Текст книги "Распутин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 81 страниц)
XVII
НА ПРИВАЛЕ
Две казачки – старая, сморщенная баба и молодая, статная красавица, по-видимому, ее дочь, – торопливо заканчивали уборку школы под наблюдением Ерофеича, высокого бравого старика с бородищей во всю грудь. За окнами по-прежнему выл и бился буран.
– Идут! – прислушавшись, сказала молодая красавица.
– Живо, живо… – подгонял их старик.
В широко распахнувшуюся дверь – висячая лампа вдруг замигала и задымила под ударами бурана – вошли занесенные снегом и обледеневшие Алексеев, Корнилов, Деникин в сопровождении нескольких офицеров.
– Ну, здравствуйте, хозяюшки… – проговорил трясущимися губами Алексеев. – Дед, здорово!
– Здравия желаю, ваше высокопревосходительство… – вытянулся огромный старик. – Милости просим… Жалуйте…
– Старый орел, а какой еще молодчинище… – заметил Корнилов.
– Бывший конвоец, ваше превосходительство… – отвечал Ерофеич, сверху вниз глядя на маленького Корнилова. – Служил государю императору Александру Третьему. Вот сюда, пожалуйте, ваши превосходительства… Здесь тепло… И три койки вам тут поставили… Пожалуйте…
Генералы прошли в соседнюю комнату.
– Великолепно… – говорили они радостно, отдирая с усов лед. – А печь-то как натоплена… Вот чудесно… И самовар…
– Ну, не думал корнет его величества, что он еще будет наслаждаться жизнью! – сказал, грея руки у раскаленной печки, корнет с веселыми усиками. – Значит, Господь не совсем еще прогневался на художества мои… Господи, какая благодать!
– Черт знает, пули бжикают, а я винтовки уж поднять не могу… – проговорил приземистый донец с татарским лицом. – Точно вот наполовину уж в царстве небесном…
– И чего эти черти бежали… – топая ногами, заметил офицер с георгиевским углом на рукаве. – Они могли бы переловить нас, как мерзлых перепелок…
В комнату снова вошел Корнилов. Все почтительно встали.
– А не могли бы, дед, станичники сторожевое охранение выставить, пока наши хоть чуточку обогреются? – спросил он у старого казака.
– Слушаю, ваше превосходительство, сичас прикажу… – вытянулся Ерофеич.
– Постой… – остановил его Корнилов. – А как народ у вас? Надежный?
– Враз дьявола поумнели, как своими глазами увидали всю эту музыку… – отвечал казак. – Теперь так и рвут в клочья чертей этих, а особенно матрозню эту отпетую или китайцев… Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство: старики сами пойдут… Будьте благонадежны… Понимаем…
– Замучили, ваше превосходительство, начисто замучили… – сказала старая казачка. – Думали, просто конец свету пришел…
– Ну, делать нечего, надо потерпеть… – отозвался Корнилов. – Авось перемелется, мука будет… Так распорядись, старик…
– Так точно, ваше превосходительство… Сию минуту… – сказал казачина и, строго мигнув бабам, чтобы не отсвечивали, быстро вышел в заднюю дверь, а Корнилов снова прошел на другую половину.
Корнет, который исчез было куда-то незаметно, бомбой влетел снова в комнату.
– Господа, рядом станичники офицеров угощают… – весело крикнул он. – Вино какое! И чего-чего только ни натащили! Идемте…
– Мне нельзя… – сказал донец. – Смотрите, пришлите мне сюда чего-нибудь, корнет…
– Сейчас сам принесу… – отвечал тот, уносясь.
– Вот это так дело… – переговаривались офицеры, уходя один за другим в дверь. – Я один теперь целого теленка съем… А главное, чайку бы горяченького, да если бы с винцом… М-м-м…
Косоглазый донец с наслаждением прижался всем телом к печке. За дверью слышались глухие голоса генералов. Вдруг дверь отворилась, и появилось несколько принарядившихся казачек и старых казаков, нацепивших все свои боевые отличия. В руках у них блюда, а на блюдах жареные куры, гуси, творог, масло, хлеб, яйца.
– Ого! – невольно вырвалось у донца.
– Нельзя ли, вашескородие, генералам доложиться? – спросил старый великан-конвоец.
– Ваши превосходительства, вас просят… всех… – приотворив дверь к генералам, сказал казак.
– Ваше высокопревосходительство, дозвольте от чистого сердца… – когда генералы вышли, с поклоном сказал Ерофеич.
– Спасибо, станичники! – тронутый, сказал Алексеев. – Чем мы только отблагодарим вас?
– Об этом не извольте беспокоиться, ваше высокопревосходительство… Обидите… – отвечал старик. – Вы свою кровь за нас проливаете…
– Да ведь вас и так, вероятно, чисто обобрали…
– Это так точно, ваше высокопревосходительство… – раздались голоса. – Ну для вас найдется… Кушайте на здоровьице…
– Ну спасибо, станишники… – сказал Алексеев. – Несите вот сюда, к самовару – да не все, всего нам и девать некуда…
– Кушайте, кушайте, а завтра свеженького принесем… Горяченького…
– А в дозор старики собираются уже, ваше высокопревосходительство… – сказал великан-конвоец. – Все будет как следует по порядку и по закону… Почивайте себе с Богом, отдыхайте…
– Спасибо, старина… – сказал Алексеев. – Помните: за Россией служба не пропадает…
– Эх, только бы дал Господь народу поскорее в себя прийти… – сказал старик. – Да с духом собраться… Ведь что наделали сукины сыны, и сами теперь не понимают… Сами себя сгубили…
– Идем, идем, старик… – раздались голоса. – Кушайте, отдыхайте, гости дорогие… Бывайте здоровеньки…
– Раненых наших, станичники, не позабудьте… – сказал Алексе-ев. – А для убитых надо будет утром могилу общую выкопать…
– Не извольте беспокоиться… – раздались голоса. – Распорядимся… А к раненым бабы давно уж прошли. Напоим, накормим, все, как следоваит… Ну, с Богом…
Все разошлись, и донец снова прижался спиной к печке.
Весь занесенный снегом и обледенелый, в комнату вошел вдруг Алексей Львов в коротком рваном полушубочке и в тяжёлой от снега папахе.
– Ба, Львов! – воскликнул изумленно казак. – С того света?
– Без малого… – отозвался зяблым голосом Алексей. – Брррр… Из Екатеринодара… Насилу пробился и совсем случайно на вас тут набрел… – говорил он, отряхиваясь. – Ну и погода!.. Такая и у нас на севере в диковинку… Доложите, сотник, о прибытии…
Чрез минуту Алексей стоял уже перед начальством.
– Ну молодец! – говорили генералы. – Рюмку водки, согреться? Только одно сперва: хорошие вести?
– Не совсем, ваше превосходительство…
– И не совсем, так все равно, согреться надо… – сказал Алексеев. – Вот выпейте… Как вы пробрались?
И пока Алексей делал подробный доклад о своей разведке в Екатеринодаре, о безумных расстрелах и бесчинствах, творимых большевиками, о все <растущем> недовольстве населения, а в особенности казаков, об энергичной деятельности лихих партизан Покровского и Шкуро, о скоплении в горах значительных групп повстанцев против большевиков, косоглазый донец ходил по комнате и все сердился:
– Черт бы его драл, этого окаянного корнета… Забыл… Вот окаянная душа!..
Деникин, приотворив дверь, позвал его:
– Идите, сотник, закусите…
– Если разрешите, я прошел бы рядом к офицерам, ваше превосходительство… – сказал тот благодарно. – Там все собрались…
– Как хотите… – отвечал генерал.
– Я сию минуту… – сказал донец. – Только стакан чаю выпью…
– Ну, ну, ну… – засмеялся Деникин. – Только крепкого на ночь не пейте, а то спать не будете…
Сотник лукаво улыбнулся в усы и торопливо вышел. В генеральской комнате слышались оживленные голоса, а из-за стены откуда-то вдруг раздались дружные и бодрые звуки корниловского гимна:
Смело мы в бой пойдем
За Русь святую…
– Ну вот где-нибудь здесь в уголке и пристраивайтесь… – сказал Корнилов, выходя с Алексеем. – Главное, тепло…
– Покорно благодарю, ваше превосходительство… Здесь великолепно…
– Ну и устраивайтесь… – сказал Корнилов. – Я чрезвычайно благодарен вам. Сведения, доставленные вами, чрезвычайно важны… Завтра утром у нас будет совещание, и я прошу вас принять в нем участие.
– Слушаю, ваше превосходительство…
– Ну, отдыхайте…
Корнилов ушел. Алексей стал прилаживать себе за печкой постель на партах, но дверь отворилась, и в комнату вошла Галочка. На ней был удивительно шедший к ней, подчеркивающий ее чистоту и миловидность костюм сестры, а поверх длинный и мохнатый казачий тулуп внакидку.
– Здесь остановился капитан… – начала она и вдруг радостно вспыхнула: – Да это вы, Алексей?!
– Господи… Галочка… – пораженный, едва выговорил тот. – Я просто своим глазам не верю… Давно вы у нас? Вот чудо!.. – говорил он, целуя ее руки.
– Да дней пять уже… – отвечала она радостно. – Как вас послали в Екатеринодар, так на другой день я и приехала…
– Но как же пробрались вы в этом аду? – спрашивал он, не выпуская ее рук. – Это прямо изумительно…
– И сама теперь не знаю… Всего было в пути… – отвечала Галочка, не в силах сдержать счастливой улыбки. – Сперва целый месяц с мамой воевала, плакала – она против моих слез ничего не может сделать… – а потом поехала. В пути целый месяц была: где по железной дороге, где пешком, где на телеге. Думала уж, не доеду. Плакала сколько раз, – ну, однако, здесь не как с мамой: слезы плохо помогали…
И она рассмеялась…
– А ваши как? – спросил Алексей.
– Теперь ничего не знаю… Ведь они теперь как на Луне – никакой весточки… Голодают да плачут потихоньку… А Гриша ваш в большевиках орудует…
– О нем я не хочу ничего знать… – сухо и сурово сказал Алексей. – Брата у меня больше нет. Но, – снова просиял он, – какое это счастье, что вы приехали!.. Это был сумасшедший поступок с вашей стороны, но я рад, рад, рад…
Она сияющими глазами смотрела на него и все не отнимала рук.
– Галочка… – продолжал он. – Может быть, и не следовало бы… говорить еще… но душа так переполнена… и я знаю, что между братом и вами все кончено…
– Да. Я думаю, что и вообще это было какое-то недоразумение… – сказала девушка задумчиво. – Не… настоящее…
– А раз это так, то я могу сказать, как безумно люблю я вас, как я томился по вас, как тосковал… как рвался… – говорил он, восторженно глядя на нее. – Галочка… милая…
– Мне так сладко, так упоительно слушать вас, родной мой… милый… – блаженно и стыдливо говорила девушка.
– Так неужели же и ты любишь меня, моя Галочка? Немножко?
– Да… да… И много… И давно… – вся сияя, тихо говорила она. – Да, да…
– Какое сумасшедшее счастье! – воскликнул Алексей тихонько. – И подумать: только два часа назад в степи я думал, что погибаю окончательно…
Он призывно протянул к ней руки, и она, стыдливая и торжествующая, обняла его.
– Но только это в первый и в последний раз, – сказала она, потупившись, вся розовая и прелестная, как никогда. – До тех пор, пока это не кончится… Хорошо?
– Все будет так, как тебе угодно! – горячо воскликнул Алексей. – Только бы ты была близко, дорогая моя, необыкновенная Галочка…
– Oh, pardon, pardon, pardon! [80]80
О, извините, извините, извините! (фр.).
[Закрыть]– проговорил, входя, корнет. – Имею честь принести вам мои поздравления с добрым вечером, сударыня… Капитан, приветствую вас с благополучным прибытием… И вы так сияете, что я, кажется, должен еще с чем-то поздравить вас…
– Можете… – улыбнулся Алексей. – Главнокомандующий только что поздравил меня с производством в полковники…
– Какое счастье! – воскликнул корнет. – И сам Главнокомандующий к тому же… собственноручно, так сказать, ан факсимиле… Мои комплименты, полковник! Поздравляю и вас, сударыня: Добровольческая армия обогатилась одним полковником! Ну а вишневка какая у этого конвойца, черт его совсем побери, так просто уму помраченье! Густая, черная, аромат, а во рту – ну чистый вот бархат… Бархат и огонь! Ноги так сами и ходят…
И снова за стеной дружно грянуло:
Смело мы в бой пойдем
За Русь святую…
– Поют, веселятся, а завтра, может быть, умирать… – тихонько вздохнула Галочка.
– Галочка… – сказал корнет тепло. – Или, вернее, так сказать, сударыня… или, еще лучше, сестрица… Черт его знает, но теперь и умирать-то, право, одно удовольствие!
За стеной мужественно, дружно, вдохновенно гремела корниловская песня – о гордом мужестве, о сладкой жертве, о родине милой…
XVIII
В ЗАСТЕНКЕ
Весь поглощенный углублением и обострением революции, весь пылающий каким-то нездоровым огнем, Митя Зорин усиленно разыскивал свою несчастную, без вести пропавшую мать. Это было трудно: их в Окшинске знали мало. Наконец до него долетели глухие слухи, что по окраинам города и окрестным деревням кружится какая-то голодная сумасшедшая нищая. Сердце подсказало ему, что это была его мать. Но она была неуловима: появится и исчезнет, появится и исчезнет. Все в это тяжкое время были слишком заняты собой и близкими, чтобы интересоваться какою-то там сумасшедшей, а милиция, которой отдан был приказ задержать старуху, не очень беспокоилась об этом: вот охота была вожжаться со всяким дерьмом!..
В одном из подгородных сел, богатом Ставрове вспыхнули беспорядки: ставровцы давно уже поставили у себя в селе на свои средства памятник Александру II. Как только Временное правительство в октябре пало, так солдатня стала требовать, чтобы памятник этот был удален: он оскорбляет взоры восставшего народа. Мужики – в Ставрове народ был все зажиточный, торговый, так называемые кулаки – взялись за вилы, а кто и за винтовки. Митя, видный член местной чека, полетел в Ставрово на грузовике с отрядом весьма ревностных молодцов, состоявших при чека для таких вот особых поручений, и с пулеметом…
– Гляди-ка, ребята, что это по полям мотается… – сказал один из молодцов, указывая в сторону от шоссе, где по раскисшим от дождя полям, шатаясь и падая, тащился какой-то темный призрак.
– Стой! – задохнувшись сразу, сказал Митя и, слетев с автомобиля, бросился к призраку.
Сердце не обмануло его: это была его мать, исхудавшая до костей, грязная и вонючая, с рассыпавшимися седыми волосами и огромными, ничего точно не видящими глазами, в которых горел дикий огонь.
– Мама! – с рыданием бросился он к ней.
Но – старуха не узнала его. Шатаясь, она смотрела на него своими страшными глазами и что-то бормотала.
– Мама, это я, Митя! – с разрывающимся сердцем крикнул он, боясь подойти к ней ближе.
– Митя? – нетвердо повторила она. – И Митю погубили… Сперва Варю, а потом и его. Я им всегда говорила: берегитесь Строгоновых! Меня не слушали, и вот…
– Мама, милая… Это я, я, Митя… Да опомнись же ты, ради Бога!.. Ну, посмотри хорошенько…
– Нет, меня, милый, не проведешь: не на такую напал… Вот умру тут среди поля, а вам не поддамся…
И она, шатаясь, пошла размокшими полями. У Мити потемнело в глазах, и он махнул рукой своим молодцам. Чрез несколько минут автомобиль уже мчался назад, увозя с собой всю мокрую, дрожащую старуху со страшными глазами в город. От ужаса, что Строгановы или Строевы – она точно вспомнить не могла – изловили-таки ее и что всему теперь конец, старуха впала в обморочное состояние. Замертво ее внесли в роскошный особняк Степана Кузьмича, в котором поселился теперь Митя, и чрез несколько часов, так и не придя в себя, старуха умерла…
С этого дня Митя ужасал даже товарищей чекистов своей беспредельной жестокостью. Для арестованных врагов народа – так он называл людей, которые ему очень не нравились, – у него другого приговора не было, как смертная казнь. Но смертная казнь у него была минимальным наказанием – наиболее крупные преступники должны были пройти чрез ужасающие, нечеловеческие истязания: их подвешивали в подвале архиерейского дома за руки к потолку, их поджаривали на медленном огне, им загоняли под ногти гвозди, их терзали жаждой, их сажали, как птиц, в небольшие клетки… И Митя с папиросой во рту – он курил беспрерывно – с раздувающимися ноздрями спокойно сидел тут же и смотрел. А ночью он страшно кричал во сне, плакал, бился головой. Он совсем перестал улыбаться – он и раньше плохо это умел, – и в глазах его всегда стоял холодный, но густой огонь… Первое время это упоение кровью чекистам нравилось, но потом скоро надоело, приелось, а кроме того, и было это чрезвычайно невыгодно: часто можно было сорвать с арестованных крупные куши. И против Мити поднялась сперва глухая, а потом и открытая уже оппозиция. Но он не обращал ни на что ни малейшего внимания…
Чрезвычайка помещалась в старинных покоях архиерея отца Смарагда – сам он был расстрелян в первые же дни большевистского владычества, – в старом, угрюмом каменном здании с толстыми стенами и маленькими окнами, заделанными массивными железными решетками, в глубине старинного сада над светлой Окшей. Раньше чистые и строгие, пахнувшие торжественно кипарисом и ладаном, покои были теперь затоптаны и заплеваны выше всякого вероятия и были набиты арестованными до отказа, так что дышать было нечем и спать можно было только по очереди: всем на грязной мокрой соломе на полу не было места. Тут были купцы, курсистки, офицеры, мужики, гимназисты, священники, прислуга. Быстро развелись клопы. Тиф косил направо и налево без пощады. Больные среди заключенных были всегда, мертвецы очень часто. В саду под старыми липами стоял сильный мотор, который своим оглушительным треском заглушал выстрелы: расстреливали в подвале. И посреди всего этого, над всем этим царил Христос, большой образ с уже выбитым стеклом: какой-то любитель приделал Христу гусарские залихватские усы, а в рот воткнул замусоленный окурок…
Митя, с горячей головой и медным вкусом во рту, с всегда саднящей, точно от надрыва, душой, обходил свое хозяйство, эти вонючие комнаты с изнемогающими в тесноте и невероятной духоте людьми. В большой камере, где раньше была приемная архиерея, отвратительно теперь грязной, он остановился на пороге и, покуривая, с видимым спокойствием оглядел сбитых в тесную кучку арестантов. Ему было что-то нужно именно в этой комнате, но что, он забыл: он вообще все забывал теперь. В его душе постоянно крутились в огневых вихрях изломанные образы страшной жизни, и в этом постоянном кошмаре наяву тонуло все. Он потер лоб, с усилием вспоминая…
– Товарищ Зорин, вас зовут в эстренное заседание чрезвычайной комиссии… – крикнул кто-то вдоль звонкого коридора.
– В чем дело?
– Не знаю… Но поскорее…
В неприятно пустой угловой комнате – в ней посредине был только стол большой да старинные разнокалиберные стулья в качестве мебели, а на голых стенах – иконы и картины были выброшены, а занавески содраны – в качестве украшения были только флаги из кумача – собралось человек шесть чрезвычаиников, среди которых не последнюю роль играл сторож уланской школы Матвей, тот самый, который поставлял Кузьме Лукичу девчонок.Первым шагом Матвея на его революционной стезе был арест Кузьмы Лукича, к которому он прилетел на квартиру вместе с учителем Васькой и четырьмя солдатами. При аресте Матвей плевал Кузьме Лукичу в глаза, бил его по щекам и ругал его матерно, с наслаждением, с каким-то свистом. Кроме Матвея, был в комиссии подбритый молодец, который провожал солдат на войну и держал им речь о страшном суде, еще два солдата, чахоточный рабочий с огромным кадыком и очень полная, но бледная женщина с коротко остриженными волосами, в резиновой куртке, акушерка, которая, как и Митя, беспрерывно курила.
– Ну, в чем тут у вас дело? – хмуро спросил Митя, входя.
– Мы обсуждали дело относительно вашей политики с арестованными, товарищ Зорин… – сказал председатель, рабочий с фабрики Кузьмы Лукича, с огромным кадыком и сердитыми глазами. – И мы признали, что вы действуете неправильно. Во-первых, нельзя вообще излишними жестокостями подрывать власть рабочих, а во-вторых, мы чрезвычайно нуждаемся в деньгах, и буржуи вполне могут поддержать нашу кассу. Больше, как акромя у них, взять теперь пока негде. И потому…
– Позвольте: прежде всего, почему я не был приглашен на обсуждение этого вопроса? – запальчиво возразил Митя.
– Вас не нашли, товарищ… – скосив глаза в сторону, сказал председатель. – И дело не в этом. Спориться нам некогда. Постановление состоялось единогласно, и вы обязаны подчиниться безо всякого разговору. Вот… Отныне никакого самовольства не допущается. О всех ваших решениях… и даже не решениях, а предположениях, потому решать будем мы, вы должны будете извещать нас, а там уж видно будет, как и что…
– Принимаю к сведению… – полупрезрительно отвечал Митя, который ни с кем не считался, никого не боялся и этим чрезвычайно импонировал всем. – Я больше не нужен?
И он спокойно вышел из залы заседаний, все усиливаясь припомнить, что же это он забыл.
– Так-то вот будет лутче… – раздувая ноздри, сказал алчный Матвей, яростно ненавидевший этого баринишку.
В камере N 1 жизнь – если это была жизнь – шла тем временем своим чередом: немытые, плохо выспавшиеся, полуголодные люди или, в отчаянии схватившись за голову, сидели на полу в надломленных позах, или, обратившись друг к другу лицом и стоя плечом к плечу – иначе стоять было невозможно, – беседовали нудно, с перерывами, с мучительным усилием. Среди арестованных этой камеры был полковник Борсук, грязный и жалкий, весь обросший белой щетиной, – он побелел в одну ночь, – бывший редактор «Окшинского голоса» Петр Николаевич, которому вменялась в вину его воинственная политика, адвокат Ленька Громобоев с бледным лицом, покрытым какими-то круглыми болячками – при аресте солдаты для смеху тушили о его щеки папиросы, – и с одной только половиной его пышной бороды, так как другая насмех была выдрана. Был тут и Евгений Иванович, бледный, усталый, с мученическим выражением в глазах. Князь Алексей Сергеевич, усталый, сидел на полу, прислонившись затылком к холодной стене: ему было очень нехорошо, и так как вши нестерпимо ели его, то он думал, что у него начинается тиф. Неподалеку от него виднелась тонкая и элегантная фигура предводителя дворянства Николая Николаевича Ундольского, который страдал здесь нестерпимо – не столько от грязи и неудобств, сколько от толпы, которой он не выносил никогда, даже на балу, даже в театре, от ужасного ощущения которой он готов был кричать. Рядом с ним стоял генерал Верхотурцев, который обдумывал свой очередной фейерверк, стараясь поставить его так, чтобы дело выглядело натурально и солидно. Похудевший Кузьма Лукич напряженно жевал черный сухарь; старик был очень перепуган, ничего в революции не понимал и все вслух удивлялся, кто это дал солдатишкамтакую власть. На окне рядом с каким-то бородатым и величественным стариком сидела Таня, которая была посажена за то, что ни она, ни старики или не хотели, или не могли сказать, где скрываются их офицеры, Володя и Ваня, которые, с величайшим трудом вырвавшись с окончательно погибшего фронта, вдруг исчезли куда-то. Обе семьи эти – и Гвоздевы, и Похвистневы – переживали давно уже тяжелую драму, с тех пор как в войне обнаружился перелом не в пользу России. С одной стороны, все их прошлое, их врожденная лояльность, их убеждение, что начатое национальное дело их дети должны честно довести до конца, а с другой стороны, простой здравый человеческий смысл говорил им, что в условиях, созданных насквозь сгнившим правительством, достигнуть успеха решительно невозможно; всякая же революция – не говоря уже о революции во время войны – была им органически противна. Выхода не было, и они страдали, тайно мучаясь – как и миллионы других родителей, – что дети их погибают зря, ни за что. С момента ухода Вани в армию Марья Ивановна все повторяла, плача: «Бог их накажет…» Пророчество ее исполнилось: легкомысленные правители были наказаны жестоко, но не миновали кары исторической Немезиды и они сами: сыновья исчезли бесследно в пучинах разгоравшейся гражданской войны, у Гвоздевых была взята заложницей Таня, а у Похвистневых сам Галактион Сергеевич, которого на днях увезли из тюрьмы в больницу в сыпном тифу. А Таня сидела в этой нестерпимой духоте и тесноте и тайно ужасалась на страшную жестокость непонятной жизни: чем же она-то была виновата?.. А за окном внизу на затоптанном крыльце сидел китаец-чрезвычайник и, строгая какие-то тоненькие палочки, разучивал русскую частушку, смешно и страшно перевирая ее.
Ох, яблосько,
Котися куды, —
тянул желтый, грязный, похожий на одетую обезьяну человек с маленькими звериными глазками, —
В барбанал попадесь,
Воротися нету!..
Дверь растворилась, и на пороге показался Митя в сопровождении двух конвоиров. Все затаились в ужасе: его репутация была хорошо известна.
– Кузьма Носов! – крикнул от дверей Митя. Кузьма Лукич побледнел, перекрестился и встал.
– Я-с… – отозвался он.
– В чрезвычайную комиссию! Товарищи, проводите его…
И опять он потер с растерянным выражением лоб: что же он забыл? Этот неотвязный вопрос был мучителен. Он машинально водил глазами по испуганным лицам, обращенным к нему и в то же время избегавшим его взгляда, и вдруг остановился глазами на лице Тани и разом вспомнил: она! Вот и у Вари такие же грустно-покорные глаза были. Но они не тронули никого… О проклятые, мерзавцы, собаки, хамы!
– Ваша фамилия? – спросил он Таню. – Да, да, ваша… – раздувая ноздри, нетерпеливо прибавил он.
– Татьяна Гвоздева…
– Следуйте за мной…
Таня, побледнев, с трудом пробралась густой толпой заключенных и вышла за Митей в коридор. Тут воздух был прохладен и свеж, и она отрадно вздохнула всей грудью. Но Митя приотворил дверь в какой-то мрачный, со ржавой тяжелой решеткой в оконце, чулан и холодно сказал:
– Вы пока будете помещаться здесь… И, щелкнув огромным ключом, он ушел.
Свежий воздух и одиночество и простор были чрезвычайно приятны. На запылившихся полках тлели старые иконы. В углу стояла какая-то большая, покрытая густой пылью бутыль. Пол был кирпичный, холодный и сыроватый. И единственной мебелью была деревянная старая кровать и колченогий, закапанный воском табурет… В душу повеяло жутью: что же дальше?
Дверь снова отворилась, и в комнату с преступными лицами вошли трое неопрятных солдат и китаец, который пел про барбанал.
– Что вы? – в испуге поднялась им навстречу Таня. – Что вам? Солдаты бросились на нее и повалили ее на кровать. Таня закричала, но грязная рука сжала ей рот. Она в ужасе потеряла сознание. За дверью слышалось нетерпеливое переступание грубых сапог: солдат было несколько. Они ждали очереди – точь-в-точь как в Трапезунде…
В старом саду оглушительно затрещал мотор. Пленники побледнели. Многие перекрестились. И все затаилось, слушая и не желая слышать. В этот день были расстреляны бывший редактор «Окшинского голоса» Петр Николаевич, князь Алексей Сергеевич, полковник Борсук, один заречный мужик, поносивший на базаре христопродавцев-большевиков, два скрывавшихся офицера и Леонид Громобоев, который почему-то был нестерпимо противен всем чрезвычайникам. Николай Николаевич Ундольский, Евгений Иванович, Кузьма Лукич и бывший уланский учитель, а перед революцией уже видный коммерсант Сергей Иванович были отпущены с тем, чтобы в течение трех дней они внесли соответствующие своему положению контрибуции, кто сто тысяч, а кто и миллион. Это было нелегко: дома были уже национализованы, капиталы в банках реквизированы, и денег достать было трудно, потому что все их всячески прятали. Генерал Верхотурцев, призванный на допрос, сжег великолепный фейерверк: да, он был всегда левее кадетов,это верно, почти эсер, но они, эсеры, показали себя у власти такими тряпками, что он плюет на них: будущее за волевыми людьми, и потому он с восторгом приветствует большевиков. Фейерверк понравился новой власти, и уже чрез неделю генерал Верхотурцев занимал значительный пост в советской республике и служил не за страх, а за совесть. Изнасилованную по приказанию Мити солдатами Таню едва живую увезли в больницу, а Митю за это новое самовольство исключили из членов чрезвычайной комиссии, и он чрез несколько дней выехал на юг, на Кубань, для борьбы с нагло поднявшими там голову белыми…