355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Наживин » Распутин » Текст книги (страница 62)
Распутин
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Распутин"


Автор книги: Иван Наживин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 62 (всего у книги 81 страниц)

XXIII
16 ИЮЛЯ 1918

В августе 1917 года Временное правительство решило отправить б. царяна восток: там, – говорили правители, – будет безопаснее для них и спокойнее для Временного правительства. Керенский, уже всемогущий диктатор, явился во дворец, чтобы проводить б. царя вссылку. Отъезд был назначен в три часа ночи, и в половине третьего вся царская семья с немногими приближенными и слугами была уже в большом зале для напутственного молебна. Но пробило и три часа, и четыре – об отъезде никто, очевидно, и не думал. Царь стал нервничать и послал одного из офицеров узнать, где же Керенский. Офицер скоро вернулся и доложил, что Керенский спят и что тревожить их сон никто не смеет. Наконец в пять часов Керенский проснулся, явился в зал, свежий, бодрый, довольный собой, и, звеня шпорами на желтых сапогах, сказал:

– Я прекрасно выспался… Теперь можем ехать…

А газеты на другое же утро предупредительно сообщили, что когда б. царьподнимался в вагон, то Керенский поддержал его под руку. И все умилились и одобрили: ну и Керенский! Вот молодчинище!

А те, обреченные року, быстро понеслись в неизвестное. Они думали, что их везут в милую Ливадию, но очень скоро поняли они, что ошиблись, что везут их по проторенной миллионами ссыльных дорожке – в Сибирь. И привезли их в Тобольск, и поместили в доме губернатора, и поставили вокруг солдат стеречь их.

На следующее же утро какой-то седенький на уже зыбких, высохших ножках отставной полковник в полной парадной форме явился к губернаторскому дому и, взяв под козырек, вытянулся среди революционного города перед невидимым монархом. Заключенные были тронуты. И было жаль старика, и не было никакого способа попросить его не мучить так себя. И простояв так полчаса, старенький полковник браво сделал на-лево кругом и, молодцевато отбивая ногу, возвратился к себе. А в следующее же воскресенье слуги, бывшие у обедни в соседней церкви, донесли, что священник, отец Алексей Васильев за великим выходом вместо того, чтобы поминать Временное правительство, вдруг торжественно провозгласил традиционное «благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя нашего Николая Александровича всея России…» И купцы передавали заключенным всякие – большею частью из съестного – гостинцы… Царица жадно ловила все эти обломки былого и строила из них неугасимые мечты о том, как народ одумается, раскается и царь вернется к власти: удивительно упрямой женщине этой и теперь все еще была на что-то нужна эта ненужная тяжкая власть! По-прежнему она жгуче ненавидела Думу, интеллигенцию, газеты, жидов – своим перстнем она чертила на стеклах всюду антисемитский Hakenkreuz [81]81
  Свастика (нем.).


[Закрыть]
– и, дымя папиросой, тысячи и тысячи раз передумывала предсказания и Григория, и Мити-юродивого, и господина Филиппа из Лиона, и епископа Варнаввы, и новгородской старицы Марьи Михайловны. Из всех пророчеств их страшно исполнилось только одно пророчество Григория: «Пока я жив, ничего не бойтесь, все будет хорошо…» Вот его не стало, и все пошло прахом. Но на этом ее мысль не задерживалась, и в предсказаниях прямо противоположных она искала объяснения случившемуся и просветов в лучшее будущее, и чем меньше оставалось почвы для надежды, тем упорнее она надеялась…

Царя не заражали ее настроения. Все больше и больше просыпался он к настоящей, неподдельной жизни и все более и более находил в ней удовольствия, в том, в чем ему с самого рождения было отказано. Седенького полковника, который сделал ему перед окном фронт, он забыл очень скоро, но с большим удовольствием вместе с Алешей он выходил на двор и из своих рук кормил кур, уток, индюшек, знакомился с ними с каждой в отдельности, старался заслужить их доверие и расположение. Среди карауливших его солдат – он совсем не понимал, зачем его караулят, так как бежать он никуда не собирался, да и куда бы он мог скрыться, он, царь и всея России самодержец? – попадалось, конечно, немало простых крестьянских парней, которые как-то не поддались растлевающему влиянию войны, которые до сих пор не удосужились как-то узнать, что они, в сущности, всегда были левее кадетов,которые совестились хулиганить перед человеком в несчастье. Открыл этих настоящих, простых русских людей б. наследникАлексей, который с любознательностью ребенка совался во все. Как-то раз царь, нечаянно заглянув в караульное помещение, вдруг увидал, как его сын с одним из солдат играет в шашки, в то время как другие солдаты, обступив игроков, с напряженным вниманием следили за ходом игры. На звук отворенной двери солдаты оглянулись, и первым инстинктивным движением их – они поторопились это движение скрыть – было встать и вытянуться, но государь вовремя успел сделать им знак рукой, и они успокоились. Наследник виновато поднял глаза на отца, но видя, что тот не сердится, снова обратился к игре. Царь подошел ближе.

– Ну как? Кто кого? – спросил он, улыбаясь глазами.

– Одолевает Фролов Алешу… – послышались голоса. – Совсем за Можай загнал… Ловок Алеша, говорить нечего, ну а против Шролова сустоять все же не может…

Царь внимательно посмотрел в игру.

– Да что же ты не делаешь этого вот хода? – оживленно сказал он сыну, показывая ход. – Дай ему вот эту, ешь у него три и в дамки…

– В-ва! Вот это так здорово! – восхитились солдаты и засмеялись, в то время как мальчик радостно, дрожащей рукой съев у противника трех, выходил в дамки. – Что, брат Фролов? Не любишь? Ха-ха-ха…

– Да, еще бы… – недовольно отозвался Фролов, ловкий, подбористый солдат-нижегородец из хорошей крестьянской семьи. – Вдвоем-то эдак всякий бы… Подсказывать не закон…

– Вот тебе и не закон! – смеялись солдаты. – Ну-ка, ну-ка, Алеша! Круши его, мижгородца!..

Еще два-три хода, и Фролов был разбит наголову.

– Ну а ты, ваше величество, ничем подсказывать сыну-то, сам садись… – оживленно сказал Фролов, предвкушая удовольствие сразиться с видимо хорошим игроком. – И поглядим, кто кого…

Он сконфузился, что назвал царя не господин полковник,а ваше величество,но другие сделали вид, что не заметили промаха.

– Во, это дело! – весело поддержали его солдаты. – А ты, Алеша, отцу чур не помогать… Ну-ка, давайте, давайте…

Царь, тоже оживившись, сел на табурет Алексея. Фролов быстро расставил шашки. Солдаты навалились один на другого и напряженно блестевшими глазами следили за игрой. Сперва царь крепко потеснил Фролова, но тот ловко извернулся и вдруг запер одну из шашек царя.

– Го-го-го… – загрохотали солдаты. – В нужнике! Вот так Фролов! Гага-га… Молодца!

– Это ничего не значит… – думая, медленно и машинально говорил царь. – Торжествовать, брат, рано… Это мы еще посмотрим… А ну вот так! – вдруг весело решил он. – Что?!

Он разом открыл ход своей запертой шашке, прошел в дамки и съел двух.

– Эт-то ловко! – восхитились солдаты. – Паллучай, Фролов!.. Это тебе, знать, не Алеша!

Царь уверенно и красиво выиграл партию. Потный от натуги Фролов, глядя на него сияющими от удовольствия ласковыми глазами, оживленно растолковывал ему, где и что он прозевал, чего не смикитил,как надо было бы ему ходить. Солдаты требовали еще партии.

– Да не кури ты чертову махорку свою! – окрысились они вдруг на одного солдата. – Нет терпенья, так выйди… Облом!

Солдат сконфуженно потушил папироску. Царь, вынув золотой портсигар, протянул его, раскрыв, солдатам, и корявые пальцы по очереди, стесняясь и путаясь, брали нежные папиросы.

– А ну пусти, Фролов! Теперича я…

– Пусти, пусти его, Фролов! Нехай и ему рыло набьют…

А на пороге в изумлении окаменел приставленный наблюдать за царской семьей комиссар Временного правительства Панкратов, уже седеющий революционер. Еще совсем юношей он попался с типографией, при обыске застрелил жандарма и после страшной одиночки в Петропавловке – как раз напротив Зимнего дворца, через светлую Неву – отправился на двенадцать лет в не менее страшную якутку. И вот революция освободила его и вознесла, и ему доверила судьбу того, кого он всем сердцем считал мучителем, как своим, так и всего народа русского. И вот вдруг он сам своими глазами с порога караулки видит, как этот мучитель всего народа русского, этот Николай Кровавый режется с русским народом – в шашки!

– Да ты постой, ваше величество… Мэй ход… – услыхал он чей-то добродушный голос. – Это тебе в нужник не хочется, вот ты и торопишься…

– Ай да Митрев!.. – захохотали солдаты. – Ты, брат, тоже не жуль: мы и за тобой глядим в оба…

И ухо Панкратова, не веря себе, поймало и добродушный тон, и смех, и ласковый ответ кровавого царя, и сквозь толстые очки он, все не веря себе, растерянно смотрел на эти добродушные фигуры, склонившиеся над шашечной доской…

Государь, заметив его, улыбнулся и добродушным жестом пригласил его присесть поближе. Но страшный революционер, убийца, комиссар революционного правительства так вдруг чего-то смутился, так чего-то во всем этом перепугался, что, пробормотав что-то несвязное, он торопливо скрылся в коридор. Он действительно был перепуган, смятен: почти полвека державшаяся на его глазах повязка вдруг упала, и он, как и его царь, вдруг увидел то, чего он всю жизнь не видел: настоящую жизнь. Вдруг в одну секунду, в одном озарении он понял, что этот простоватый полковник не только не мог его мучить, но и не мог этого даже и хотеть, ни его, ни русский народ, что никакой ненависти ни у него к Панкратову и к солдатам, ни у солдат и у Панкратова к нему нет, совсем нет, что всеэто надуманное, что все они, сами того не сознавая, были все это время в очень значительной степени орудиями каких-то огромных роковых сил, которым они не знают даже и имени, что далеко не вся правда заключается в тайных типографиях, прокламациях и динамитных бомбах и что, следовательно, вся его, Панкратова, жизнь была бесплодным блужданием среди каких-то призраков, была отдана какой-то ужасной ошибке, что он просмотрел, прошел мимо настоящей жизни, такой простой, такой ясной, такой теплой…

Это сознание было ужасно, и надо было или немедленно потушить его, или начать жить сызнова, совсем по-другому. И в то время, как Панкратову удалось уговорить, заговорить себя и он, внеся некоторые смягчающие поправки в ту ложь, которою он всю жизнь жил, продолжал неизвестно зачем добровольно комиссарить, царь не только не делал никаких усилий потушить новый, робко в нем зажегшийся свет, но наоборот, бессознательно все шире и шире раскрывал ему свою вымотанную, задавленную, охолощенную душу… Даже тогда, когда эта новая жизнь оборачивалась к нему своей темной, часто безобразной стороной, она не так претила ему, как претила вся старая жизнь: как-то обнаружилось, что, казалось, преданные ему слуги крадут провизию и всякие вещи – да, конечно, безобразие, но все же эти воры были ему как-то ближе и приятнее тех искусственных, залитых золотом кукол, которые, склонившись, смотрели на него хитро-жадно-преданными глазами и вымаливали у него всяких подачек; да, отвратительно, что эти слуги раз перепились и на четвереньках ползали по большому коридору губернаторского дома, но это было не так противно, как доклад какого-нибудь дипломата или министра, весь сотканный из лжи, доклад, непонятный ему, доклад, в котором он смутно чувствовал лишь новую, но столь же, как и все старые, неудачную попытку разрешить неразрешимые загадки жизни стад человеческих… С солдатами, с пьяными лакеями, с индюками, курами, утками ему было проще, легче, приятнее, ибо он сам был простой, несложный, недалекий…

И вдруг там, за сумрачными зимними далями, на западе, в Петрограде раздался новый, страшный раскат революции: пришли большевики. Одним махом слетело Временное правительство, и диктатор Александр Федорович, бросив на произвол судьбы защищавших его с оружием в руках девушек и юнкеров, то есть отдав их на растерзание толпы разъяренных матросов, сняв желтые сапоги со шпорами, с заранее заготовленным паспортом и деньгами скрылся неизвестно куда. Комиссар Временного правительства Панкратов был новою властью сейчас же смещен, и так как пытался он противиться буре, кроваво завывшей над смятенными просторами России, то и был он слепо и яростно растерзан солдатами, зараженными его же собственным ядом непонимания настоящей жизни и бунтарства против призраков…

Пришли большевики и в Тобольск – подозрительные, нетерпеливые и озлобленные выше всякой меры. Было слышно, что и в тихом Тобольске уже пролилась кровь. Комиссары и караулы стали грубее. Начались всякие стеснения и лишения. И отец Алексей Васильев, так мужественно во время слабого Временного правительства провозгласивший за литургией благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя всея России, теперь повел иную политику: когда о его поступке стало известно России, со всех сторон от явных и тайных монархистов к нему потекли пожертвования в пользу ссыльной царской семьи и поехали разные агенты секретных монархических организаций, думавших о спасении царя, – теперь отец Алексей по случаю дороговизны пожертвования клал в свой карман, а агентов передавал чрезвычайке… И так как по этим агентам большевики убеждались наглядно, что далеко не вся Россия с ними, то притеснения царской семьи усилились. А так как в это время из Сибири наседал Колчак, то и было новою властью решено царя с семьей увезти подальше, чтобы как случайно белые не освободили его…

В середине апреля по страшной сибирской распутице Николай II, Александра Федоровна и Мария с князем В. Долгоруким, доктором Боткиным и тремя слугами были отправлены на лошадях чрез Тюмень в Екатеринбург. Остальные три девушки остались пока в Тобольске при больном Алексее. Раз путешественникам пришлось заночевать как раз в селе Покровском, на родине Григория. Старики крестьяне нанесли им всякого сибирского угощения, белых булок с изюмом и с вареньем, орехов кедровых, пирогов с рыбой, а бабы, жалостливо подперев щеку рукой, издали со слезами смотрели на них, но близко подходить не решались: опасались большевиков. И, проспав ночь на лавках в духоте жарко натопленной избы, наутро поехали они дальше, и кто-то указал пленникам дом Григория, глядевший своими окнами на широкую гладь реки. У ворот стояла, пригорюнившись, исхудавшая Прасковья Федоровна, девки и работники-рыбаки. Запуганные революционной печатью и всяким новым начальством, Распутины даже издали не осмелились поклониться своим былым покровителям…

В Екатеринбурге в особняке зажиточной купеческой семьи – туда приехал и Алеша с сестрами – режим стал много строже, чем в Тобольске. Сперва начальство удалило немногих верных придворных, которые последовали за царской семьей, а потом одного за другим и всех слуг, так что великие княжны должны были сами печь хлеб для семьи, стирать белье и прочее. Царь, записав это новое обстоятельство в свой дневник, со спокойной иронией отметил: «Недурно!» Но вся семья и в этой новой для нее нужде инстинктивно держалась за прежний строй жизни: по вечерам играли в безик, государь требовал строгой аккуратности в порядке дня и с неудовольствием отмечал в своей тетради всякое опоздание с обедом или чаем, говорили иногда по-английски, занимались рукоделием, а царица иногда на кусочке бересты, снятой с березового полена, славянской вязью выписывала какую-нибудь молитву, чтобы послать это как сувенир или Ане Вырубовой, или еще кому из близких, и все курила, и все курила, и все думала свои все одни и те же думы. К большим праздникам они по-прежнему дарили друг другу всякие мелочи – так, к Новому году Татьяна подарила матери тетрадь в черном клеенчатом переплете, вложенную в светло-лиловый полотняный чехол, на котором она вышила стилизованный цветок, а на первой странице тетради своим красивым почерком написала: То ту sweet Mama dear with best wishes for a happy new year. May God's bless be upon you and gard you for ever. From your loving girl Tatiana. [82]82
  Моей милой, дорогой Маме с наилучшими пожеланиями в Новом году. Да благословит тебя Бог ныне и присно. От твоей любящей дочки Татьяный ( англ.).


[Закрыть]
И в эту тетрадь Александра Шедоровна стала записывать по примеру мужа свой дневник, чрезвычайно похожий на дневник царя: все только мелкое, внешнее, а о жизни внутренней, о главном – ни слова…

Отцвела нежная северная весна, наступило лето, жаркое, пыльное и тяжелое. Узники были отрезаны от всего света, но глухие и страшные слухи о творившемся над Россией страшном суде истории, о тяжком мире с Германией, о все растущем голоде и кровопролитии и всяческой разрухе, о все шире и шире развивавшейся гражданской войне, кипевшей и на Дону, и на Кубани, и по Сибири, о кровавых восстаниях, как против красных, так и против белых, проникали и к ним, и все более и более хирела их очень теперь скромная мечта: отказаться от всего былого величия и уйти в жизнь рядовыми простыми людьми. Смущенными и встревоженными душами чувствовали они все, что какая-то темная, зловещая туча надвигается на них, и не спали по ночам, тревожились, плакали…

Была середина июля. Было нестерпимо душно. Несколько дней подряд все собиралась гроза, но не разрешалась, и предчувствие ее томило всех узников, а в особенности нервную царицу. Она была раздражена, мало ела, совсем не спала и все ходила взад и вперед по комнате и все думала, думала, думала свои прежние, непокорные думы, манившие ее назад, к богатству, почестям и чудовищной власти над людьми. Татьяна, сидя у окна, читала Библию.

– Почитай вслух, Таня… – сказала мать в тоске.

– Что именно?

– А что читаешь…

Татьяна начала читать вслух. Это была книга пророка Амоса, что-то совершенно непонятное, далекое, говорившее торжественным языком о людях и делах давно угасших. Царица делала усилия настроиться торжественно и набожно – ведь это же слово Божие, имеющее таинственную, чудодейственную силу независимо от смысла, – но усилия ее были бесплодны: было только скучно, душно, и томилась душа беспредметной, но глубокой тоской…

Стемнело. Царица, оставшись одна, присела к своему столику, достала тетрадь в черном клеенчатом переплете и записала: «Бэби слегка простужен. Татьяна читает Библию. Она читала мне книгу пророка Амоса. Каждое утро комендант приходит в нашу комнату. Он принес мне несколько яиц для Бэби. В 8 час. мы ужинали, и я играла в безик с Николаем».

И опять из темных глубин души поднялась невыносимая тоска. С отвращением она бросила перо и повела глазами по этой тупой мещанской обстановке. Где-то внизу глухо слышались голоса караульных солдат. Да ведь все это только сон, ужасный сон, вот сейчас она проснется, и весь этот кошмар исчезнет, и она снова очутится в милом, уютном – cosy [83]83
  Уютный (англ.).


[Закрыть]
– Царском Селе, и все снова будет привычно хорошо. Ну, ну, надо сделать усилие и проснуться… Она делала – как во сне – усилия проснуться, но – страшный сон не проходил. Так значит, все это правда, все настоящее, но Боже мой, когда же все это случилось, когда, с чего это началось?!

И в отрывочных беспорядочных картинах необычайной яркости встали перед ней пролетевшие годы…

Вот старый замок в Кобурге, где она тогда гостила, и дышит пахуче в широко раскрытые окна сияющий вешний вечер, и радостные розовые свечки зажглись на старых каштанах, и под любовный рокот рояля снизу доносится чистый, светлый девичий голос, который поет:

 
With unending true devotion
Deeper far than I can say… [84]84
  С бесконечной истинной преданностью, более глубокой, чем я могу выразить (англ.).


[Закрыть]

 

И ее жених, робкий, голубоглазый Ники, жмет тихонько ее руку и говорит:

– Это она о моей любви к вам поет… Да, да:

 
With unending true devotion
Deeper far than I can say…
 

И она засияла на него своими большими серыми, сразу вдруг потеплевшими глазами. Да, она любит его, робкого, мягкого, такого застенчивого, и как человека, и как будущего императора великой страны, который возведет ее, свою избранницу, на головокружительную высоту нечеловеческой власти, бесчисленных богатств, почти божеского преклонения со стороны миллионов…

И вспоминается яркий майский день в старой Москве. Города нет – есть только пестрый океан национальных флагов, ковров, гирлянд, цветов, толп человеческих, и в этом горячем восторженном океане, под мощный гул бесчисленных колоколов и музыки, с отуманенной, опьяненной счастьем головой плывет она в золотой карете, которую цугом везут шесть прекрасных разубранных белых коней под султанами. И впереди он, ее Ники, тоже на белом коне, и блестящая свита окружает его, и сверкающей лавиной тянутся несравненные полки гвардии. И она, гордая, с ласковой улыбкой наклоняет свою голову навстречу ей ревущих толп и знает, чувствует, что каждый поклон ее для них теперь – счастье, о котором они не забудут года. И старая каменная сказка прекрасного Кремля над сонной рекой, и блестящее богослужение в древнем, покрытом священной копотью веков соборе, и вот он, Ники, в золотой короне и горностаевой мантии, трепетно возлагает на ее склоненную голову золотую, всю в огнях, корону, и она, только еще недавно бедная, захудалая немецкая принцесса, каких и не пересчитаешь, теперь стала благочестивейшей, самодержавнейшей, великой государыней всероссийской, какая в мире только одна! Блестящие балы, громовые парады грозных ратей, когда перед ее Ники, державным вождем их, склонялись тысячи славнейших знамен, торжественные посольства со всех концов Земли Русской, торжественные посольства со всех концов мира, исступленный рев восторга толп народных, и посреди всего этого она, молодая, прекрасная, опьяненная счастьем, в тяжелой мантии, в золотой императорской короне, вся в огнях драгоценных, которым цены нет…

За дверью послышались тяжелые шаги и сдержанные грубые голоса. Императрица всероссийская гневно обернулась на шум, и – в дверь, не постучавшись, вошел в высоких сапогах и поддевке Юровский, комиссар, с одутловатым, точно заспанным лицом, маленькими жесткими глазками, над которыми, как всегда, свешивалась в виде жирной запятой прядь темных волос.

– Что вам нужно? – спросила строго императрица.

– Поднимите поскорее своих и собирайтесь – вас сегодня увезут в другое место… – хриплым голосом приказал Юровский, избегая смотреть на нее. – Поскорее!

– Куда? Зачем? Почему? – воскликнула она.

– Я на ваши вопросы отвечать не обязан… – грубо отвечал тот. – Приказано, и весь разговор.

– Но наследник нездоров…

– Ничего… Белые близко… Собирайтесь живее…

Чрез полчаса все, уже одетые, тревожные, собрались в маленькой комнате внизу, ожидая… Было темно и страшно… Еще несколько минут, и в комнату ворвались страшные люди, застучали выстрелы, послышались крики, жалобный детский плач, захрустело разрываемое штыками мясо, завоняло дымом и кровью… И очень скоро все стихло – только во дворе ровно стучал грузовик… И понесся он спящим городом, и на зеленой поляне среди леса запылал огромный костер, и уже окоченевшие окровавленные трупы были брошены в него, и первые желтые листья – на севере рано появляются они, – как золотые кораблики, кружились вокруг золотого дворца огня…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю