это все в свое время рассудит Господь. И потому не опасайтеся ничего и пишите мне прямо, без обиняков.

Я, слава Богу, здорова и живу себе помаленьку. Первое время, точно, трудно было, а теперь стало полегче. Твои дружки – и Сергей Терентьич, и Прокофий Васильевич, и другие – твою ласку помнят и мне, старухе, помогают: кто крупки привезет, кто мучки, кто картошки. Живем мы с Федосьей Ивановной в двух комнатах, а в остальные чужих людей к нам поселили. Сперва тяжеленько было, а потом свыклись, и люди они оказались не плохие. И Василий-старик все с нами живет. Сам он крепко постарился за эти годы, но кормит его Стеша, старшая, из которой хорошая мастерица вышла. Помогает старику и сын Федя – он каким-то секретарем там у них заделался, а где, я и не выговорю: такие-то все чудные имена да прозвища пошли. А Мурат твой кончился, Женюшка. Сперва, как трудно кормить его стало, хотела было я отдать его в деревню твоему охотнику Константину, чтобы он поберег твою собачку до тебя, но потом раздумала: такой он стал неуважительный да грубый, Бог с ним. Охотники городские жалуются, что он без пути всех лосей в лесах перестрелял: на мясе хотел нажиться. Но так как соли у нас мало, то мясо он все протушил и погноил, и мужики осерчали, что он им лосятину с червями продает, и все мясо в Окшу вывалили. Так ни за что все и пропало. Потом Мурата поохотился взять себе Сергей Терентьич: большое воровство пошло по деревням, и сторож ему годился бы. Но Мурат как-то все тосковал у него, тосковал-тосковал, да и кончился. И говорил Сергей Терентьич, развелось у них там волков просто сила несусветная, так что мужики даже, как стемнеет, в одиночку и ездить опасаются…

Про все прочие дела отпишет тебе отец Феодор, а я только прибавлю еще, чтобы домой ты не торопился, потому трудно будет тебе туте детками малыми. И учение у нас, говорят, совсем плохое: ни тебе бумаги, ни чернил, ни книжек – так только, дети балуются все больше. А жизнь стала потише. Народ, войной обозленный, поуспокоился, кое-кто и работать уж начал поусерднее. Ну да отец Феодор лучше тебе все отпишет. А вы пишите мне почаще и за меня не опасайтесь нисколько: кому я, старуха старая, нужна? И мне бояться нечего: могилка моя в Княжом монастыре давно меня уж поджидает. Только бы вот с вами разок перед смертью повидаться бы хотелось. Авось еще приведет Господь… А пока всех вас сердечно целую и благословляю и желаю вам от Господа мира домашнего, во всем согласия и здоровья. И напишите, не нуждаетесь ли вы. А Насте низко кланяюсь и благодарю накрепко, что сберегла она Леночку и внучков в дороге. Так пишите же подробнее как можно…»Ну а этот вот листочек Насте от Федосьи Ивановны… – сказал Евгений Иванович, сильно взволнованный. – Держи, Настя…

– Да уж читайте все подряд… – сказала Настя, тоже взволнованная. – Я вашего послушала, а вы моего…

Письмо Федосьи Ивановны – его тоже писал отец Феодор – было недлинно, ясно и степенно. Было много поклонов от всей родни, известий о том, кто из знакомых помер, а кто женился, и заканчивалось мягким, но определенным напоминанием о том, чтобы Настя наблюдала за хозяевами во всем, и за детками, и за добром хозяйским, как полагается, и чтобы все было в сохранности и в порядке. «И отпиши мне, молишься ли ты там, на чужой стороне… – заканчивала Федосья Ивановна свое письмо. – Ежели наших, русских церквей там нету, так ты дома непременно молись и читай все молитвы, какие знаешь…»

– Ну, а это вот от отца Феодора… – сказал Евгений Иванович и начал: – «Воистину дорогой Евгений Иванович, душевно обрадован был известием, что вы живы и здоровы и благополучно соединились с семьей вашей. И я, как и высокочтимая мною Анфиса Егоровна, полагаю, что скрываться нам нечего: никому не хотим мы злого. Я полюбил душу вашу скорбную давно за ее стремление к добру и правде Божией. И считаю я себя неоплатным должником вашим, ибо в тяжелые минуты сомнений вы одним словом открыли мне ту дверь, о которую я в борениях моих бился, и возвратили покой душе моей.

И матушка ваша, и я, и все, кому близки вы были, очень за вас тревожились, потому много, много жертв унесла братоубийственная смута наша даже из нашего тихого и малого Окшинска. Без следа пропало несколько офицеров, пропал земский начальник Тарабукин, несвязный человек, пропал предводитель дворянства нашего Н. Н. Ундольский и много, много других. Миша Стебельков, студент, пропал тоже. Евдоким Яковлевич жив, хотя с большой семьей своей бедствует жестоко: жизнь дорогая, а заработки плохие. Очень он постарел, но все так же мятется душой то туда, то сюда: то сперва все в монастырь порывался уйти, чудной человек, то недавно крепко восставал он в бытность у меня против грехов церкви нашей и полагал, что необходимо восстановить светлую и простую веру славян, предков наших, которую нарушил св. Владимир. Жив и Степан Кузьмич наш. Он зовет теперь себя красным купцом и большими делами ворочает. Папашаего, Кузьма Лукич, все вместе с ним дела делает и крепко с нашими коммунистами кутит, хотя уж и голова вся белая. Даже особняк их вернули им, хоть и разграбленный. Проходил я как-то мимо; большая гульба там шла: крик, шум, граммофон это верезжит, а у решетки народ это стоит, дивуется… Большие дела разводит и Сергей Иванович, бывший учитель уланский: приспособился к новым порядкам и как сыр в масле катается и в большом почете у большевиков. Жив и доктор наш, милый Эдуард Эдуардович, который просил всем вам низко кланяться. Очень много приходится ему по своему делу трудиться: не оставляют народ болезни всякие. Как всегда, себя он не жалеет, всем помогает, и очень все его уважают и любят, а в особенности простой народ. Как-то попытались было его запутать в какой-то заговор и в тюрьму посадили, так прямо вся беднота поднялась и с иконами и с хоругвями ходила к тюрьме и добилась его освобождения. Старики Гвоздевы весьма состарились и живы, кажется, только надеждою повидать сына своего, Ваню, пропавшего без вести; Таня же, дочка их…»гм… гм… – запутался Евгений Иванович.

– Читайте, читайте… – сурово и тихо проговорил Володя. – Я давно ко всему… готов. Читайте… не… мучьте…

–  «Таня же, дочка их… – продолжал потухшим голосом Евгений Иванович, – после постигшего ее несчастья…»Нет, извините: я не могу… Читайте сами…

И он, торопливо встав, передал письмо Володе.

И тот про себя, с дрожащими руками, прочел:

«… ее навеки опозорили солдаты в чека, еще в начале смуты, еще при вас, кажется, – совсем убитое существо: высохла вся и неустанно трудится, чтобы добыть кусок хлеба престарелым родителям своим. Без вести пропал и жених ее, Володя Похвистнев. Матушка его – если он у вас там где окажется, передайте ему – жива и вся ушла в молитву и труды, а милейший Галактион Сергеевич скончался: заходит раз вечером в холодную келийку его Серафима Васильевна, а он склонился над столом, над своими записками, и будто спит. Он в последнее время все записки писал – наденет старую шубенку свою, ботинки, холодно у них в доме было, и все пишет, все пишет, точно отраду какую в былых годах находит. Глянула Серафима Васильевна, а он уже мертв, а на столе эти самые записки его неоконченные, смешной такой рассказ про отца его, как он триста шестьдесят пять жилетов своих осматривал, чтобы подарить один-два своему племяннику, да так и не решился расстаться ни с одним…»

Володя дрожащей рукой возвратил письмо Евгению Ивановичу, хотел было что-то сказать, но из горла его вылетел только хриплый звук, и он торопливо встал и отошел к темному окну.

– Ну, мы потом все дочитаем… – сказал смущенно Евгений Иванович. – Это не к спеху…

– Я очень прошу вас: читайте… – хрипло сказал от окна Володя. – Мне хочется знать, как живут там… другие…

Елена Петровна сделала мужу знак, чтобы он читал и чтобы на Володю никто не обращал внимания.

– М… м… Так вот… – продолжал Евгений Иванович, обходя опасные строки. – Да… «В большую дружбу вошел я в последнее время с нашим старым часовщиком, Израилем Чепелевецким. Он совсем ослеп и живет в нищете великой. Все у нас очень озлоблены против евреев, и я часто указую им на сего праведника, который без вины страдает и покорно несет крест свой тяжкий. Он человек глубокой и светлой веры и думал много над жизнью, и часто великую радость душевную и сладчайший мед почерпаю я из бесед с ним. И опять и этим обязан я вам, глубокочтимый Евгений Иванович, друг мой и брат мой: раньше я как-то брезговал евреями. Вы указали мне Единую Религию и этим помогли мне побороть темные чувства мои… Не так давно развоевался очень против еврейства наш милый Евдоким Яковлевич; я не стал очень его оспаривать, а так, будто случайно, предложил зайти ему к старому Чепелевецкому. Зашли. Нищета это непокрытая, а дочка его, Рахиль, после смерти Сони его старшая, лет шестнадцати, уже и румянится, и губы красит, и красотой своей юной, говорят, промышляет всем хлеб. И посидев, вышли мы, и говорю я Евдокиму Яковлевичу: «Ну что? И его добить?» Он даже из лица весь изменился, как это у него всегда бывает, когда разволнуется, а потом и говорит: «Добить зачем? Лучше помочь… А все-таки, все-таки лучше нам с ними разойтись совсем…»

И это теперь везде и всюду, и чем эта злоба кончится, страшно и подумать: и за них страшно, и за своих страшно.

Ну вот, кажется, и все об общих знакомцах наших. К письму же высокочтимой Анфисы Егоровны по секрету добавлю только, что весьма она нуждается, и если бы вы помогли ей продовольствием – говорят, какие-то американцы в этом святом деле помогают, – то великое бы вы дело сделали для родительницы вашей и для Федосьи Ивановны, кротких и праведных стариц моих. Урожай у нас в Окшинске в этом году, слава Богу, хороший, но все лето леса горели за рекой от беспорядка и нерадения народного. Тысячи десятин, говорят, выгорели…

О делах российских ничего не пишу вам – вы, вероятно, знаете о них больше, чем мы, живущие точно в темноте, от всего отрезанные. Но об одном расскажу – о том, что мне всего ближе, понятнее и дороже: о новых веяниях в жизни церковной. Великие горести и утраты пришлось мне пережить за это время. Обитель наша не раз подвергалась нападениям и разграблению со стороны озлобленных людей. Великое расстройство пережила она. Много сестер ушло совсем, многие померли в скорбях. И особенно тягостна была мне гибель милой сестры нашей Ирины, – голос Евгения Ивановича осекся, но он справился с собою и продолжал: – Вы должны были знать ее – в ее столе нашли большевики начатое письмо к вам. И запомнилось мне его начало странное: рассказав о горестях обители и своих, спрашивала она вас горестно и странно: «Неужели же я только стежок? Как же не жаль Ему меня?» А дальше прочесть мне не дали солдаты. И страшною смертью добровольной погибла мученица в светлых водах Окши нашей милой… Тяжкое, страшное было то время…

Но привел мне Господь и радости испить светлые, как никогда. Когда властители новые потребовали от церкви сокровища ее земные, много было сопротивления и злобы среди духовенства. Но для меня эти дни были днями светлого воскресения воистину. Неисповедимы пути Господни! Сколько высоких и светлых людей – начиная хотя с преподобного Нила Сорского – боролись с этим злым, тяжким грехом Церкви нашей, с этой грязью золотой, которой забрызганы были святые ризы ее, и ничего сделать не могли. И вот приходят темные, озлобленные люди, люди, мнящие себя атеистами, врагами Церкви, и их руками Церковь освобождается от этой золотой грязи и теперь сияет, как светильник святой и неугасимый и вечный в чистой бедности своей! Помню, как снимали они кованую серебряную ризу с Боголюбимой, тяжко мне было – века ведь любили Ее люди в этом серебряном одеянии, – но теперь, когда выхожу я с святыми дарами к народу и держу благоговейно в руках своих деревянную чашу эту – мы с сестрами-инокинями отдали без спора все, – ликует душа моя безмерно от сознания святости бедности этой и все еще не могу привыкнуть к радости этой, и плачу, и плачут предстоящие от волнения глубокого. И есть у меня дружок один, тоже священник, в Самарской губернии; так пишет мне он, что после того, как очистилась Церковь от этого зла многовекового, множество сектантов-отщепенцев радостно вернулись к бедной и убогой Церкви, <…>. Никогда не припадали с таким усердием к мощам великой благоверной княгини нашей, как после их вскрытия большевиками… И поднялось потом движение так называемой живой церкви. Кто поднял его, сказать вам не могу, но сейчас же примкнуло к нему много людей недобрых, желающих и тут сделать какую-то карьеру, и утопили его в грехе всяком и злобе; но, может быть, Господь поможет со временем делателям Своим очистить его от плевел и всякого мусора, и новый свет засияет тогда над родиной нашей, свет Христов…

