Текст книги "Распутин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 81 страниц)
Напившись чаю, Степан Кузьмич, совсем разбитый дорогой, чуть было задремал, но не прошло и пяти минут, как ему показалось, как его уже разбудил возбужденный Щепочкин.
– Пожалуйте, Степан Кузьмич… – взволнованно проговорил он. – Устные кончились…
Он бледен как полотно, и глаза его горят. На часах уже половина десятого.
– Ну, как там? – разом стряхивая с себя дремоту, проговорил Степан Кузьмич.
– Все пока слава Богу… – взволнованно отвечал тесарь. – Выше наших цены никто не надавал…
Степан Кузьмич торопливо одел свою доху, и хрустя морозным снегом, они подошли к ярко освещенному волостному правлению, отворили дверь и – точно бомба взорвалась в присутствии!
– Носов!.. Сам Носов приехал! – возбужденно зашумело в жарко натопленной комнате, полной народу. – Вот так гостинчик!..
И сразу напряжение торгов поднялось до точки кипения.
Степан Кузьмич вежливо раскланялся с несколько удивленным ревизором и лесничими, которые заседали за большим столом, раскланялся со знакомыми ветлугаями и последним положил свой пакет на стопку других пакетов, которые уже лежали перед ревизором, рыжим лысым чиновником с золотыми пуговицами. Ревизор с некоторой торжественностью объявил торги пакетами открытыми, и так как сверху других лежал пакет Степана Кузьмича, он и вскрыл его первым. И вот в напряженной тишине присутствия слышится ровный голос:
– Делянка Воздвиженской лесной казенной дачи за номером восемь, мерою столько-то десятин, по казенной оценке стоимостью столько-то – я, Степан Кузьмич Носов, предлагаю казне столько-то…
– Аххх! – возбужденно проносится по собранию.
– Делянка Воздвиженской лесной казенной дачи за номером девять, мерою столько-то десятин, по оценке казны стоимостью столько-то, а я, Степан Кузьмич Носов, предлагаю казне столько-то…
– Аххх! – еще горячее проносится по собранию.
Лица бледны. Глаза горят. Волнение заражает собой даже ревизора с его помощниками, даже лесников, вытянувшихся вдоль стен в своих ловких стильных кафтанах серого сукна с зеленой выпушкой. Мастерской удар москвича веселит всех, даже сраженных этим ударом.
– Ну что там толковать!.. Зарезал всех… – слышит вокруг себя Степан Кузьмич горячий шепот, и огромное торжество поднимает его грудь, и глаза его сияют. – Нечего и читать наши пакеты… И опять:
– Делянка… по оценке… а я, Носов, даю столько-то…
– Аххх!
Чтение пакета Степана Кузьмича закончено. Все вокруг гудит зло и в то же время восторженно: ну и ловок же черт – всех обработал! Тесаря Степана Кузьмича – Тестов тоже уже прибежал на торги – бледные, возбужденные, сияют, как победители: они главные герои необыкновенного в жизни лесного края события! И вот встает один ветлугай за другим и заявляет:
– Позвольте, господин ревизор, мой пакет обратно… И читать нечего…
– И мой, вашескородие… Кончено дело! Подсидел нас чертов москвич!
Пакеты разом разбираются владельцами. Все кончено. Враг разбит одним ударом наголову повсей линии. Ревизор и лесничие, довольноулыбаясь, поздравляют Степана Кузьмича с блестящей победой. Лесопромышленники и знакомые, и незнакомые окружают его и тесарей взволнованной толпой.
– Ну, ловки, в рот вам пирога с горохом! Одно слово: москвич. Ну а ты, Щепочкин, еще покаешься: изменил старым приятелям своим. А чего ему больно каяться-то: новые хозяева отблагодарят вот как! Ну, так уважили, так уважили, по гроб жисти не забудешь!..
И опять ясно слышны в голосах и досада, и зависть, и невольное восхищение перед мастерским ударом…
Наутро в легкой кошевке Степан Кузьмич поехал с тесарями взглянуть купленные леса – они были верстах в пяти от села. Приехали – великолепный сосняк и лиственница, но Степан Кузьмич был все же несколько разочарован: он представлял себе костромские леса куда могучее. Этой золотой бесконечной колоннадой они пошли вглубь. Вот дорогу им преградила поваленная бурей сосна, и тут только, подойдя к ней вплотную, Степан Кузьмич понял, что он купил: у корня ствол великана был почти в рост Степана Кузьмича, то есть обхвата в три! Щепочкин вынул из кармана полушубка захваченную на всякий случай рулетку и прикинул дерево: если обрубить его под самой кроной, получится бревно в пятнадцать сажен длиной и семи вершков в отрубе!
– Да постой, как же такого черта вывезти из лесу-то? – поразился Степан Кузьмич, весь сияя.
– Целиком ежели везти, то не меньше двух троек надо… – сказал Щепочкин. – Ну, только где же с таким вожжаться: перепиливаем…
Степан Кузьмич торжествовал. Он стал ласков и разговорчив и не только с удовольствием, но с наслаждением смотрел на окружавших его великанов, чуть звеневших вершинами в низком сером зимнем небе.
– А скажи ты мне, пожалуйста, что это значит такое, что все ваши деревни посреди таких лесов соломой крыты? – спросил он.
– У мужиков лесу совсем нет… – отвечал Щепочкин. – Бьются из-за каждого бревна, можно сказать…
– Так неужли казна не может отпустить им тесу на крыши?! Ведь солома при пожаре-то, она себя покажет…
– И горят… А что поделаешь? Не берет сила тесом-то разжиться… Казна о мужике думает мало…
– Не хозяйственно! – заметил Степан Кузьмич. – Это расчет плохой… Не хозяйственно… И опять же до сих пор лучиной пробавляетесь. Дым, копоть…
– Лучина, она дешевле каросину, вот и жгут лучину… – сказал угрюмый Тестов. – Известно, сласти в ей немного, а мужик находит тут свой расчет…
– Не хозяйственно, не хозяйственно! – машинально повторил Степан Кузьмич. – Надо бы как поумнее дело ставить…
Дома хорошо спрыснув с тесарями покупочку, Степан Кузьмич поехал домой, а в лесах началась напряженная, тяжелая работа вплоть до самого водополья…
И не только все верхнее Заволжье, но и вся лесопромышленная Москва загудели от этого мастерского удара: на целый год московский лесной рынок в значительной степени оказался в руках у ловкача. Фонды Степана Кузьмича в деловом мире поднялись сразу необычайно. И Степан Кузьмич на радостях вызвал своего старика из Москвы по телефону вроде как по делам, и здорово громыхнули они в «Стрельне» по этому поводу со своими благоприятелями. Но тут вышло некоторое разногласие между отцом и сыном: Степан Кузьмич требовал, чтобы цыгане пели из Толстого– «Шэл ме версты» и прочее, – а Кузьма Лукич гнал фараоновк черту и, приложив руку к уху, заводил, своим чистым тенорком:
Не велят Маше за ре…
За реченьку ходить…
Не велят Маше мало…
Малодчиков любить…
Купцы нестройно подтягивали.
– Стой, вы, черти… – говорил старик. – Ну вас… Дерут как на похоронах… Да стой… Ну а кто из вас знает старинную: «Вылетала голубина на долину…» Ну?
Никто не знал.
– Эх вы… тоже!.. А еще в емназиях дураков учили… – сказал старик и, опять приложив руку к уху, – так звончее выходит – затянул красивую песню:
Вылетала голубина на долину…
И – вдруг оборвал: расплакался…
А через пять минут уже снова визжали и кривлялись и выли вокруг гулявших промышленников смуглые, черноглазые, черноволосые фараоны…
Все, все было у Степана Кузьмича хорошо, и только одно облачко омрачало светлые горизонты ловкача: папаша. Никак нельзя было оставить окшинское дело в его руках без надзора, а самому надо было теперь обязательно перебираться в Москву на широкую воду. И было решено дела в Окшинске, не торопясь, ликвидировать и всем перебираться в первопрестольную…
XXVIII
В ПЕТЕРБУРГЕ
В том огромном человеческом водовороте, который назывался Петербургом, легко различались три категории людей: люди, которые работают, люди, которые делают видимость работы, и люди, которые откровенно презирают всякую работу и с величайшим одушевлением прожигают свою жизнь. Первая категория в свою очередь распадается на две новых категории: все люди работают на себя – хотя бы и прикрываясь весьма возвышенными лозунгами: России, революции, науки, человечества, интересов отечественной промышленности и прочим – но, работая на себя, одни невольно или вольно приносят пользу и России или даже всему человечеству, другие же работают только на себя, совершенно не заботясь о том, будет ли это вредно или полезно России или людям вообще. Эти четыре основных категории людей можно наблюдать везде, но процентное отношение между ними всюду разное. В столицах и вообще в больших центрах обыкновенно процент делающих видимость работы и простых прожигателей жизни значительно выше, чем в других местах.
Граф Михаил Михайлович Саломатин принадлежал к той категории людей, которые работают исключительно для себя, нисколько не заботясь о том, как эта его работа на себя отзовется на других: это их личное дело – если его работа им мешает, они могут бороться, защищаться, словом, делать решительно все, что им угодно. Это до него нисколько не касается… Граф всевнимательнее и внимательнее вглядывался в последнее время в русские дела и все более и более убеждался, что что-то нехорошее надвигается неудержимо и что будет вполне благоразумно принять меры, позастраховаться.И он решил продать свое последнее большое волжское имение и перевести деньги заграницу, а что дальше – видно будет.
Судьба сулила ему нечто весьма заманчивое: правительство решило верстах в тридцати от его имения провести новую железнодорожную линию на Волгу и дальше, на Сибирь, и здесь, в Петербурге, он хлопотал теперь, чтобы эта линия прошла не в тридцати верстах от его Отрадного, а по самому имению: в записке, поданной им по этому делу куда следует, он очень красноречиво доказывал, что для России это направление новой линии будет чрезвычайно выгодно. Но, несмотря на его большие связи, дело подвигалось очень медленно: люди, которые делали здесь видимость дела, были завалены такими важными и чрезвычайно выгодными для России делами по горло и проводили их в зависимости от того, насколько данное дело было выгодно так или иначе им самим.
По своей скупости граф Михаил Михайлович жил в отеле средней руки, питался очень умеренно, и прислуга отеля смотрела на него злыми глазами и хлопала дверью, чего он старался не замечать. В свободное от хождения по делу время граф много читал – его очень интересовало новое течение исторической науки в вопросе о началах христианства, и он все более и более приходил к заключению, что так называемого Иисуса как личности исторической, о которой рассказывают синоптики, не было совсем. Теперь он внимательно изучал труд W. B. Smith: Ecce Deus. [27]27
В. Б. Смит. Это Бог (лат.).
[Закрыть]В обществе он бывал сравнительно мало, и отсутствие его там мало кого огорчало: он был тяжел и своей ученостью, и своей скупостью, и своей сухостью.
В дверь постучали.
– Войдите… – отозвался граф, отодвигая толстый том Смита, весь испещренный его пометками, в сторону.
В комнату вошла Варвара Михайловна, его сестра, бывшая окшинская губернаторша. От всей ее полной фигуры веяло победой и упоением жизнью. Глаза смотрели весело и уверенно.
– Видишь, как я аккуратна… – сказала она, снимая перчатки и усаживаясь. – Ты не можешь себе представить, как здесь, в Петербурге, не хватает теперь времени…
– Еще бы… Вы ведете такой train… [28]28
От фр.train de vie – образ жизни.
[Закрыть]– отозвался граф, усмехнувшись.
– Ты как будто не одобряешь этого train? He всем же жить такими анахоретами, как ты… И вчера нигде не был?
– Ну какой же я анахорет? Как раз вчера был в балете…
– Ну что, как?
– Кшесинская интересна… – сказал граф. – Но еще интереснее показались мне те искренние аплодисменты, которыми до сих пор публика подчеркивает ее появление, как было тогда, когда она была пассией государя, то есть тогда наследника. Публика как будто хочет сказать деликатно, что… что она знает все и… одобряет… и даже немножко благодарна… Да, да, в этом очень сказывается Петербург!.. Этого, пожалуй, нигде больше не увидишь. И мне лично это нравится… именно потому, что это очень по-петербургски… А что касается до вашего train, милая, – переменил он вдруг тон, – то я положительно думаю, ВагЬе, что вы с мужем строите свое здание на песке… Может быть, использовать этого временщика в своих интересах и не вредно, но слишком афишировать свою интимность с Григорием не следовало бы. Нет ничего менее солидного, как эти временщики – недаром их так и называют! Долго это нелепое увлечение при дворе, конечно, продолжаться не может. А полетит он, не удержаться и его друзьям. Игра опасна. И потом слухи о нем становятся все скандальнее и грязнее – он решительно теряет всякую меру… В частности, очень дурно говорят о твоей протеже, этой прекрасной Ларисе, – про нее рассказывают, настоящие horreurs… [29]29
Ужасы (фр.).
[Закрыть]
– Ну, это ее дело… – сказала Варвара Михайловна. – На болтовню обращать внимание не следует: Петербург без этого не может… А это что такое у тебя? Откуда? – чтобы прервать неприятный разговор, взяла она со стола большой портрет царя и царицы в костюмах XVII века. – Это с исторического бала?
– Да. Это забыл у меня князь Мирский…
– Он, кажется, совсем ударился в оппозицию?
– Что же, в наше время и на этом можно сделать карьеру… – усмехнулся граф. – Но во многом, увы, он очень прав. В частности, он рассказывал мне, что этот вот самый портрет увидел у него его волостной старшина – посмотрел, говорит, покачал головой, ухмыляется. «Чего тысмеешься?» – спрашивает его князь. «Да словно бы негоже царю так рядиться… – говорит старик. – Не махонький… Чай, есть дела и понужнее…» Эти вот маленькие неосторожности очень компрометируют не только личность монарха, но и самую идею монархии. Опыт с царскими портретами, которые развешали во всех казенках, забывать не следовало бы…
– Ты все видишь слишком черно, мой друг…
– Я не люблю обольщаться. Дела идут определенно плохо, Barbe… По всей России пошли разговоры о временщике, и разговоры большею частью весьма скандальные. А он – между прочим – говорят, опять учинил на днях невероятный дебош на вилла Рода… Да… Государственная Дума истекает словами и едва ли отдает себе ясный отчет в том, что она делает. Все эти Милюковы, Керенские, Чхеидзе и прочая компания ведут совершенно определенную игру, которая при этой странной распущенности и апатии наверху может кончиться очень плохо. Из-за Волги опять идет голод, и возможны там волнения. В черноморском флоте произведены многочисленные аресты и расстреляно больше пятидесяти матросов, а что хуже всего, ходят слухи, что и среди молодых офицеров найдены следы участия в каком-то заговоре: посмертные лавры лейтенанта Шмидта многим гардемаринам и лейтенантам не дают, кажется, спать… Вот поэтому-то и думаю я, что время принять… некоторые меры предосторожности…
– Bank of England? [30]30
Английский банк? (англ.).
[Закрыть]
– Да. И я очень рекомендовал бы и тебе это очень почетное учреждение, очень!..
– Да я ничего против него не имею… – засмеялась Варвара Михайловна. – Но ты знаешь, пока наши сбережения очень не велики…
– Я очень советовал бы тебе реализовать хотя часть твоей недвижимости, а лучше все…
– Часть я не прочь. Ты мастер устраивать эти дела – вот и помоги мне…
– Охотно. А ты – мне…
– У старца?
– Да.
– Но ты только что говорил, что…
– Ах, милая, но надо же понимать… точнее… – несколько нетерпеливо отозвался граф. – Использовать можно и его, но связывать свою судьбу с его судьбой, очень непрочной, не следует… A bon entendeur salut!… [31]31
Имеющий уши да услышит! (фр.).
[Закрыть]
– Хорошо, я могу переговорить с ним о железной дороге, если хочешь… – сказала Варвара Михайловна. – Но я очень советовала бы тебе поехать к нему лично – вот сейчас хотя бы, со мной. Он что-то имеет против тебя… какой-то зуб…
– Зуб?! Против меня?! – неприятно удивился граф. – Ни в чем решительно неповинен против него…
– Не знаю. Но это заметно… Может быть, потому, что ты избегаешь его. Поедем и поговорим, и будь с ним… ну, gentil [32]32
Любезный (фр.).
[Закрыть]– ты умеешь это, когда захочешь…
– Если ты уверена, что это будет полезно для дела, я готов хоть сейчас…
– И прекрасно. Я как раз отсюда к нему собиралась… Куй железо, пока горячо…
– Ну так едем…
– Едем…
Дорогой и солидный казенный автомобиль, сурово и властно рявкая на толпу, плавно и быстро нес их на Гороховую. Графу было немножко не по себе, но в случае успеха его дела выигрыш был бы так велик, что кое-чем для дела можно было и поступиться. Покупатель на имение у него уже был, но граф тянул, пока выяснится дело с дорогой: тогда можно будет взять втрое. А кроме того, интересно было посмотреть Григория в домашней обстановке.
Ехать было недалеко, на Гороховую. Шофер – чистый, бритый, похожий на англичанина – подкатил их к чугунному подъезду, высадил и, подав машину назад, вынул «Петербургский листок» и погрузился в чтение раздирательного фельетона с невероятными приключениями. Толстый солидный швейцар, тайно служивший в охранке и имевший специальное поручение оберегать Григория, зорко осмотрел приезжих, и граф с Варварой Михайловной поднялись во второй этаж и позвонили. За стеной глухо слышались голоса. Граф неприметно поморщился.
Дверь легонько отворилась, и, не снимая цепи, толстая курносая девка с лакированными щеками спросила было: «Вам чего?» – но, узнав Варвару Михайловну, улыбнулась и впустила гостей в темноватую, заваленную шубами переднюю. И здесь стоял здоровый, рослый – видимо, из гвардейцев – и зоркий охранник. Они разделись и остановились на пороге поместительной, чисто мещанской приемной, сплошь заставленной дивными цветами. Жарко натопленные комнаты были полны их сладкого и густого аромата. Приемная была переполнена посетителями: тут были барыни-аристократки, гвардейские офицеры, мужики-просители в валенках часто из самых отдаленных губерний, два священника с большими золотыми крестами на груди, бедные курсистки и студенты, явившиеся за пособием, сестры милосердия в своих белых косынках, какие-то серые салопницы, упитанный банкир с черными глазами навыкате, дама в глубоком трауре, княгиня-фрейлина с каким-то выплаканным лицом, поляк лесничий с густыми золотистыми усами. Драгоценные меха, сверкающие бриллианты, платья из Парижа, подшитые валенки и скромные платочки смешивались тут в одно. У многих были в руках приношения: цветы, торты, свертки какие-то. И все смотрели на Григория в его шелковой кремовой, обильно и красиво вышитой рубахе подобострастными глазами, ловили каждое слово его, каждый жест. С помощью своей секретарши, графини Г., он опрашивал просителей. Его землистое лицо было скучно, и в тяжелых глазах стояло свойственное иногда им тяжелое, точно свинцовое выражение.
– А, Варвара великомученица… – улыбнувшись из приличия одними губами, проговорил Григорий. – Да и с графом! Забыл ты совсем старого приятеля, граф… А у меня только вчера насчет тебя разговор был…
– Где? – любезно здороваясь, осведомился граф.
– Да так, в одном месте… – отвечал Григорий и, вдруг улыбнувшись, обратился к сидевшему рядом священнику с сухим лицом и колючими глазами: – Ну и кутил же я вчера, поп! Одна така молоденька да хорошенька цыганочка все пела… Здорово пела…
– Это, отец, не цыганка, а херувимы пели тебе… – совершенно серьезно сказал священник.
Граф, не скрывая удивления, посмотрел на отца духовного. Он думал, что тот смеется, шутит. Ничуть не бывало! И священник еще раз с полным убеждением повторил:
– То ангелы пели во славе своей…
– А я говорю тебе: цыганка! – сказал Григорий. – Молоденька така да хорошенька…
– А я говорю, серафимы да херувимы…
Григорий ухмыльнулся и только было обратился опять к графу, как в прихожей затрещал телефон.
– Вам кого надоть? – послышался громкий голос лакированной девицы. – Григория Ефимыча? А вы откедова? А-а… Сичас, сею минуту… – отвечала она и, просунув лакированное лицо в приемную, проговорила:
– Иди, Григорий Ефимович: из Царского…
Григорий, не торопясь, подошел к телефону и, поставив ногу в чудесном чистом сапоге на стул, отозвался уверенно:
– Это я сам… Кто тута? А, мама! Ну, как здорова? Слава Богу… А отрок? Вот и хорошо! А папа? А девки как? Ну вот и слава Богу! Я? Да что мне, мужику, делается?.. Что? Цветов? Нет, нет, спасибо, Сашенька, – и так вся квартера заставлена, прямо повернуться негде… А вот погоди маленько, Сашенька, я Дуняшу насчет продукту спрошу… Дуняш… А Дуняш… – громко позвал он свою пожилую родственницу, игравшую в доме значительную роль. – Как у нас насчет припасу-то?
– На исходе, Григорий Ефимыч… Яиц совсем нету, и масло уж на исходе… – отозвалась та степенно.
– Ну ладно… Сашенька, ты тута? А-а… А я думал, отошла… Так вот, мама, Дуняша моя говорит, что ежели милость будет, так яичек пришли нам, маслица… ну, творожку там… Вот это будет дельнее… А цветов и так девать некуда. Что? Нет, севодни не успею уж – надо кое-кого из нужных людей повидать вечерком. А завтра можно… Нет, нет, антамабиля не надоть – не люблю я его – я по машине приеду… Хорошо, хорошо… Ладно. Кланяйся там всем… Прощай, мама…
Он вошел в приемную и, сдерживая зевоту, легонько потянулся. Все смотрели на него подобострастно.
– Ну, как здоров, граф? Слышал, все хлопочешь… – сказал он. – Ну, пойдем, мои бабы тебя чайком попоят…
Он провел своих гостей в столовую, где за большим, уставленным роскошными цветами и самой разномастной, дешевой и очень дорогой, посудой, сидело большое, исключительно дамское общество. В столовую допускались только исключительно близкие Григорию лица и почти исключительно женщины: Григорий не любил, когда вокруг них вертелись ястреба,как называл он мужиков.И тут скромные платочки смешивались просто с драгоценными мехами и сверкающими бриллиантами.
– Ну-ка налей моему приятелю графу чайку… – сказал Григорий скромной сестре милосердия, которую все звали Килиной, сидевшей за самоваром.
Килина налила чаю и протянула Григорию стакан.
– Благослови, отец… – сказала она набожно.
Григорий взял из сахарницы рукой кусок сахара и положил его в стакан графа, а другой в стакан Варвары Михайловны.
– Это благодать Божия, когда он кому сахар своими перстами кладет… – тихонько пояснила Килина севшему около нее и немножко удивленному графу.
В передней то и дело раздавались звонки все новых и новых посетителей и просителей, и Муня, пухлая некрасивая блондинка, фрейлина государыни, видимо, беззаветно обожавшая Григория, то и дело бегала отворять дверь.
– Ну-ка дай-кася мне крандаш и бумагу… – сказал Григорий своей соседке, эффектной брюнетке в прекрасном туалете и в соболях. – Нет, впрочем, для скорости сама и пиши, что я буду говорить. Ну?
Вынув изящное карнэ, [33]33
Carnet – записная книжка (фр.).
[Закрыть]брюнетка приготовилась писать. Лицо ее просияло от счастья.
– Пиши: «Радуйся простоте. Горе мятущимся и злым. Им и солнце не греет. Прости, Господи, грешная я и земная и любовь моя земная. Господи, творяй чудеса, смири нас. Пошли смирение душе моей и радость любви благодатной. Спаси и помоги мне, Господи…» Написала? Ну вот и читай, и не забывай этого слова моего к тебе…
Дама, счастливая, спрятала свой карнэ в сумку. Все завистливо смотрели на нее. Многие протягивали к Григорию свои стаканы и чашки, и он клал им сахару.
В передней опять раздался звонок. Муня бросилась отпирать, и через минуту, две в комнату легкой порхающей походкой, точно танцуя, вошла молоденькая красивая девушка в отлично сшитом платье. Многие из дам почтительно приподнялись: это была княжна Палей, дочь великого князя Павла Александровича.
– Отец, отец… – звонко и радостно заговорила она, стягивая на ходу перчатки с своих засыпанных драгоценными камнями прекрасных рук и улыбаясь какою-то точно болезненной улыбкой. – Все вышло по-твоему. Тоски моей как не бывало. Ты велел мне смотреть на мир другими глазами, и вот мне радостно, радостно… Я вижу голубое небо, и солнце сияет, и поют птички… Ах, как хорошо, отец!.. – повторяла она точно в экстазе, целуя его руку. – Как хорошо!
– Вот видишь… Я говорил тебе, что надо другими глазами смотреть… – сказал Григорий. – Надо верить, и все увидишь… Надо слушаться меня, и все будет хорошо…
Он обнял ее и поцеловал, а она опять и опять целовала с восторгом его руки, узловатые, широкие, грубые мужицкие руки.
Какая-то странная женщина с аскетическим лицом, в белом и грубом холщовом платье, в белом клобуке, надвинутом на самые брови, и с целою массой маленьких черненьких евангелий на шнурке, низким и приятным голосом тихо запела псалом. Все хором подхватили. Чистым серебром звенел нежный голос княжны Палей, которая, разрумянившись, сияющими глазами смотрела на Григория. Низкий и приятный голос хозяина мягко покрывал собою эти женские голоса… И на лицах поющих была безграничная радость, восторг…
Новый звонок в передней прервал пение, и Дуня вошла в столовую с роскошной корзиной цветов – то был подарок какой-то почитательницы.
– Да, да, смирять себя надо… – сказал Григорий. – Проще, проще быть надо, ближе к Богу – вон как звери… Ой, хитры вы, барыньки, ой, хитры… Ну, граф, давай пройдем вот в суседнюю горницу… – сказал он вдруг. – Чего тебе с моими сороками-то сидеть? Они все насчет божественного, а ты человек деловой…
– И против божественного ничего не имею… – любезно возразил граф, который, однако, чувствовал себя очень стесненным. – Не одним дамам нужно спасение, а и нам, грешным…
– Ну, чего там спасение… – скучливо проговорил Григорий. – Проходи-ка вот сюда… Садись давай… И ты, мать Варвара, усаживайся…
Он притворил дверь своей душной и жаркой спальни, убранной с таким же тяжелым безвкусием, как и другие комнаты, и чрезвычайно неопрятной, и опять зевнул.
– Слышал от графа Ивана Андреича про твои дела… – сказал Григорий. – Как же: мы с ним дружки… Я поддержал тебя: кто хочет работать, тому помогать надо…
– Спасибо… – сказал граф. – Вот по этому самому делу и приехал я просить вас, Григорий Ефимович. Поддержите его. Конечно, выгодность его для России так очевидна, что оно будет решено положительно, – и леса строевые, и большие запасы камня-известняка, да, наконец, и сокращение пути почти на сто верст, – но эта канцелярская волокита убивает всякое живое дело. Вот если бы вы немножко подтолкнули графа Ивана Андреевича, вы сделали бы полезное дело для России и меня чрезвычайно одолжили бы…
– Ох, граф, и не знаю уж, как и ответить тебе, ваше сиятельство… – сказал Григорий. – Все думают, что Григорий все может. А что такое Григорий? Григорий мужик простой, сибиряк, который и писать-то едва может. Ну, конечно, для дружка и сережка из ушка, как говорится.
Попытаюсь, поговорю… А ты заглядывай ко мне когда… Чего брезговать-то? Все люди, все человеки…
– Как брезговать? – весело удивился граф. – Почему брезговать? Мы одного поля ягоды: вы – земледелец, и я – земледелец, Микулушка Селянинович: хлеба напашу, браги наварю… Ха-ха-ха… Я вообще мало выезжаю. Но если позволите, то с большим удовольствием…
– Вот и гоже… Поужинать куда-нито съездим, потолкуем… До сей поры не забыл я, как ты тогда меня в поезде насчет домового озадачил. Мужик-дурак думает, что и нись тут какая премудрость, а ето он только каши, свинья, напоролся… А от домового, может, куды и дальше наша глупость простирается… Приезжай, потолкуем…
– Отлично, отлично… – смеясь, говорил граф и, прощаясь, встал. И вдруг из двери высунулась толстая придурковатая физиономия молодого парня, который посмотрел на гостей и, подмигнув им, странно хихикнул.
Граф вопросительно посмотрел на Григория.
– А это сын мой, Митька… – сказал Григорий. – Блаженный он у меня. Все смеется…
– Что же это ты, отец, никогда не показывал его мне? – сказала Варвара Михайловна. – Познакомь меня с ним…
– Да что, дурак он совсем… – сказал Григорий и позвал: – Митька, иди-ка сюды, дурак…
Митька глупо рассмеялся и убежал.
Через несколько минут граф, самым любезным образом расшаркавшись, в веселом расположении духа вышел в сопровождении сестры в переднюю. Там несколько барынь уже одевались. Дуня раздала им какие-то свертки в старых газетах, и они наперебой старались поскорее завладеть этими свертками.
– Что это? – тихонько спросил граф у сестры. Та немножко сконфузилась.
– Это тебе покажется, конечно, странным, но это правда… помогает… – тихо сказала она. – Это его… ношеное белье… немытое… Они надевают его на себя и носят…
Графа передернуло. Он торопливо вышел и на трамвае поехал домой. Варвара Михайловна перешла было к дамам в столовую, но Григорий Ефимович был явно не в духе, сослался на головную боль и велел всем расходиться. Когда все ушли, он действительно лег спать и заснул крепким и тяжелым сном.
Было уже темно, когда он проснулся. В передней слышались веселые голоса и шум. Он встал и, хмурый, лохматый, вышел. То были гости: известный еврей банкир, которого знал весь Петербург под именем Мишки Зильбер-штейна, жирный, красный, маленький человек с свинячьими плотоядными глазками, молоденький великий князек с лицом камеи и порочными глазами, его близкий родственник принц Георг с приличной лысиной и стеклянными глазами и толстый, точно свинцом налитой генерал, командир одного из гвардейских полков князь Лимен, прославившийся своей жестокостью в 1905 году.
– Се жених грядет во полунощи… – сипло пробасил полковник, увидев Григория. – С приятным бонжуром вас!..
– Идем пить, Григорий! – сказал великий князь и нервно покраснел.
– Мое почтение, Григорий Ефимович… – расшаркался Мишка Зильберштейн. – Ваше здоровье?
Все это были очень богатые люди и, кроме Мишки, очень знатные люди. Григорий был всем им – кроме Мишки – ни на что не нужен, но все они были в приятельских отношениях с ним и часто пьянствовали и устраивали вместе дебоши. Им казались чрезвычайно забавными эти попойки с мужиком, который, напившись, садил матерщиной каждого из них без всякой церемонии и в скандалах был прямо великолепен своим размахом, грубостью и нелепостью.
– Сичас оденусь, и поедем… – сказал Григорий. – Скушно мне чтой-то сегодня… Такое, должно, учиню, что и чертям будет тошно…
– В этом не сомневаемся, ваше высокопреосвященство… – сказал сипло генерал. – Потому мы без вас и ни шагу…
Принц глупо захохотал и ни к селу ни к городу с парижским акцентом, которым он гордился, проговорил без г:
– C'est a se tordre! [34]34
Умрешь со смеху! (фр.).
[Закрыть]
Григорий о чем-то задумался, потом, вспомнив, прикрикнул:
– Ну, цыте, вы!.. По телефону буду говорить… Идите в горницу, а то из-за вас ничего не разберешь…
Те, шутя, и смеясь, и толкая один другого, повалили в приемную, а Григорий вызвал графа Ивана Андреевича.
– Ты сам, ваше сиятельство? Здоров? Ну, слава Богу… Ты уж извини, что я тебя все тревожу. И меня, мужика, замаяли в отделку… Да что будешь делать? Седни вот я к тебе с чем… У тебя там есть дело этого… ну, того… графа Саломатина насчет железной дороги… Он был у меня седни, просил… Ну, только я так полагаю, что дело это совсем пустое. Я те места наскрозь знаю, и это он все врет и насчет лесов, и насчет камня, и всего там протчаго. Просто нажить хочет. Да… И что же это будет, ежели все мы так казну царскую растаскивать будем? Негоже… Ты откажи, милой… Что? Штирин хлопотал? А наплевать… Он хошь и хороший немец, а с придурью. Зря суется… Я ему не велю… Нет, нет, дело несурьезное, и толковать нечего… Как решила казна, так пущай и остается… Так-то вот, дедушка… А поужинать со мной не хочешь? Девочек пригласили бы… Я ведь знаю, что ты любишь, старый хрен… Ничего, ничего, я твоей старухе не скажу, а моя далеко… Ладно… На днях сговоримся. А сичас меня ждут… Прощевай, дорогой!.. и, раздув ноздри, Григорий с тяжелым взглядом отошел от телефона, надел широкую соболью шубу, и через три минуты автомобиль понес всю компанию за город…