Текст книги "Распутин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 81 страниц)
И когда приехал он домой, он вынул свою секретную тетрадь и на первой странице ее в виде эпиграфа ко всем своим думам вписал эти стихи когда-то страдавшего на земле тамила…
XVII
ДЕСАНТ
Н-ский полк, в котором служили Володя и Ваня, был сильно потрепан на Западном фронте и отведен в тыл для отдыха и пополнений, а затем ему было приказано снова погрузиться в теплушки и следовать на юго-восток. Зелеными и тучными просторами Кубани полк докатился до Новороссийска, и все поняли, что они идут в десант: кто говорил – к Трапезунду, а кто – и к самому Константинополю.
Совсем новенький и в мирное время довольно сонный городок кипел теперь бешеной жизнью. Войска всех родов оружия: пехотные полки, стройные красавцы кубанские казаки и горцы в их живописных воинственных костюмах, артиллеристы, моряки заливали его улицы разноцветным морем. Крики людей, ржание лошадей, звон батарей, вой и стрекотание аэропланов в сияющей вышине, резкие звуки рожков, тяжелое бухание военного оркестра в городском саду – все это сливалось в одну грозную симфонию войны. А в огромном порту внизу, где темные дымы судов нарядно смешивались с голубыми тонами моря и жидким солнечным блеском в мелкой веселой волне, царила невообразимая теснота и суета. Огромные серые транспорты с черными номерами на высоких бортах были уже подведены к пристаням, маленькие катера весело и бойко бегали туда и сюда; в одном месте под берегом стройной шеренгой выстроились длинные низкие многотрубные миноносцы; крейсера и броненосцы, дымя, замерли посредине порта, а среди них, над ними царила серая тяжкая громада колоссального дредноута «Екатерина» с ее чудовищными пушками. Вход в гавань у мола был затянут стальной сеткой: опасались нападения вражеских подводных лодок. За молом среди береговых утесов затаились дозорные миноносцы, и все время над дымящей под развевающими андреевскими флагами силой этой выли вверху дозорные аэропланы…
И Володя, и Ваня стояли со своим полком на цементных заводах за Станичкой. И Володя гордился, что он – часть этой страшной русской силы, и знал про себя, что он и здесь свое дело сделает так, как полагается, как сделал он его на Западном фронте. Судьба хранила его: в тех страшных боях он не получил и царапины, хотя от полка не осталось и четверти. И Ваню захватывала против его воли эта мощная симфония войны, но он все же не забывал ее главной цели: сперва ударить всею мощью вооруженных народов по Вильгельму, а затем заняться и Николаем II. В глубине души он немножко раскаивался, что поступил в пехотный полк: эх, если бы приписаться, например, к казакам-кубанцам и надеть эту серую черкеску с газырями, сбоку подвесить кривую гурду, а у пояса сверкающий серебряной насечкой кинжал, сзади накинуть башлык – вот ловко бы было! Недурно, конечно, было бы также быть хотя мичманом на этой чудовищной «Екатерине» с эдаким хорошеньким кортиком на лакированном ремешке сбоку… Но всего лучше, всего поэтичнее, всего отважнее было бы идти в летчики, чтобы носиться за облаками и поражать оттуда отжившее средневековье, феодализм и все эти глупости страшными бомбами… Но с другой стороны, тяготила его военная служба прежде всего этим отсутствием свободы. Феня, знал он, в Геленджике, всего в сорока верстах отсюда, ему хотелось ужасно пройти мимо нее эдак равнодушно и только холодно козырнуть ей в случае встречи этой, повязанной черным, рукой: он был ранен штыком в руку, но остался в строю. Но о поездке в Геленджик и думать было нечего: с минуты на минуту ждали посадки на транспорты и выхода в море на помощь союзникам, которые упорно, но бесплодно лезли в Дарданеллы, несли большие потери, но сделать ничего не могли…
– Па-азвольте… Это вы, бывший коммунист? – вдруг услыхал он в суете Серебряковской удивленный знакомый голос.
Он поднял голову – пред ним стоял, улыбаясь своей холодной улыбкой, доктор Константин Павлович Сияльский.
– А я гляжу и своим глазам не верю… – продолжал тот. – Коммунист-интернационалист и вдруг в защитники милого отечества превратился… Откуда вы опять к нам свалились? Куда направляетесь?
Они присели к липкому мраморному столику неопрятного кафе.
– Нет, нет, черт бы вас побрал со всей этой дурацкой войной вашей! – раздраженно говорил Константин Павлович. – И вообще это дурь порядочная, а так, как ведется она у нас на Черном море, это даже и за пределы дури выходит. Ну прямо житья никакого нет!
– Неужели так неприятель беспокоит? – удивился Ваня. – Германские крейсера или турки?
– Какой там черт германские крейсера! – воскликнул тот. – Свои! Начальство, чтобы черти его взяли, проклятое! Ведь меня сюда стражники арестованным доставили – только что вырвался…
– Зачем? За что?
– За попытку к измене дорогой родине…
– Да что вы говорите?!
– Факт!.. Вы помните, как у нас в пансионе комнаты расположены? Ну, терраса большая выходит ведь на море, а кухня внизу. Столовая сейчас же за террасой, рядом, так что, когда несут что из кухни, то проходить надо по террасе. А в столовой у нас лампа висела, и Асе вздумалось приладить к ней эдакий красный абажур, черт бы его совсем подрал. Ну, сидим мы это на днях, ужинаем – ветрено было, так мы с террасы в столовую перебрались, – сидим это, разговариваем и вдруг слышим шаги, команда, стук винтовок на террасе. Что такое?! Выскочили: отряд матросов с каким-то лейтенантом во главе. Что такое? В чем дело? «Вы сигнализируете в море красными огнями!» Да вы ополоумели?! Какими огнями?! Зачем?! «Не сметь так разговаривать! Теперь время военное…» Ну, черт вас раздери со всеми вашими военными временами – стали разбирать дело. Оказалось, шел вдоль берега дозорный миноносец и, увидев, что с моей дачи сигнализируют туркам красными огнями – между прочим, турок мы еще ни разу видеть не удостоились, – высадили отряд для арестования меня. Понимаете? Горничная, внося и вынося блюда, конечно, отворяла и закрывала дверь, и наша красная лампа, чтобы черти ее взяли, то открывалась им, то скрывалась от них… Я взъерепенился: как вы смеете? Я живу здесь двадцать пять лет – меня не только все собаки, но и шакалы все знают, а вы, мальчишка… Дурак понял, конечно, что сел в калошу, но с другой стороны, и мне, конечно, по законам военного времени положения выражаться так, да еще при матросах, нет… Ну вот и привезли сюда… Насилу от дьяволов отвязался… Но самое милое в этом то, что в то время, как они ловили меня на измене, турки прорвались к Туапсе и обстреляли с судов и город, и вокзал, и железную дорогу!.. И разве это одно: света в доме зажечь не смей, сжигать хворост на корчевках не смей – сигнализация дымом! – рабочих рук уже не хватает… Нет, благодарю покорно! Я всегда говорил, что нами правят идиоты. Но раньше их как-то держали на цепи, а теперь с цепи они сорвались и кочевряжатся как только могут. Я хотел даже в Петербург докладную записку послать: хотите победы? Прекрасно! Так прежде всего закуйте в ручные и ножные кандалы все наше начальство, чтобы дьяволы его побрали! А так ни черта у вас не выйдет – вот помяните мое слово! Ах, батюшки… – взглянув на часы, вдруг сорвался он с места. – Мне пора в банк. До свидания… Заходите вечерком – я в «России», на Цемесской. Насилу отвоевал себе номер – все офицерами занято или, точнее, их дамами… Заходите!
И он торопливо исчез в водовороте Серебряковской. Ване было неприятно его враждебное и пренебрежительное отношение к войне и военным, он чувствовал себя немножко оскорбленным за армию, но с другой стороны, много правды было в его словах о беспорядках и всякого рода безобразиях как в тылу, так и на фронте. И еще неприятнее было то, что он постеснился спросить его о Фене. Расплатившись, он пошел по Серебряковской, то и дело козыряя бесчисленным офицерам, толпившимся на широких тротуарах. Оборванные мальчишки сновали по улицам и, надсаживаясь, из всех сил кричали: «Экстринные тилиграммы! Только что получены! Экстринные тилиграммы!..» Ваня купил еще влажный узенький листочек – бумаги газетам уже не хватало – и остановился у окна какого-то магазина мод, чтобы прочесть телеграммы. Содержание их было обычное: мы где-то выпрямили фронт и отошли на заранее подготовленные позиции. В Германии был страшный голод, и она была накануне революции. Доблестные американцы заявили, что они будут биться за цивилизацию и справедливость до последней капли крови… Было противно…
А сзади в зеркальное окно широко раскрытыми глазами и испуганно, и радостно, смотрела на него Феня. Она была в смятении: показаться ему? Позвать? Стыдно, страшно… Дать ему уйти? Невозможно!.. В самой глубине души мадам Жозефин из Варшавы еще тлело горячее воспоминание о стройном красивом мальчике с бурными речами, искрометными глазами и о его ласках. Конечно, идти жизнью с ее Яковом Григорьевичем куда спокойнее и тверже, но иногда в минуты меланхолии она вспоминала о Ване и – плакала. И вот теперь он вдруг встал перед ней, такой возмужавший, суровый, с так знакомой ей гневной складочкой между бровей, затерявшийся и одинокий в этом чужом ему городе. А завтра, послезавтра, говорят, их повезут Бог знает куда… Сердце сжалось… Ваня, сделав сурово фронт проходившему мимо генералу, шевельнулся, чтобы идти. В одно мгновение мадам Жозефин – она в магазине была одна, мастерская помещалась сзади – вылетела на тротуар и осеклась: она не знала, как теперь она, замужняя женщина, должна назвать его. Немыслимо же по-старому…
Ваня вдруг оглянулся. В глаза ему бросилось молодое красивое женское лицо, в котором было столько радости, столько испуга, столько чего-то близкого и дорогого было в этих прелестных глазах, стыдливо сиявших на него, в этих полных румяных губах, боявшихся улыбнуться… Не может быть!.. Но нет, она… И как пополнела, как возмужала!.. Как одета! Гневная складка между бровей стала заметнее, сурово захолодели глаза, и рука поднялась к серой папахе – их гнали чуть не под тропики, но папахи остались – и, споткнувшись языком, хрипло, нелепо он сказал:
– Мое почтение!
И это мое почтениесказало мадам Жозефин, что Феня в его сердце еще жива. Она робко улыбнулась ему и, протягивая руку, пролепетала:
– Но… зачем же так?
– А… как же? – сурово спросил Ваня, все же принимая ее руку. – Неужели вы думаете, что в жизни можно все забыть, все простить?
– Ваня… милый мой мальчик… – вдруг пролепетала она, и в глазах ее налились слезы. – Вы уходите… Бог знает куда… Не сердитесь, забудьте… Идемте ко мне в магазин… Или нет: лучше… лучше приходите на мол к вечеру… так часов в шесть, в семь… Хорошо? Я так рада вас видеть… Так хочется поговорить с вами… напоследок… Да? Ну, скажите же да!
Знакомые милые интонации грудного голоса ее, эти теплые смущенные глаза растопили сердце Вани – и как она похорошела! – и он, волнуясь, сказал:
– Лучше бы, может быть, не надо… но… но хорошо… да…
Она благодарно взглянула на него своими сияющими глазами и, пожав ему руку, скрылась в магазине. Ваня, задумчиво потупившись, пошел дальше. В душе неудержимо вставали прожитые с милой девушкой дни, далекий тихий Окшинск, где он впервые встретил ее, ее молодые, стыдливые, но страстные ласки, и сердце горячо отзывалось этим воспоминаниям, но вспоминал он о ее измене, и снова между бровей набегала гневная складка. В глубине души он понимал уже, что это было неизбежно, что так было лучше – куда бы он, студент, делся с ней прежде всего? – но было жаль отказаться от роли оскорбленного. И с большим трудом дождался он заветного часа и, пробравшись в водоворотах порта, вошел на мол. Солнце уже село за синими холмами Абрау-Дюрсо, и закат горел красным необъятным пожаром. И было красно море, и небо красно, и страшные броненосцы были красные, и, красный, поднимался из бесчисленных, казалось, труб дым к красным облакам, и были красны дома, и чайки, и люди, и могучий красавец Тхачугучук, свидетель его былого счастья – точно заревом мирового пожара облилась вдруг вся земля, и море, и небо, и все. И чем-то зловещим повеяло вдруг в душу…
– Не опоздала? – услышал он вдруг сзади знакомый милый голос.
Он чуть не ахнул: пред ним, смущенно улыбаясь, стояла молодая элегантная дама, в которой что-то только отдаленно напоминало прежнюю простушку Феню. И, должно быть, невольно отразилось в его глазах восхищение…
– Что, разве я так изменилась? – не без кокетства спросила Феня и, не давая ему времени ответить, продолжала: – И вы тоже очень изменились… Такой большой стал… серьезный… И это что, вы ранены? Сильно?
– Нет, так, пустяки… – отвечал Ваня и не удержался: – В жизни бывают раны много серьезнее…
Она поняла и любовно посмотрела в его нахмурившееся лицо.
– Ну, идемте… – взяла она его под руку. – И… и… времени нам остается немного. У меня сейчас была наша вице-губернаторша, за платьем приезжала, так по секрету говорила, что завтра вечером у вас посадка, а послезавтра поутру отход… И… забудь все, милый! – вдруг прижалась она к нему. – И проведем это время по-хорошему. Да? Я знаю, что я нехорошо поступила, но другого выхода не было, милый… Коммуна твоя пошла вся прахом – обманывали только народ эти болтуны, – и что стал бы ты со мной, ничему не ученой, делать? Не судьба значит не судьба… И кто знает, что ждет вот теперь тебя впереди? – вдруг без всякой видимой связи с предыдущим задумчиво проговорила она. – Идем…
– Хорошо… – хмуро сказал Ваня. – Но все же… как же это? Вы ведь все же замужем…
– Милый, не говори мне так!.. Не говори вы…Не хмурься… – опять прижалась она к нему, грея его душу своими сияющими в серебристом сумраке глазами. – Мужа нет… он в Ставрополе банки с мясом для солдат заготовляет… Взялся было тут твой Георгиевский фрукты заготовлять, все погноили, забросили и за другое теперь взялись… Тоже что-то вроде коммуны тогдашней. Все только деньги царские зря расшвыривают, а дела настоящего не видно… Ну, это нам с тобой ни к чему… Ты скажи мне лучше: много горевал ты тогда о своей Фене? Много вспоминал? Грустил иногда? И не хмурься, не хмурься, не хмурься! Теперь хмуриться некогда… Ты на войну уходишь, да и здесь ведь война: часто турки да немцы по городу стреляют… Кто знает, что будет? Нет, пойдем налево – тут меньше народа…
Серо-сиреневые сумерки быстро охватывали теплую землю. В небе наливались бледно-золотые звезды. И загорелись огоньки на мачтах судов, и вспыхнули золотые бусы иллюминаторов, и отражения огней золотыми полосами заструились в воде. Ваня оттаял, но ему все еще хотелось хмуриться, быть трагичным, а она была вся ласковая, теплая и, иногда ему казалось, даже любящая. Неудержимо вставала в памяти их короткая, но горячая любовь, и будоражила ее близость молодую кровь, и хотелось забыть все прошлое, в котором было столько хорошего, тяжелое настоящее, неизвестное будущее: все обман, слова, бессмыслица – правда только вот в этих тепло ласкающих глазах, в этой милой улыбке, в этом молодом стройном теле, которое так доверчиво льнет к нему.
Они зашли на «Поплавок», съели вместо ужина вкусных чебуреков, выпили чудесного удельного вина и опять, прижавшись один к другому, ушли в сумрак звездной ночи. В отдалении шумел город. Где-то пел и лился мечтательный вальс. Белые лучи прожекторов уверенно резали ночной сумрак и ощупывали то морские дали, то темные пустынные горы, а когда, случалось, налетали они и на молодую парочку, Феня с тихим смехом торопилась насмотреться на Ваню, а он смотрел на нее. И вдруг вся душа горячо всколыхнулась в нем, и он, крепко обняв, стал целовать ее, и она не только не противилась, но горячо отвечала ему на его поцелуи. Всплыла в ней мысль: «Муж… нехорошо…» – но она без усилия потушила ее: может быть, его чрез неделю и в живых не будет – так пусть будет он счастлив эту последнюю ночь свою на родной земле…
– Феня… милая… я хочу к тебе… Можно?
Она потупилась, тяжело, прерывисто вздохнула и, вдруг снова крепко прижавшись к нему, решительно повернула к городу. Они молчали. Сердца их усиленно бились, и слегка туманились головы.
– Я войду первой… – тихо, низким голосом сказала Феня, останавливаясь у своего магазина. – И если прислуга уже спит, то поставлю около окна свечу, и тогда ты входи…
И она исчезла, и чрез несколько минут вокне призывным светлыммаяком засияла свеча. Ваня бесшумно исчез в дверях. Феня тотчас же потушила свечу и за руку тихо провела его в свою комнату…
…С утра в порту суета усилилась. Аэропланы беспрерывно реяли над эскадрой и осматривали море на далекое расстояние. Ваня съездил на Станичку в полк – после горячей ночи он чувствовал себя усталым и грустным – и узнав, что вечером назначена посадка, снова понесся к Фене. Они провели вместе весь день, оба печальные, снова то немножко чужие, то судорожно хватающиеся один за другого. И часто у Фени набегали на глаза непокорные слезы. И как только солнце склонилось к вечеру, Ваня, мучительно оторвавшись от нее, поехал в полк.
– Я приду к отвалу… – едва выговорила она, глотая слезы.
Полк кипел котлом, но не прошло и получаса, все было на своем месте, торжественно грянул впереди оркестр, полк весь разом качнулся и, ощетинившись штыками, серой змеей поплыл вниз по шоссе, а оттуда к назначенной ему пристани. И солдаты, и офицеры, и стоявшие по пути густой толпой зрители – все были захвачены торжественностью минуты, все понимали, что, может быть, и половина этой бодрой веселой молодежи не вернется домой, – и многие женщины плакали, да и мужчины делали большие усилия, чтобы справиться с глубоким волнением, их охватившим. И из других улиц, гремя, выезжали батареи, там могучей лавиной двигалась конница молодцов-кубанцев, там энергично и красиво шли пластуны…
Короткая летняя ночь прошла частью в прилаживании полка к огромному серому транспорту, а частью под конец в коротком крепком сне. С раннего утра начались последние приготовления. С борта часовые никого уже не спускали. Вдоль набережных и по длинным серым пристаням стояли огромные толпы народа: весь Новороссийск вышел проводить десантную армию. И Ваня – только один Ваня – видел внизу на пристани одинокую стройную фигуру молодой женщины, которая застенчиво, неловко улыбалась ему наверх в толпу полка, и никто не знал, не догадывался, кому эта больная улыбка предназначается…
И вот вдруг на «Екатерине» властно стукнул орудийный выстрел – точно Судьба сорвала огромную печать с нового тома Книги Живота. Заиграли медные рожки. Пестрые флачки быстро-быстро пробежали и закрепились по высоким мачтам. Гуще поднялся из могучих труб черный дым. И узкие миноносцы тихо, торжественно первыми вышли двумя кильватерными колоннами в открытое море и замедлили ход. Дрогнула серая громада «Екатерины» и плавно двинулась за ними. «Боже, царя храни!» могуче загремел на ее широкой палубе оркестр, и страшное непередаваемое урас берегов, с пристаней, с мола, с крыш – везде было черным-черно от народа – было ответом родной земли гиганту кораблю. И только вышла в этом потопе торжественных кликов «Екатерина» за мол, как за ней в порядке один за другим под черными султанами дыма стали выходить серые транспорты. И на каждом из них гремел гимн, и каждый провожался и тихими слезами, и благословениями, и оглушительным ура.Тысячи и тысячи людей на берегу рыдали навзрыд от восторга, от гордости, от жалости, но больше всего от опьяняющей гордости за эту силу милой России. В эти необыкновенные минуты умолкла всякая критика, всякая злоба, всякое недовольство: Россия сильна, Россия прекрасна, и сладко умереть за нее! Между транспортами выходили от времени до времени броненосцы и крейсера и за молом выравнивались по бокам транспортов, защищая их от возможного нападения. Миноносцы густо дымили, прикрывая большие боевые единицы с открытого моря. Гигантская черная туча дыма стояла над лазурным морем, а в ней, и под ней, и над ней реяли аэропланы и гидропланы, глядя за солнечные горизонты… А из порта выходили и выходили все новые и новые суда с музыкой под оглушительное ура…
Вот зачастил наконец что-то рожок и на Ванином транспорте. Раздалась суровая команда. Зазвенели звонки с мостика в машину. Ваня впился глазами в это бледное, искаженное жалкой улыбкой лицо. Она плакала и крестила его. Сухо просыпалась барабанная дробь, и снова могуче и властно загремело по взбудораженной воде гавани «Боже, царя храни». Ура! – отвечали набережные и пристани, трепеща платками и шляпами. – Ура… Она, жалко согнувшись, уткнулась лицом в платок и вся тряслась. Но что было тут отдельное маленькое горе?! Тут слышался размах такой силы, такое торжество, такая удивительная, опьяняющая красота, что человек забывал себя совершенно и помнил только одно: Россию. И гордо вился за кормами военных судов андреевский флаг и на транспортах флаг трехцветный, милая эмблема милой России.
– Вперед! До полного!
– Царствуй на страх врагам… – властно и грозно и красиво пели медные трубы в солнечном просторе. – Царь православный…
– Ура… Ура… – исступленно рыдала от гордого счастья земля. – Ура…
И когда Ваня, оторвавшись, – она слилась с толпой, и ее не стало видно – взглянул вперед, в море, он, интернационалист, пацифист, революционер и все, что угодно, прямо затрепетал от восторга: по солнечному голубому морю, под необозримой грозной тучей черного дыма стройно ими дредноуты, броненосцы, крейсера, транспорты, миноносцы, подводные лодки – всего более восьмидесяти дымов! И везде мужественно гремела на кораблях музыка, и летело с берегов, замирая, уже едва слышное ура.И многие лица на кораблях были покрыты слезами, и никто не стыдился их, и все глаза сияли гордостью, сумасшедшим восторгом, и все в эту минуту были уверены, что свое дело они сделают.
– А, Ванюха, каково?! – восторженно сказал Володя. – Какой-то сон наяву…
– Удивительно! – восторженно сказал Ваня. – Поразительно!..
И они, глупо улыбаясь, крепко жали один другому руки и старались, как бы не расплакаться.
Леденя души своей чудовищной силой, под густыми султанами дыма, растянувшись на несколько верст, русская армада медленно исчезала в голубых далях моря, но долго, долго не расходились толпы на солнечном берегу, делясь небывалыми впечатлениями. И послышались тревожные голоса: как-то Бог их пронесет еще? И «Гебен» с «Бреслау» рыщут вдоль берегов, и подводные лодки вражеские стерегут, да и мин сколько разбросали везде, стервецы…
– Что?! – раздраженно и гордо летело со всех сторон. – А «Катерину» видал?! Она твоему «Гебену» такого пфефера насыплет, что больше и носа в наше море не покажешь… «Гебен»!.. Дерьмо какое…
Но все же было тревожно…
И вдруг на другие сутки маленькая белая радиостанция на мысу поймала радостную весть с «Екатерины»: десант произведен благополучно. Город радостно расцветился флагами. Даже спекулянты, и те ходили именинниками. Все затаилось в тревожно-радостном ожидании: а ну, что дальше? А там, на далеких берегах, среди апельсиновых садов и стройных минаретов серая армия, в груди которой еще не погасли огни, зажегшиеся в Новороссийске, вдруг в неудержимом порыве среди грохота пушек гордо рванулась вперед и – маленькая беленькая станцийка на мысу снова поймала невидимые волны с «Екатерины», и чрез четверть часа город, а чрез несколько часов и вся Россия услыхала два коротеньких, но торжественных слова: Трапезунд взят.
Все ликовало. О страданиях и потерях никто и не спрашивал. И снова разгорелась надежда: авось народ, несмотря на все тление, идущее из Петрограда и отравляющее всю страну, справится со своей задачей…
Ликовал и Яков Григорьевич. Он только что приехал из Ставрополя, где он пустил в ход производство консервов для армии. Он сидел в своей комнате и солидно и оживленно щелкал на счетах. А в соседней спаленке, запершись на ключ, глядела на совсем свеженькую фотографию сурового молодого воина и давилась счастливыми слезами мадам Жозефин. И тревожилось ее сердце: да, торжество, конечно, но жив ли, жив ли он? И чрез три дня на почте до востребования она нашла телеграмму: «Жив, здоров, тоскую по тебе. В.».
Ну, мадам Жозефин из Варшавы… – весело говорил Яков Григорьевич, прощаясь с женой перед отъездом в Москву, куда его вызвал телеграммой Георгиевский. – Действуй! И помни: будешь ты у меня в собственном автомобиле скоро разъезжать… Только вот насчет наследника, смотри, хлопочи.