Матушка ваша пишет вам, чтобы вы не торопились домой. Мне трудно присоединиться к ее просьбе. Я знаю душу вашу, знаю ваше желание добра, знаю, что не пойдете вы сознательно на дело злое. Ох, как нужны теперь здесь такие люди! Народ все еще не пришел в себя, отравленный кровью человеческой, много пьянства, много греха всякого, ужасна молодежь наша. В деревнях идет пьянство великое, и даже какой-то кокаин проник туда, и отравляются люди и им еще вдобавок. Есть, есть над чем поработать! Жатвы много, но делателей мало, и я все смиренно молю Господа, чтобы выслал Он делателей на жатву свою. И все же говорю и я вам: не торопитесь, подождите. Мы уже обжились кое-как, а вам с детьми малыми трудно будет. За судьбу вашу опасаться вам теперь, кажется, уже нечего, а все же подождите. У нас было очень нехорошо, когда лютовал тут студентик один несчастный, Дмитрий Зорин, вы, кажется, не знали его? Замучила его нищета и неправда людская, на его руках погибла несчастная сумасшедшая мать его, единственная и любимая сестра его умерла в самые…»

– Не может быть! – с искаженным лицом вскочил Фриц. – Не может быть!.. Дайте сюда письмо!

Он почти вырвал письмо из рук Евгения Ивановича, весь трясясь, едва нашел страшные строки и прочел:

«… и любимая сестра его умерла в самые первые дни революции, покончив с собой из-за стыда стать скоро незаконной матерью, и вот он, точно в беспамятстве…»

Он бросил письмо на стол, вскочил и, не прощаясь ни с кем, выбежал вон.

– Читайте, читайте… – сказал тихо от окна Володя. Повторив страшные для Фрица строки, Евгений Иванович тихо, потухшим голосом, точно опасаясь кого-нибудь ранить этим посланием из далекого Окшинска и взволнованный сам известием об Ирине, продолжал:

«И вот он, точно в беспамятстве, лил и лил, мстя, кровь человеческую. Но потом он погиб, говорят, где-то на Кубани страшною смертью от руки казаков. И потихоньку у нас улеглось все, и теперь жить стало уже можно. Тяжко, трудно иногда, но все же дышим. Только бы не сбиваться с пути своего, только бы слышать чутким сердцем и с разогревшейся душой быть в состоянии каждую минуту присоединиться к хору ангелов, в вышине небесной воспевавших над колыбелью Спасителя нашего: «Слава в вышних Богу, на земле мир, в человеках благоволение…»

Да хранит же вас Господь! Я ежедневно поминаю вас и всю милую семью вашу за литургией…»

Евгений Иванович был глубоко растроган. И все были взволнованы. И все втайне спрашивали себя: что это с Фрицем? Володя незаметно вышел в темный сад и ходил там один взад и вперед под звездами и слушал ту смуту, которая мучительно волновалась в душе его.

– А знаете, что я подумал? – сказал вдруг Николай Николаевич. – Я пошлю всем им через американцев посылки… Что? И вашей матушке, и отцу Феодору, и всем моим бывшим служащим… Что?

– Ну, мы пошлем своим сами… – сказала Елена Петровна.

– Ну и вы пошлете… Что? Как раз близко Рождество – вот у них и будет вроде елки… Настя, дайте мне адрес и ваших. Я сейчас принесу бумагу и карандаш… Что?

– Не мешай ему, Лена… – тихонько сказал Евгений Иванович жене. – Пусть он налаживает. Не отнимай у него радости…

И тут же, у потухшего уже самовара, Николай Николаевич стал записывать адреса знакомых и даже совсем незнакомых окшинцев. И совсем для себя новый, оживленный, он ушел в свою комнату, чтобы сделать нужные распоряжения в банке, и задумался: чем бы порадовать своих лучших друзей, Наталочку и Сережу, на праздник? И тут же решил устроить им елку, купить новые костюмчики и всякие подарки и как-нибудь подарить им на образование некоторую сумму. Он усердно и озабоченно писал письма и радовался: в жизни вдруг потеплело, просветлело и как-то не так страшно стало жить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю