355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 13)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 81 страниц)

– За деньгами дело не станет… – несколько нетерпеливо повторил Георгиевский. – Денег нам дадут сколько угодно…

– Так-с… На покупку такого участка вам надо будет по меньшей мере полмиллиона… И это при исключительной удаче…

Георгиевский вытаращил глаза, и его красивое лицо стало немножко смешным.

– Как – полмиллиона? – воскликнул он. – Да нам говорили, что на Кавказе есть еще земли по пятьдесят рублей десятина!..

– Есть и дешевле – где-нибудь в Закавказье, в горах, далеко от моря… Да и здесь подальше от моря можно еще купить рублей по триста…

– Вот так штука! – растерянно проговорил серенький Догадин. – Это все наши расчеты ставит кверху ногами…

– Нисколько! – живо отозвался Георгиевский. – Нисколько! Ты сам знаешь, сколько богатых людей заинтересовалось нашим делом. Наконец, есть банки… Нельзя же с первого баца так вешать нос…

– Вот это так! – воскликнула Евгения Михайловна. – Вот такой язык я люблю слушать…

Софья Ивановна и хозяйка презрительно посмотрели на нее.

– Да, разумеется! – воскликнул польщенный Георгиевский. – Мы, русские люди, ужасные рохли… Ну что же такое? Полмиллиона – так полмиллиона, важная штука! Были бы силы да мозги в голове…

– Вот именно! – с явной насмешкой сказал Константин Павлович, теряя весь интерес к делу. – Ну, Софья Ивановна, едемте на корчевку, а они тут пусть налаживают коммуны…

– Нет, нет, прошу вас, подождите… – остановил его Георгиевский. – Дайте же расспросить вас до конца… А ты записывай… – обратился он к Догадину.

– Ну, спрашивайте, но поскорее… – с аффектированной покорностью судьбе опустился на стул Константин Павлович. – У меня время – деньги…

Ядвига Карловна недовольно поморщилась. Яся презрительно щурила глаза. Софья Ивановна откровенно любовалась энергической фигурой Георгиевского: вот таких мужчин она любила…

Вдали в горах вдруг что-то тяжело ухнуло.

– Что это такое? – навострили все уши.

– Взрыв… – отвечал Константин Павлович. – Мой дед Бурка камень рвет… Нет… – вдруг оживился он. – Вы мне прежде всего скажите, за каким, извините, чертом вы всю эту ахинею затеяли…

– Извините меня тоже, но я прямо поражен вашим вопросом… – оскорбленно, но с достоинством отвечал Георгиевский. – Я понял так, что мы имеем дело с человеком интеллигентным, который стоит на высоте своего времени… Вы можете не сочувствовать нашей идее, можете не верить в нее, но… – ахинея…

– Извиняюсь… Ахинеюберу назад… – сказал Константин Павлович. – Но ради Создателя разъясните нам, бедным провинциалам, на что все это нужно?

– Нужно это на то, – сразу загораясь, уверенно заговорил Георгиевский, – что капиталистический период истории всюду и везде приходит к своему логическому завершению: социальной революции. У меня огромные связи с заграницей, я получаю массу книг, писем, газет, журналов оттуда, и вы не можете себе представить, до какой степени многообразны и красноречивы признаки этой близкой катастрофы капитализма, этого ужасающего крушения сгнившего буржуазного мира и грядущего обновления человечества! Во всех без исключения странах растут и множатся революционные рабочие армии – вглядитесь хотя бы только в рост германской социал-демократии! – везде грохочут взрывы бомб наиболее нетерпеливых из протестантов, везде и всюду брожение в войсках и, как следствие этого, переполненные военные тюрьмы со всеми их ужасами вроде той французской Бириби, о жестокостях которой мы все читали, везде пустеют церкви, везде проваливается парламентаризм, и тайные и явные печатные станки заливают страны потопом революционной литературы… Мы на пороге катастрофы старого мира, мы на пороге социальной революции! Маленький толчок какой-нибудь, и весь старый мир, запылав, повалится в пропасть. И мы, понимая неизбежность благодетельной катастрофы этой, должны теперь же подготовить в грядущем хаосе этом необходимые точки опоры для обновления человечества, те ячейки, вокруг которых будут группироваться силы борцов за новый мир. Вот основная мысль нашего дела: не только разрушать, но и созидать! И не думайте, что наша «Живая вода» так только и замкнется на этом берегу: нет, от этой колонии-матери мы будем отпускать все чаще и чаще молодые рои борцов для основания все новых и новых ячеек. И это совсем не так трудно, как кажется: ведь подобные начинания существуют уже и в западных странах, как Франция, Бельгия и Швейцария с их «milieux libres [26]26
  Свободные союзы (фр.).


[Закрыть]
» – так назвали там эти молодые земледельческие коммуны…

– Превосходно! – воскликнула Евгения Михайловна. – Какое колоссальное дело!

– И большие средства собрали вы на это все? – опять настойчиво спросил Константин Павлович.

– Опять повторяю: дело за средствами не станет! Наше начинание возбуждает в России огромный интерес… Если бы вы могли видеть ту массу писем, которые я получаю со всех концов…

Этот упорно уклончивый ответ в вопросе о средствах окончательно расхолодил Константина Павловича, и он, решительно поднявшись, пригласил Софью Ивановну ехать на ее участок.

– Ну-с, если понадобятся мои услуги в делах приискания подходящей земли, я в вашем распоряжении, – сказал он, – а вы пока толкуйте о ваших делах. Я в революции ничего не понимаю…

И он выразительно посмотрел на жену и дочь: не мешать!

Он с Софьей Ивановной в легком шарабанчике уехал, а на террасе снова закипел горячий разговор.

Митрич, запоздавший к началу собрания, – дикий кот передушил у него за ночь всех их восемнадцать кур, и надо было прибрать это поле битвы – подходил к усадьбе Сияльских. И из-за багряной стены глицинии он услышал самоуверенный голос Георгиевского, который раздельно и громко читал:

–  «Отдел третий: о детях. Параграф первый: дети до трех лет остаются в распоряжении родителей, после же трех лет поступают в полное распоряжение коммуны, причем, однако, и до трех лет отношения между детьми и родителями регулируются: а) комиссией педагогической и б) комиссией санитарной…»

Митрич остановился. Страстно привязанный к своим детишкам, он не мог не только пойти на покупку земли, но и на это. Не вернуться ли домой? Несимпатичное дело… Но он преодолел свое малодушие: всегда все же можно воспользоваться случаем и замолвить словечко за Генри Джорджа. И он вошел на террасу…

Вечером Яся подслушала спор Георгиевского с серым Догадиным в их комнате. Из спора этого ей стало совершенно ясно, что у коммунистов не было даже и десяти тысяч на всю эту музыку. Поэтому на другое же утро Ядвига Карловна отказала в пансионе Георгиевскому и Догадину: она не может сделать свой дом точкой опоры для всемирной революции, потому что в Береговой есть еще, слава Богу, урядник. Константин Павлович не обращал больше на питерцев никакого внимания и при встречах едва кланялся.

Но Георгиевский не унывал: он снял комнату тут же, в Широкой, по соседству с дачкой Станкевичей и без конца разъезжал по побережью туда и сюда, осматривая подходящие земли. Такой земли, как ему нужно было, поблизости не было, да если бы она и была, то на шесть тысяч четыреста рублей, которые у него были про запас, купить ее все равно было бы нельзя. Впрочем, он скоро получил еще три взноса на дело от будущих общинников: из Петербурга пятьсот рублей, из Москвы триста семьдесят шесть и из Самары сто пятьдесят. Он со всеми знакомился, всех обличал в рутине и мещанстве, всех призывал к участию в своей коммуне, заманчиво описывая ее блестящее будущее: все эти образцовые фермы, эти обставленные по последнему слову науки коммунальные фабрики и заводы, эти вольные университеты в залитых солнцем огромных дворцах, в раскрытые окна которых слышен шум морского прибоя, этих здоровых, вольных, красивых женщин, стряхнувших, наконец, с себя иго труда и, пожалуй, и материнства. И глаза его блестели, и гордо поднимался над серой толпой слушателей белый лоб с золотой гривой, и дрожал – вполне искренно – его сочный баритон.

– Ну, пусть он увлекается, пусть даже просто привирает… – говорили прибрежные барыни своим мужьям-кисляям. – Но каков размах! Каков огонь! Каков поэт!..

И смотрели на него жадными глазами.

Но никто не воздавал ему такого поклонения, как Клавдия Федоровна, сухопарое, колючее существо, из которого яд брызгал при малейшем прикосновении, и Евгения Михайловна. Поклонение Клавдии несколько раздражало Георгиевского, но против Евгении Михайловны он решительно ничего не имел и, возбуждая озлобленное шушуканье соседей, проводил у Станкевичей все свое свободное время.

Евгения Михайловна точно переродилась. Исчезли все эти припадки ревности, припадки отчаяния, пузырьки, все – перед ней стоял мужественный и прекрасный пророк, который звал ее в светлую землю обетованную. Она никогда не интересовалась ни коммунами, ни трудом на земле, а теперь вдруг разом поняла всю прелесть вольной коммунальной жизни, говорила с увлечением о труде среди пышных садов, а когда Сергей Васильевич, и сам зачарованный в достаточной степени этими волшебными перспективами, пробовал все же немножко возражать, что не так-то легко все это делается, она налетала на него таким горячим вихрем слов, жестов, сверкающих глаз, что он поневоле и разом сдавался…

XXI
ПЕРВЫЙ УДАР ПО СТАРОМУ МИРУ

Митрич совсем было собрался уезжать с солнечного берега. Острые капризы жены – ко всему прочему, она по-прежнему очень тяжело проходила опасный для женщины возраст, – неустанные нападения всякого зверья, которые нужно было отбивать и которые делали безубойное питание тут совершенно немыслимым, ужасная тяжесть этой жизни на новых местах, когда за фунтом макарон или керосина часто надо было идти пешком семь верст каменистым морским берегом и, наконец, все растущая распущенность его многочисленной детворы, за которой в этих условиях прямо уследить было нельзя, – все это вместе взятое гнало его с солнечного берега, хотя за наем дома и земли он заплатил за год вперед. И он раздумывал, куда и как ему теперь ехать, как вдруг на побережье приехал его старый и близкий друг Евгений Иванович. Он все никак не мог справиться с угнетавшим его душевным разладом и решил проветриться, навестить старого приятеля и кстати посмотреть на дела молодой коммуны. Теоретически в успех ее он совершенно не верил, но сомневался, как всегда, и в себе: а вдруг он что-нибудь просмотрел? А вдруг он в чем-нибудь ошибается? А вдруг – это было самое главное, что смущало его всегда в делах человеческих, – а вдруг эти люди знают что-то такое особенное, что от него скрыто? Ведь почему-нибудь они так уверены вот в себе. Он во всем колеблется, а Георгиевский пишет с полной уверенностью устав нового общежития…

И он с Митричем, который был ему очень рад, несмотря на то, что Евгений Иванович, сочувствуя Джорджу, все же никак не мог поверить, что в этом все спасение, – они ходили к новым коммунистам, но после второго посещения Георгиевского Евгений Иванович совершенно перестал интересоваться делом и у себя в карманной книжке записал бегло:

«Мы, всущности, ничего не умеем. Наша мысль работает на холостом ходу. У меня дело ведет дворник Василий, а я не знаю даже, правилен ли счет, поданный мне водопроводчиком. Отними у Петра Николаевича чернильницу, он будет как рыба на берегу. Речи, статьи, книжки, дневники… А дело, которое кормит, обувает, одевает, просвещает людей, укрывает их в непогоду?.. Как же перевести мысль с холостого хода на рабочий?..»

Солнечной, пахнущей теплою пылью дорогой, что вилась у подошвы Тхачугучуга, Евгений Иванович и Митрич шли куда глаза глядят. Евгений Иванович наслаждался морскими далями, а Митрич проникновенно обсуждал предстоящую ему, как он называл, новую реформу жизни.Здесь жизнь прямо не по силам, вернуться в город и отдать детей в учебные заведения совершенно недопустимо, что же делать? Теперь он решал этот вопрос так: как ни тяжела эта сделка с совестью, но необходимо продать дом в Москве и купить небольшой участок земли где-нибудь под Окшинском, но не в деревне, где тоже жить очень трудно, а как-нибудь на отлете. Это компромисс, но иного выхода он не видит. Ренту обществу за землю он, как и прежде, будет, конечно, платить добросовестно, а что касается до этого удаления от народа, то что же – он откровенно признается, что слаб, пусть его люди презирают, но иначе он не может пока…

Из – за поворота дороги навстречу им вдруг вышел Сергей Васильевич с лицом измученным и измятым. Видно было сразу, что он не спал всю ночь.

– А я к вам было шел… – сказал он, смущенно здороваясь.

– Что такое? – спросил, пожимая ему руку, Митрич участливо. Сергей Васильевич немного поколебался.

– Евгения Михайловна… ушла… – сказал он тихо.

– То есть как – ушла? – спросил Митрич, недоумевая.

– Так ушла… совсем ушла… – отвечал тот, видимо, стыдясь этого. – С Георгиевским в его коммуну…

– Нельзя сказать, чтобы это было очень красиво со стороны Георгиевского… – заметил Митрич раздумчиво.

– Нет, почему же? – вяло возразил Сергей Васильевич. – Всякий идет туда, где ему кажется лучше… А я, знаете, шел к вам с просьбой, Митрич… Мне надо… мне хочется уехать отсюда поскорее… так вот не будете ли вы добры, голубчик, распорядиться у меня обо всем? Ну, передать хозяину квартиру… чтобы прислуга собрала там все… А вещи отправите в Петербург… Можно?

– Конечно, сделаю все… А вы когда же едете?

– Да вот я сейчас так и иду… За чемоданом я пришлю лошадь из Береговой… Хорошо?

– Хорошо, хорошо. Все улажу, не беспокойтесь… Сергей Васильевич пожал обоим руки.

– Ну, прощайте, до свидания… – взволнованно проговорил он и вдруг, точно поборов внутреннее сопротивление, прибавил: – Мне не хочется, чтоб у вас обоих… составилось ложное представление… мне хочется, чтобы вы поняли… Ну, Евгения Михайловна уходит в новую жизнь,как она пишет. Это ее право. Я ее не виню нисколько. Это ее дело… Но я… не могу оставаться тут… Все как-то очень уж изменилось… непривычно… Вот и все… Вы понимаете?

Большой и волосатый человек этот был бледен теперь, и губы его дрожали, и это было понятнее того, что он говорил. Он еще раз простился с приятелями и пошел по дороге в Береговую. А дальше куда? Он шел и сам не знал еще. Мир представился ему вдруг страшно широким и везде пустым.

«В Петербург, пока не кончится срок высылки, нельзя… – думал он. – Можно ехать в Канаду, в Новую Зеландию, например… Или куда-нибудь на острова Тихого Океана… как Миклухо-Маклай…»

И ему представилась широкая голубая гладь океана и букеты великолепных пальм по маленьким островкам, и его одинокая хижинка на берегу серебряного потока. И на глазах его навернулись слезы…

– Надо зайти… – сказал Митрич, когда они подошли к повороту дороги на дачку Сергея Васильевича.

– Хорошо… – сказал Евгений Иванович, которому было жаль этого огромного волосатого человека, который, повесив голову, шагал теперь вдали, огибая солнечной дорогой подошву огромного Тхачугучуга.

В маленьком домике, спрятавшемся в дубовой роще, был страшный беспорядок, точно после погрома. Мебель стояла как попало. В одном углу столовой валялась куча грязного белья. Ветерок шевелил страницы книги, раскрытой на столе, а около книги стоял недопитый стакан чаю и горела оплывшая, забытая с ночи свеча…

– Вот тебе и золотые дворцы!.. – невольно пробормотал Евгений Иванович.

Митрич промолчал. Ему было жутко и нехорошо.

Митрич, смущаясь чрезвычайно, отдал несколько путаных распоряжений прислуге Станкевичей Кате, сонной хохлушке из Геленджика, с взбитыми волосами и каким-то круглым задом, которым она виляла туда и сюда и, видимо, этим искусством очень гордилась.

– Ну а теперь пойдемте к дому… – сказал он, подавив вздох. – Здесь делать больше нечего…

Он заметил догоравшую свечу и, надев шляпу, подошел к ней и потушил. И точно что кончилось тут… Неподалеку в ущелье тяжело охнул взрыв – то все дед Бурка старался…

XXII
«ЖИВАЯ ВОДА»

На долю Георгиевского выпали тяжелые дни. Собственно, рекогносцировка была произведена, но возвращаться в Петербург для доклада съезду пайщиков было просто-напросто не с чем. Надо было от слов переходить теперь же к делу, но как и к чему переходить, было не совсем ясно. Желающих вступить в коммуну было человек сорок – все больше горожане, – но всех денег, кроме его шести тысяч четырехсот рублей, собиралось только три тысячи. Богатые же сочувственники – они у него, действительно, были – продолжали очень сочувствовать, но от настоящей помощи делу подло уклонялись.

Его выручил случай.

Верстах в двадцати от побережья на Лисьих Горах года четыре тому назад сел на землюодин толстовец. За четыре года жизнь на земле до такой степени набила ему оскомину, что он готов был чуть не даром передать все свое хозяйство первому встречному. Тем более было это необходимо, что деньжонки свои он успел уже за это время пораструсить, и будущее ему что-то не улыбалось. Быстро, в два слова Георгиевский без всяких документов – было бы в высшей степени странно нарушать человеческие отношения актом явного недоверия, то есть купчей у нотариуса – взял все его хозяйство и землю за себя с обязательством выплатить стоимость его постепенно ежегодными взносами. Страшно обрадованный толстовец унесся вдаль, а коммунисты вступили во владение своим имением. Вместо пятисот десятин земли на берегу моря у них оказалось всего двадцать десятин очень далеко от моря, вместо золотых дворцов – сумрачный домик в четыре комнаты и беспорядочные надворные постройки, которые красноречиво говорили о том, что хозяин, их воздвигший, или больше заботился о небесном, чем о земном, или же в хозяйстве он совершенно ничего не понимал; вместо всевозможных, самых усовершенствованных машин – один плуг, сломанный рандаль и сломанная же рядовая сеялка. Всего этого было мало, все это было чрезвычайно мизерно, но, по словам Георгиевского, это для начала дела было, пожалуй, даже и лучше: какая заслуга в том, что, получив большие деньги от богатых буржуев, они поставят на них великолепное хозяйство? В конце концов тут могли быть – и вполне основательно – нарекания, что на готовое-то всякий может. Нет, лучше начать вот так, скромно и из ничего трудом, энергией, знаниями создать то, о чем никому никогда не снилось!

И телеграммы – письма идут слишком долго – оповестили всех желающих о начале дела, и через какие-нибудь две недели в небольшой, закуренной, неопрятной общей комнатесостоялось первое общее собрание членов общины: здесь был, конечно, прежде всего Георгиевский со своей новой подругой жизни Евгенией Михайловной, ядовитая Клавдия, серый Догадин, Сонечка Чепелевецкая, Ваня с заплаканной Феней, был сапожник-сектант из Пятигорска с женой, тихие, умиленные люди, мечтавшие о временах апостольских, когда все верные жили одной братской общиной и ничего не называли своим, а все было у них общее; был один отставной капитан, густо пахнувший потом и табаком и гордившийся тем, что он из офицера, то есть слуги правительства и капитала, на склоне дней своих стал полезным производителем ценностей; был наивный розовый студентик с голубыми детскими глазами и веселыми улыбками; был мрачный семинарист, изгнанный правды ради из Костромской семинарии; были три пожилых девушки, учительницы из Воронежской губернии, высохших и запуганных; был самоуверенный и развязный слесарь из Петербурга, который с первых же шагов обнаружил нестерпимое желание всех учить и всем руководить; был старичок интеллигент без определенных занятий, который гордился тем, что в молодости он прошел пешком от Нижнего до Владикавказа; был бывший урядник с женой, который в 1905-м перешел на сторону народа,поплатился за это далекой ссылкой и в последнее время служил в Ярославле на маслодельном заводе. Еще человек десять ликвидировали уже свои дела на местах и должны были приехать позднее…

Собрание было чрезвычайно оживленное и затянулось до самого рассвета. Говорили все, говорили очень горячо и много, и все остались очень недовольны, потому что всякий ясно видел, что его важное решение порвать со старым миром, его подвиг, его жертва как-то не ценились, а всякий носился только со своим, всякий заявлял желание указывать и вести остальных куда-то такое, а почти никто не желал, чтобы его вели: я сам с усам,как, сверкая зло глазами, прямо говорил Георгиевскому и другим Спиридон Васильич, слесарь из Петербурга.

И когда наутро с горькой мутью в душе – точно туда накоптила эта неопрятная лампа-молния, вокруг которой шли все эти споры, – все, забыв о голодной скотине, завалились спать, сектант-сапожник с женой, напуганные этим гвалтом, этими бесконечными раздраженными речами, захватив свой зеленый, окованный железными полосами сундучок, торопливо горной тропой потрусили в ближайшую станицу, чтобы скорее возвратиться в Пятигорск, ибо в Писании было сказано, что у всех верных была как бы одна душа и одно тело, что Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге, а тут что же это такое? Смятение, непорядок, злоба…

Чрез три дня уехал бывший урядник с женой, но приехали два электротехника из Москвы; чрез неделю скрылся угрюмый семинарист, но на смену ему в тот же день прибыли две курсистки из Харькова. Споры и ссоры не умолкали. И все раскололось на две партии: правительственную во главе с Георгиевским и оппозиционную во главе с петербургским слесарем. Началась борьба, ярая, напряженная, в результате которой было то, что скот целыми днями стоял без корма и воды, что обед никогда не поспевал вовремя, что целые часы убивались на принципиальные обсуждения всевозможных вопросов – поразительно, до чего было их много! – что два теленка, объевшись свежей люцерны, погибли. И так как никаких средств смирить оппозицию у Георгиевского не было, то он уже написал тайно от всех толстовцу о том, что нельзя ли как купчую все же заключить, чтобы он имел возможность отбросить негодный элемент, примазавшийся к коммуне…Пока же после долгих, бесконечных, озлобленных споров решили избрать распорядителя, который и распоряжался бы всем ходом работ в течение недели, а в воскресенье на общем собрании его деятельность будет подвергаться критике, и, в случае чего, он может быть немедленно смещен. Первым распорядителем был выбран Георгиевский.

На другое утро он назначил Спиридона Васильевича, петербургского слесаря, пропахать буйно заросший бурьяном молодой сад. Правда было бы лучше пройти сад вручную, лопатой, но все дела коммуны были так запущены, что для скорости его решили пропахать. Спиридон Васильевич уехал в сад, а Георгиевский, отдав необходимые распоряжения, пошел с Евгенией Михайловной разбирать колья на винограднике. Но не успели они поработать и получаса, как вдруг, бледный и возбужденный, к ним прибежал Спиридон Васильевич.

– Вы черт знает какой плуг мне дали… – задыхаясь от быстрой ходьбы и негодования, сказал он. – Совсем не пашет… Я знаю ваше нерасположение ко мне, но сводить личные счеты на почве общественных интересов, извините, мне кажется непорядочным…

Спиридон Васильевич читал газеты и журналы и потому мог выражаться очень интеллигентно.

Побледнев, Георгиевский бросил колья, и оба ушли.

Евгения Михайловна устало села на кучу кольев. На ее красивом нервном лице лежала тяжелая дума, и сумрачно смотрели прекрасные, горячие глаза. Вот почти уже два месяца, как она тут – нет, это совсем, совсем не то, что она ожидала! Вставать надо было с солнышком, с тяжелой, не отдохнувшей головой надо было тотчас же идти на вонючий баз доить этих бестолковых идиоток коров, которые своими грязными хвостами били по лицу, которые при малейшей оплошности доярки попадали, как это было третьего дня с Красоткой, ногой в ведро с молоком: новенькое эмалированное ведро было раздавлено, а молоко все пропало… А стирка, стирка!.. Стирать надо было не только свое белье, что было бы хоть и трудно, но выносимо, но и белье других общинников, все эти отвратительные затасканные рубахи и подштанники. Ее прямо рвало у корыта, в котором дымилась вся эта вонючая рвань… Правда, машина для этого была, но она, во-первых, нисколько от грязи не избавляла, а во-вторых, ее уже сломали как-то… А этот крик постоянный, а эти манеры с базара, а эти словечки!.. Ей вспомнился ее тихий, безответный Сергей Васильевич, и в душе засосало, и еще сумрачнее и угрюмее стали прекрасные горячие глаза…

А Георгиевский подошел к серым волам, понуро стоявшим среди уже ободранных и обломанных плугом карликовых яблонь.

– Гэть!

Волы качнулись, пошли. Плуг зачертил по саду невероятные зигзаги, и волы сразу стали. Осмотрел Георгиевский плуг – ничего, плуг как плуг…

– Гэть!

Плут снова зачертил свои зигзаги, и волы, сломав еще яблоню, снова стали.

Бился, бился он с плугом – нет, ничего не выходит. И вдруг глянул он случайно на ярмо и остолбенел: оно было надето задом наперед!

– Да вы, черт вас возьми, ярма на волов надеть не умеете! – с дикой злобой закричал он. – Только учите всех…

Тот, не признавая, конечно, себя виноватым нисколько, тоже что-то зло закричал, но Георгиевский только плюнул с бешенством и, весь бледный, ушел опять на виноградник, где мрачно сидела Евгения Михайловна.

Вечером Георгиевский созвал экстренное собрание членов коммуны для того, чтобы установить хоть какой-нибудь порядок в пользовании инвентарем: сегодня в навозе нашли весь столярный инструмент! А во-вторых, надо было подготовить к близкой уже весне общую реформу хозяйства: эта архаическая форма чисто хлебного хозяйства не может дать при современном экономическом положении страны серьезных результатов. Надо переходить к хозяйству интенсивному. По первому пункту было решено, чтобы весь рабочий инструмент выдавался рабочим распорядителем, а вечером им же принимался бы от них обратно и что необходимо в сарае набить в стены колышков с номерами, на которые и вешать сбрую. По второму пункту прения затянулись: Георгиевский, еще когда был студентом, жил два лета у тетушки в деревне, учился там косить и пахать, читал книгу Костычева о земледелии – правда, не до конца… – и здесь выписывал сельскохозяйственный журнал и потому в сельском хозяйстве считал себя если не знатоком, то во всяком случае человеком достаточно опытным. Но ему во всем возражал Спиридон Васильевич, не мог не возражать, и если Георгиевский предлагал часть поля отвести под посев будто бы очень выгодной горькой мяты, Спиридон Васильевич говорил, что несравненно выгоднее устроить плантацию казанлыкской розы, чтобы гнать для аптек дорогое розовое масло: он в самом деле читал недавно в отрывном календаре, что это дело очень выгодно. Если Георгиевский говорил, что необходимо привести пасеку в порядок и довести число семей хотя бы до пятидесяти, то Спиридон Васильевич утверждал – ему говорил это один кооператор в Геленджике, – что мед тут в горах получится горький от азалии, которой тут так много, и никто покупать его не будет. Собственно, понимали в хозяйстве более всего три сестры из Воронежской губернии – они были родом крестьянки и всю жизнь провели в деревне, – но они выступать не решались, а когда выступали, то говорили так тихо и нерешительно, что никто их не слушал. А кроме того, казанлыкские розы, горькая мята, рандали, плантажи, тараны для механического орошения и прочие мудреные штуки, которыми так и сыпали и Георгиевский, и Спиридон Васильевич, совершенно терроризировали их, они считали себя круглыми дурами и невеждами и благоговели перед лидерами коммуны, развивавшими такую удивительную энергию, выдвигавшими такие смелые планы… Правда, планы эти рушились на первых же шагах при проведении их в жизнь, но это решительно ничего не значило, ибо у них обоих были наготове уже совсем другие планы…

Все эти люди не были ни дураками, ни психопатами, но все они страдали каким-то странным пороком мысли. Если бы им дали музыкальные инструменты и попросили бы сыграть какую-нибудь пьесу, они отказались бы: не умеем – и весь разговор. Если бы дали им плотничные инструменты и заставили бы их строить дом, они опять отказались бы: не умеем. Но все они с удивительной развязностью брались за сельское хозяйство – только потому, что оно представлялось им очень симпатичным и очень поэтическим занятием: проездом на дачу они видели из окна вагона, как в зеленых лугах красиво пасется пестрое стадо, они читали, как чудесно косил с мужиками Левин Машкин Верх, они видели на картине Репина, как пашет Толстой, они помнили, как звучно и трогательно пел Кольцов о Сивке на пашне-десятине… Уверенные, что не боги, а только мужики эти горшки лепят, они очень уверенно брались за дело, и вот коровы переставали доиться, плохо запряженные лошади не развивали и половины своей силы, дисковая борона ломалась, сеялка не сеяла, а топор вместо полена попадал в коленку дровосека, и его везли скорее в больницу…

И страшное самолюбие мешало чему-нибудь научиться.

Догадин прошел в конюшню за хомутами – колышки с номерами были тут, а хомутов не было. Он обратился к Георгиевскому, пред которым он продолжал, несмотря ни на что, благоговеть. Тотчас же было наряжено следствие. Оказалось, что вчера вечером один из электротехников пахал на дальней поляне и, не кончив работы, оставил хомуты до утра там же, на месте, развесив их на орехе.

– Да почему же вы знали, что поедете опять пахать? – шумел Георгиевский. – Мог пойти дождь, могла представиться другая, более спешная работа, – вот она и представилась, а хомутов нет…

Тот хмуро оправдывался. Догадин пошел за хомутами, но вместо них принес только деревянные останки их: всю просаленную кожу съели за ночь всегда голодные шакалы. И вся работа разом стала: прежде всего было нужно скакать за сто верст в Новороссийск за новыми хомутами. Электротехник виновным себя никак не признавал, переходил на личности,и вышла дикая ссора: мы не батраки, здесь вольная коммуна и прочее.

И скоро исчез веселый студент, и оба электротехника, и обе курсистки, и Феня, которая, не порывая с Ваней, переехала снова к Клушенцовым и снова энергично взялась за шитье. Молодой приказчик из береговской потребилки, эдакий ловкий, румяный ярославец, обещал ей наладить настоящего Зингера в рассрочку в самом скором времени и вообще оказывал ей много всяких мелких услуг… На место бежавших из коммуны по непролазным зимним дорогам явился редактор захудалого вегетарианского журнала из Киева, который очень интересовался такими смелыми реформами жизни, а за ним страдавший запоем земский фельдшер, за ним один студент. Все эти люди были без денег, небольшие запасы Георгиевского таяли с невероятной быстротой, и он злился на это, тем более что толстовец всячески тянул с совершением купчей. И он поднял вопрос,чтобы все вносили определенный членский взнос, и поэтому уехали сестры из Воронежа, у которых не было денег, и вегетарианский редактор, и собралась было уезжать и Клавдия, но ее Георгиевский оставил, потому что видел ее беспредельную преданность себе. Не тронул он и Сонечку, потому что она была еврейка, а преследовать евреев постыдно. Тем не менее Спиридон Васильевич горячо обвинял его в кулацких замашках и за себя денег не внес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю