355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 53)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 53 (всего у книги 81 страниц)

Но спать, спать, спать! Он устал, он вымотан до последней степени, он прямо с ног валится… Он все-таки Россию спасет во что бы то ни стало! Снова в усталой голове пронеслись смутные, но прекрасные грозовые образы из старой сказки: и вдохновенный Дантон, и охваченный священным гневом и ужасающий собою толпы Марат, и героическая Шарлотта Корде, и нежный Камил Демулен, и грозные баррикады, и громы «Марсельезы» на охваченных огненной бурей улицах столицы мира, и зажглось его сердце снова и снова священным огнем… Но все же прежде всего спать, спать и спать…

И думая унылые безвыходные думы об интригах этих проклятых генералов, и об интригах Совета рабочих и солдатских депутатов, которые буквально душили его, и об интригах отвратительного Викжеля, который воображает себя каким-то государством в государстве, и интригах писателя Савинкова, который явно ведет какую-то двойную игру между ним и генералами, Александр Федорович торопливо разделся, помылся и улегся в огромную торжественную постель царя Александра III. И тотчас же он заснул…

И вдруг снова очутился он на широких равнинах между Тарнополем и Калушем. Все поля вокруг были густо усеяны опрокинувшимися пушками, бьющимися в агонии лошадьми, ржавыми винтовками, трупами людей, разбитыми санитарными повозками. И как тогда, среди этих страшных остатков погибшей армии неслись тысячи и тысячи серых, растерзанных, ужасных не людей, а каких-то совсем новых существ. От самого горизонта неслись они – там, вдали, они казались точками – и уносились за горизонт, а на их место бежали сломя голову с вытаращенными глазами, задыхаясь, все новые и новые тысячи, кричали, падали, убивали, выли, вскакивали и вновь неслись, сами не зная куда и зачем. Их было так ужасающе много, что, казалось, вся Россия стронулась с места и бежит, бежит, бежит, потеряв рассудок, в неизвестные дали… Страх оледенил его, и он вдруг сорвался с места, чтобы тоже бежать, и вдруг с ужасом почувствовал, что ноги его не двигаются, что что-то точно сковало их. Вытаращив в ужасе глаза и всячески сдерживаясь, чтобы не закричать по-звериному, он делал нечеловеческие усилия, чтобы освободить свои ноги, но все было тщетно. Его охватил безграничный черный страх, и только было он напряг все силы, чтобы закричать, как вдруг увидел, что на ногах его кто-то плотно сидит. Он с удивлением всмотрелся в незнакомца. Это был широкостый крепкий мужик в шелковой светло-лиловой рубахе; темная борода его резко подчеркивала бледное, какое-то серое лицо; большие темные глаза мужика тяжело и как будто слегка печально смотрели ему в самую душу – пристально, холодно, жестоко, до самого дна. Ему стало жутко. Он попробовал опять пошевелить ноги, но мужик тяжело прижал их собою и не отпускал.

– Ты ведь Распутин? – тихо, каким-то неприятным, овечьим голосом спросил он. – Как попал ты сюда? Ведь тебя же убили и даже сожгли. Сегодня мне говорили, что многое, что о тебе рассказывали, вздор, но тем не менее ты все же уже убит, сожжен, и все кончено…

Улыбка раздвинула бледные губы под беспорядочными усами, и Григорий, не шевеля губами, совершенно молча – это было чрезвычайно неприятно, но сделать с этим нельзя было ничего, – сказал:

– И не убит, и не сожжен, и ничего не кончено…

– Как?! Что ты говоришь?!

– Помнишь солдата под Ригой? – опять, не шевеля губами, сказал Григорий, точно говорил это не он, а кто-то другой, может быть, даже сам Александр Федорович, так как никого ведь еще в спальне не было. – Этот солдат был – я. Нарочно показался я тогда тебе, чтобы упредить. А под Калущем и Тарнополем рази не я побежал и все исковеркал? Все я, везде я, во всем я…

– Да зачем же ты все это делаешь?!

– Вот дурачок! Да что же другое могу я делать? – опять сказал кто-то, в то время как Григорий только неотрывно смотрел своими глубокими тоскующими глазами в самую душу Александра Федоровича. – Ущемили вы меня, вот я и кручусь и так, и эдак… Земля и воля, родина – много вы всего напридумывали. Да на кой пес мне все это? Все словеса одни, баловство, а чтобы фундаментального чего, так этого не спрашивай. Вот Николай наш был пустой, а я, может, еще пустее… И ты совсем пустой…

– Постой. Я не понимаю тебя… – с болезненным усилием хмуря брови, сказал Александр Федорович. – Что говоришь ты этим своим неприятным, мужицким, темным языком? Почему мы пустые?

– Потому, что никакой правильной веры в нас нету… – молча продолжал Григорий. – О чем звонил ты со своими приятелями во все колокола на всех перекрестках, во всех фельетонах и денно, и нощно? Слобода там чтобы была, равные чтобы все были, чтобы всем было в Расее хорошо – да не токмо в Расее, а чтобы везде. И сколько сотен, а может, и тысяч из вашего брата за всю эту штуку себя навек исковеркали, головы сложили, карасином себя обливали да сжигали заживо, в петлю охотой лезли… А ты вот в царские хоромы забрался… Да. Так нюжли же для этого погибали люди, чтобы на место Лександры третьей залез сюды Лександра четвертый, как насмех зовут тебя теперь? Милиены ребят теперя по Расее от голоду плачут – разорили вы ее войной начисто, как собственный Мамай какой, злой татарин, – а ты сегодня дружков своих и тем, и другим поштовал, и винами царскими запивали вы еду самую что ни на есть дорогую…

– Но… нельзя же так всякое лыко в строку ставить… – с усилием проговорил Александр Федорович, который только одного теперь и желал: как бы от проклятого мужика отвязаться да уснуть бы крепко-крепко. – Не могу же я, фактический глава великого государства, жить в меблираш-ках!

– А другим ты разве не ставил всякое лыко в строку? Рази забыл ты, каким соловьем ты в Думе, бывало, заливался? А сколько людей по темницам ты теперь запер да держишь? Вон сенатор твой хошь две слезинки над ними пролил, а ты? Потому-то и говорю я, что не убили меня, не сожгли меня и ничего, ничего не кончено, а может быть, самое главное только еще начинается… Много у меня наследничков, ох, много! И зря вы замучили меня, ни за што…

– Никогда я тебя не мучил!

– Не токма что мучили, а и жизни решили… – сказал печально Григорий. – За что?

– Да что ты говоришь? Разве я это сделал?

– Не ты один, а вся ваша братия вместе, кому я поперек дороги стоял… – упрямо и покорно сказал Григорий. – За что? За то, что во дворец я забрался? Дак и ты вот во дворце валяешься. Что баб я крепко любил? А вы святые? Вся и разница только в том, что я им, дурам, насчет божественного подсыпал, а вы – насчет леварюции. Да не дергай ты так ногами – от меня, брат, все одно, не убежишь… – заметил он и, вздохнув, продолжал: – И одно мне больше всего чудно: не вы ли на всех перекрестках орали, чтобы приходил мужик Расеей управлять, а стоило только мне нос показать, как вы же кричать стали: «А-а, сиволдай! Куда лезет! Нешто это мысленное дело, чтобы безграмотного дурака к такому важнеющему делу подпущать?» Народ… Дак я и есть народ… Какого же вам еще народа надобно? Али вы ждали, что к вам оттедова все одни преподобные придут? Преподобных, братец ты мой, там весьма даже малое количество, весьма малое, а остальные все с червоточинкой… Да опять же, ежели и коло преподобных полутче пошарить, то тоже, может, такого откопаешь, что и не возрадуешься… Все-то мы, друг ты мой ситнай, пьяницы, все деньгу любим, а пуще всего все, как и ты вот, себя уважают… Все люди, все человеки: ты – это я, я – это ты…

Тяжелый, холодный, печальный взгляд, как камень, лежал на дне души Александра Федоровича, и не было никакого спасения от проклятого мужика. И мерно, ровно, как часы, Григорий все повторял:

– Ты – это я… Я – это ты… Ты – это я… Я – это ты…

– Ах, да отстань же ты!.. – взмолился Александр Федорович в тоске.

Мужик тяжко смотрел ему в душу и все повторял, как часы:

– Ты – это я… Я – это ты… Ты – это я… Я – это ты…

И слова эти не исчезали, произнесенные, не рассеивались, а точно летучие мыши носились по огромной спальне туда и сюда, и становились все гуще и гуще рои их, так что сделалось страшно.

– Ты – это я… Я – это ты… Ты – это я… Я – это ты…

Гуще, больше, ужаснее… Страх ледяной рукой сжал сердце и – Александр Федорович вдруг проснулся.

В щели тяжелых занавесок смотрел холодный рассвет. И холодно, и загадочно сияло трехстворное трюмо. И брошенная на спинку стула рубашка была как привидение… И вся жизнь показалась вдруг жестокой, непонятной, холодной и такой огромной, что нельзя было ее уложить ни в какую решительно программу и нельзя было никому справиться с ней, своевольной… Александр Федорович, повернувшись на другой бок, снова крепко закрыл глаза, усиливаясь заснуть. Во рту стоял скверный вкус. Сердце неприятно билось. Холодны были ноги. И вдруг нелепо подумалось ему, что – раньше было лучше… И он почувствовал себя несчастным…

А снаружи, вокруг пышного дворца, борясь с дремотой, усталые, охраняя кумир революции, стояли с тяжелыми винтовками студенты, юнкера и девушки-доброволицы…

VII
ОТЕЦ ФЕОДОР

Отец Феодор, священник Княжого монастыря, испытал в жизни последовательно три тяжелых удара судьбы: сперва умерла у него еще молодая жена, с которой жил он душа в душу, затем подросла и вдруг показала свое лицо единственная дочь, ядовитая Клавдия, лицо сухое, ограниченное, злое и совершенно чужое, и наконец, когда борода и шелковистые русые волосы его уже начали белеть, постигло его и третье испытание: он усумнился в истинности той веры, которой он всю жизнь честно и истово служил. И странно сказать: первым поводом к этому послужили те ядовитые словечки, которые его Клавдия, нелепая, угловатая, сухая, в частых столкновениях с отцом бросала ему без стеснения в лицо, те брошюры и листочки, которые он иногда находил у нее на столе и в которых все говорилось о каком-то обманецеркви. И он разводил в недоумении руками: Господи, Боже мой, никогда, никого в своей жизни не хотел он обманывать – что же это такое?! Раньше он, человек вдумчивый, сердечный, но простой, как-то инстинктивно сторонился тех книг, которые могли бы смутить покой его души, но теперь, томимый тяжелыми и смутными сомнениями, он сам потянулся к ним. И если было среди этих книг много задорного, но несомненного мусора, то точно так же несомненно были и книги, написанные с умом, книги, в которых чувствовалось биение горячего и чистого сердца человеческого, как труды того же отлученного Синодом от церкви Льва Толстого. Просто отмахнуться от этих книг честному перед собой и перед людьми человеку было невозможно: они требовали прямого ответа. Отец Феодор мучительно переживал свои внутренние борения, от всех их скрывал и не видел иного выхода, как сложение сана в близком будущем. Но шаг этот был ужасен: это значило ударить по церкви, которая благодаря начавшейся революции и без того переживала трудные времена, в которой он все же никак не мог видеть никакого обмана,в которой все же много было доброго и которую он все же любил, несмотря ни на что. Неизвестно чем кончилась бы эта борьба с обступившими его новыми мыслями, если бы судьба не столкнула его как-то в хороший час с Евгением Ивановичем.

Была ранняя весна. В старом монастырском саду было солнечно и тепло и широко гуляла по полям разлившаяся серебряная Окша. Отец Феодор с Евгением Ивановичем сидели на обрыве и любовались удивительным весенним днем, синими лесными далями и широкими гладями реки. Они тихо и вдумчиво, не торопясь, говорили о церкви. Они быстро сошлись в одном: совершенно несомненно, что на церкви за тысячелетнюю жизнь ее накопилось не только много грехов, но и прямых преступлений, совершенно несомненно, что в последние годы она особенно одряхлела и забыла и о своем назначении, совершенно несомненно, что среди пастырей ее чрезвычайно много людей недостойных, – все это так, но тем не менее, под всей этой копотью веков, в этих кучах отжившего мусора скрывается много доброго, прекрасного, светлого, умиротворяющего, очищающего.

– Пусть и в этой, светлой церкви есть опять-таки кое-что такое, с чем современный ум уже не может примириться, – задумчиво говорил Евгений Иванович, глядя в солнечные дали над радостно гуляющей рекой. – Но что же совершенное может дать человек вообще? Во всех областях своей деятельности он несовершенен. Для себя я решаю этот вопрос так, – сказал он и снова охотно повторил одну из своих любимых мыслей: – В основе всех религий лежит Единая Религия, и все церкви с их различными вероучениями суть только более или менее несовершенные отражения этой Религии. И так как ничего совершенного мы дать не можем, то, может быть, проще всего просто примириться с неизбежным несовершенством сущего, по мере сил совершенствуя его, по мере сил служа чрез него Совершенному…

Отец Феодор даже прослезился от умиления: так верна, так проста, так человечески тепла показалась ему эта мысль! И когда потом они расстались, удивительно сблизившись, не раз и не два возвращался в думах своих к этой беседе отец Феодор и все дивился: не чудо ли Господне в том, не указание ли свыше, что именно этому скептику, не находящему себе покоя ни в чем, этому бедному сыну своего века предназначено было укрепить его, снять с его плеч тяжелое бремя? Воистину неисповедимы пути Господни!

Он решительно остался в церкви и по-прежнему истово служил пред алтарем, за которым теперь он яснее, чем прежде, чуял восхищенной душой веяние светлой вековой Тайны. И все свои силы отдавал он на то, чтобы за старинным обрядом, за привычным, примелькавшимся, часто темным словом, за внешностью давать людям почувствовать то, что вечно, что истинно, что свято везде, ныне и присно и во веки веков. И новым светом сияло теперь его поблекшее лицо, и жадно устремились к нему сердца человеческие, и легко находил он для них теперь те слова и те дела, которых они от него и ждали…

Была Страстная среда. Кончив исповедь, отец Феодор вышел из темной тихой церкви в темную вешнюю ночь. Какая-то высокая и стройная женщина – она, видимо, ждала его на паперти – подошла к нему.

– У меня большая просьба к вам, батюшка… – сказала она тихо мелодичным голосом.

– Пожалуйста… Говорите…

– Я хотела бы исповедоваться у вас… но отдельно… совсем отдельно…

– То есть я не понимаю… Как отдельно?

– Не в общей очереди… Мне нужно сказать вам так много… – тихо проговорила она. – И мне так… страшно, что меня услышат…

Отец Феодор подумал. Он чувствовал себя очень усталым, но поборол свою слабость.

– Вы можете исповедоваться сейчас, если хотите… – сказал он. – Все исповедники уже ушли…

– Мне стыдно так утруждать вас. Вы, вероятно, очень устали…

– В таком деле усталость не должна идти в счет… Мать Анна, подожди запирать храм… – обратился он к черной монахине, которая гремела в темноте железными ключами. – У меня есть еще одни исповедница…

– Слушаю, батюшка… Я подожду… – кротко ответил из темноты старческий голос.

Отец Феодор, а за ним незнакомая девушка – ее голос был так чист и свеж в темноте вешней ночи – снова вошли в мерцающий редкими и тихими огнями старинный храм, и священник, войдя за ширмы и одев эпитрахиль, тихо и как будто грустно сказал:

– Пожалуйте…

Девушка подошла к нему. В кротком сиянии ближней лампады отец Феодор увидел красивое, матово-бледное и совсем незнакомое лицо с большими темными глазами. Девушка была, видимо, чрезвычайно взволнована.

– Раз вы сами пришли ко мне и в неурочное время, я не имею надобности напоминать вам о значении исповеди… – тихо сказал священник. – Кайтесь не мне, а Господу. В чем прегрешили вы пред ним?

– Я не знаю, в чем именно мой грех, батюшка… – дрожащим голосом сказала она, и на глазах ее налились вдруг слезы. – Была ли это самонадеянность, гордость… я не знаю… Я была сестрой милосердия… я…

И тихо и скорбно рассказала она старому священнику о давящих ужасах войны, о том, как, движимая жалостью к погибающим, она отдала им в жертву свое тело, о том, как жестоко отплатила ей жизнь за этот ее порыв. Отец Феодор был потрясен. Он совершенно забыл о своей усталости и с болью в сердце слушал эту безумную. В самом деле, преступления, грязи, падения он тут не слышал никак. Что же это было? И что разбирать – ясно одно, безумная эта отдала себя на страдание, она жертва чего-то несказанно жестокого и огромного.

Тихо и горько плача, она замолкла. Полный безмерной жалости, отец Феодор прикрыл ее склоненную голову эпитрахилью, поднял глаза в темную вышину храма и с горячим проникновением, дрожащим от волнения голосом прочел отпущение грехов этой безумной блудницы во имя милосердия, а затем склонился и поцеловал ее в голову.

– Как пастырь я исполнил все, что вы от меня хотели… – сказал он. – Но я человек, ваш брат, и как брат, я спрашиваю вас: что же намерены вы предпринять теперь?

– И тут нужна мне ваша помощь, батюшка… – тихо сказала девушка. – Но мне так совестно…

– Говорите, говорите все…

– Делать мне в мире теперь нечего… Я много думала об этом… – сказала девушка. – И я… я хотела бы поступить в Княжой монастырь, если… если только в моем ужасном состоянии это можно…

Отец Феодор задумался.

– Вы у меня причащаться будете?

– Да.

– Хорошо. После обедни вы придете ко мне на дом, и мы поговорим…

– Хорошо… Я остановилась в вашей монастырской гостинице, и потому вы можете принять меня, когда вам угодно…

– Тем лучше… Тогда я побеседую сперва с матерью Таисией, игуменией нашей, а потом приду к вам сам или вас к себе приглашу. А теперь пойдемте с миром… Вы можете положиться на меня…

Они вышли из храма. Старая мать Анна опять загремела в темноте тяжелыми ключами. И все стихло… Девушка вернулась к себе, распахнула окно и долго смотрела на звезды, и на лице ее было странное выражение: точно чутко прислушивалась она, точно ожидала она чего-то из темных далей, какую-то большую и радостную весть… И слезы катились и катились по бледному красивому лицу…

Наутро старый храм был переполнен молящимися. Все принарядились, и лица сияли радостным ожиданием. И торжественно шла обедня, и золотило солнце потускневшую вязь старинной летописи по закоптевшим стенам, и стройно и вдохновенно пел прекрасный девичий хор…

– Со страхом Божиим и верою приступите… – благоговейно проговорил отец Феодор.

Золотая чаша рдела в лучах солнца, и тихим светом сияло над ней изможденное лицо священника. Раньше его очень соблазнял этот момент богослужения, но теперь он радостно принял и его: ведь это только красивый символ приобщения к христианской истине… Пестрой взволнованной чередой теснились причастники к сияющей чаше, а отец Феодор невольно искал среди них вчерашнюю девушку. Но ее не было.

Толпа причастников уже редела, а ее все не было. «Неужели смалодушествовала? – подумал отец Феодор. – Неужели, сказав в ночи о себе столько страшного, при свете дневном убоялась она показаться?» И вдруг заметил он ее: она стояла самой последней. И резко мелькнула мысль: почему последней? Уж не побоялась ли она передать другим страшную болезнь свою? И раньше мысль эта тяжко оскорбила бы его: из святой чаши не может выйти нечистоты. Теперь же его тронула эта думка несчастной девушки, которую он угадал. А она уже стояла, не подымая глаз, пред сияющей чашей.

– Ваше имя?

– Ирина…

– Причащается раба Божия Ирина во оставление грехов и жизнь вечную… – тепло проговорил священник, и когда девушка приняла причастие, он тепло улыбнулся глазами и ласково и тихо сказал: – Поздравляю вас…

Мать Таисия, игумения, уже пожилая женщина из подгорных крестьянок, имела ум открытый и прямой и сердце простое и теплое. Когда отец Феодор, отдохнув немножко после обедни, явился к ней ходатаем за несчастную девушку и, осторожно выбирая выражения, стал рассказывать матери Таисии ее страшную повесть, та смотрела на него молча своими серыми строгими глазами и от времени до времени крестилась.

– Оттолкнуть ее, отец, было бы грех… – своим низким контральто сказала она наконец. – Об этом и говорить нечего… Но… – затруднилась она, – как же… болезнь-то ее? Как лечить ее? Как скрыть?

– Я думал об этом… – сказал отец Феодор. – Я попрошу заняться ею Эдуарда Эдуардовича. Он хорошей души человек…

– Это вы хорошо придумали… – отозвалась игуменья. – Наши очень болтливы. И рады будут позлословить об обители. А на этого положиться можно…

– А что касается до сестер, то она побережется… – прибавил отец Феодор. – Она девушка разумная…

– Разумная, а что наделала… – вздохнула мать Таисия и тепло взглянула на свой осиянный лампадами иконостас. – Нынче и разум-то стал какой-то чудной…

Отец Феодор отправился в гостиницу. Сидевшая у окна Ирина – она читала Евангелие – сама вышла к нему навстречу в коридор. Священник ласково улыбнулся ей. Он вошел в ее номер, плотно прикрыл за собою дверь и тихо сказал:

– Я очень счастлив сообщить вам, что мать игумения с радостию принимает вас в обитель… Теперь вы должны навестить ее, чтобы обо всем переговорить. Знаю, что трудно будет вам, но когда-нибудь сделать этот шаг нужно же – так уж лучше сразу. И потом при мне вам, может быть, будет легче… Пойдемте…

– От всего сердца благодарю вас, батюшка… – сказала Ирина взволнованно. – Но у меня есть еще небольшая просьба к вам и к матери игумений: у меня в городе здесь есть и родственники и… вообще близкие люди. Так мне хочется, чтобы никто из них не знал обо мне ничего. Пусть все старое умрет навсегда…

И она, сдерживая дрожание губ, печально потупилась…

– Хорошо… Все, что можно, будет сделано… – сказал отец Феодор. – Но все же как пастырь духовный я предупреждаю вас накрепко: не торопитесь с последними обетами…

Она вся вспыхнула.

– Как же могу я… такая… торопиться? – едва пролепетала она и – горько заплакала…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю