412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Германтов и унижение Палладио » Текст книги (страница 95)
Германтов и унижение Палладио
  • Текст добавлен: 10 мая 2026, 20:30

Текст книги "Германтов и унижение Палладио"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 95 (всего у книги 97 страниц)

Германтов. Более чем век назад.

Веронезе. Откуда вы знаете?

Германтов. О смерти Бога объявил Ницше…

Веронезе. Кто-кто объявил? (Сокрушённо отмахнувшись, погас). – Я привык к тому, что художество рождается лишь у подножия креста; художество для меня наперекор напастям всем, – дерзостное страстотерпие, вот и не верю я, что умер Бог, и не поверю, какие б стрелы-аргументы в меня не полетели, – избавьте меня от новых объяснений, я устал.

Палладио, хоть и продолжая покачиваться, казалось, окончательно окаменел, а Веронезе смахнул слезу.

Германтов был доволен, что сумел смутить Палладио, а Веронезе вызвать на откровенность, он вообще был доволен собой и застольным микро-спектаклем с участием великих соавторов, который удалось ему сымпровизировать и срежиссировать. Почувствовав своё окончательное превосходство над ними, – они, великие, и не подозревали, например, что в их прославленной вилле, под гармонично спропорционированными каменными мускулами и гедонистской цветной кожей-оболочкой её, сотворёнными почти пятьсот лет назад, буйствует деконструктивизм, да, не подозревали, что принципиально-строгий Палладио + раскованный ублажитель зрения Веронезе = деконструктивизму! – решил, однако, больше их не пугать прогрессом, сказал настолько спокойно, насколько мог – Вам ли признавать себя побеждёнными ходом лет? Да и не всё так плохо! От Петербурга вы в восторге, – меня, петербуржца, ваши бурные эмоциональные реакции на образы Петербурга не могут не радовать, но если, непревзойдённый Андреа, речь всё-таки касается унижения, не того, испытанного вами после росписи непревзойдённым Паоло виллы Барбаро, а унижения, так сказать, посмертного, не худо было б трезво глянуть правде в глаза, наметив последовательно нас снижавшие и к правде этой подводившие шаги.

Предложив успокоиться и избежать скоропалительных выводов, Германтов вернул беседу в героику относительно размеренных ритмов петербургского классицизма, показал великим кое-что из Кваренги и Камерона.

Палладио (важно). Да, они знакомы с тем, что я сделал, но…

Германтов. Что – но?

Вывел на экран фасады Ассигнационного банка, затем, – Павловский дворец, колоннаду Аполлона: разве обожатели и подражатели ваши так уж нехороши?

Палладио. Неплохи.

Германтов. Но?

Палладио. Но они какие-то очерствевшие, даже омертвевшие… – мои церкви, дворцы, виллы, – гордость вспыхнула в глазах, – до сих пор живы, я даже надеюсь, что – вообще бессмертны, а здесь – протянул тяжёлую руку к экрану, – ордер грамотно нарисован, пропорции выдержаны, но этим слепкам с античных форм не хватает живой упругости, вся пластика – суха.

Германтов. Ну так как, и до показа всяких экстравагантных вывертов начинаете испытывать унижение? Ну что ж, спустимся ещё по условному пандусу ниже…

Палладио (с надеждой). Разве модерн не был рождён упадком?

Германтов. Из правила всегда найдётся исключенье…

Палладио (флегматично, но при этом с мрачным высокомерием). Меня, по-вашему, унизило само течение времени, не победило, но – унизило, пусть так… но почему же – именно меня?

Германтов. Вы были выше всех и всех крупнее, после предтеч античных вы стали первым зодчим.

Палладио. Допустим, клюнул я на удочку лести, однако что ж с того, что выше и крупнее?

Германтов. Величие и вознесение на вершину, – как, проглотили лесть? – чреваты унижением, смиритесь.

Палладио. Да, зодчего, когда он завершил своё земное дело и божеского покровительства лишился, легко унизить, но были же после меня подъёмы, вы только что их показали нам, и я себя опять почувствовал взлетевшим.

Германтов (грустно). Подъёмы эти, даже пики, случались только на наклонной плоскости, на спуске.

Палладио. С чего же началось снижение?

Германтов. Вернулись на круги? Снижение началось, как водится, с вершины, когда победно вы на вершину зодчества взошли, а кисть чаровника-Паоло вдруг отменила стены с потолками.

Обсуждение восходяще-нисходящей параболы мировой архитектуры, добавляя уныния Палладио, обещало затянуться, однако Веронезе, изрядно заскучавший, явно ждал нового визуального допинга.

И Германтов, вернувшийся всё-таки на спираль прогресса, вздумал оставить Палладио в безутешном его покое, а гиганта радостной ренессансной живописи ублажить туманной красочностью импрессионистов, – живописью, так сказать, в чистом виде. Испытав счастливый шок, Веронезе завертелся в угрожающе заскрипевшем креслице, потрясённо завертел головой, словно желая немедленно поделиться счастьем своим со всей Пьяццей, но Германтов-то и не думал униматься: на экране вспыхивали Матисс, Шагал, Дали, Пикассо… – глаза Веронезе сияли, – как нравилась ему эта до невероятностей преображающая косный мир живопись! А уж взорвался на экране Кандинский, закружил цветистые вихри…

Веронезе (неожиданно оскалив ровные белые зубы). В ваши времена художникам, как вижу я, безбожным художникам, всё позволено, и инквизиция нисколько им не угрожает?

Германтов (недоуменно на него глянув, вспомнив про новостную ленту ru). У нас роль инквизиции исполняют казаки и православные активисты-хоругвеносцы, они могут оконное стекло в музее неугодного им писателя разбить, могут подбросить к третируемому ими театру свиную голову.

Веронезе (замахав рукой). Не объясняйте, ради бога не объясняйте, чего они добиваются, подбрасывая свиную голову… Он подозвал карлика с попугаем, отечески положил карлику руку на плечо: меня из-за этого коротышки с безобидным попугаем вызывали в священный трибунал инквизиции, хорошо ещё, – смеясь, прикрывая от удовольствия глаза, – что не отправили на костёр.

Германтов. Знаю.

Веронезе (чуть раздражённо). Всё-то вы знаете… а я, награждённый золотой цепью, главной художественной наградой Венеции, вынужден был юлить, отвечая на глупые вопросы инквизиторов, лишённых и мизерного воображения.

Германтов. Сочувствую; я знаю также, что вы, хоть и отягощённый золотой цепью, всё-таки ловко выкрутились, втолковывая им, зловредным тупицам, что живописцы пользуются теми же вольностями, которыми пользуются поэты и сумасшедшие.

Веронезе. Отягощённый золотой цепью? Остроумное замечаньице, вам не откажешь… (Смеясь). Председатель трибунала мне, – а для чего изобразили вы на этой картине с Господом нашим, Иисусом Христом, восседающим в центре пиршественного стола, того, кто одет как шут, с попугаем на кулаке? А я ему: шут там в виде украшения, как принято это делать. И ещё я ему, – заметьте, я поместил шута на картине далеко от того места, где находится Господь наш.

Германтов. Знаю.

Веронезе (затрясся от смеха). Знаю, что знаете.

Ещё бы не знать – в файле «База» был весь протокол исторического допроса, но сейчас Германтов снова выделил слово «украшение» и снова, как и днём, когда сидел на ступенях церкви Реденторе, подумал, что для понимания творческих мотивировок Веронезе это могло бы быть ключевое слово.

Сколько же прошло времени?

Мавры ударили в колокол один раз.

Полчаса… – какого?

Палладио, потерянный и униженный ходом прогресса, всё ещё сидел неподвижно, обхватив руками скорбную голову; безвозрастный каменный монумент, снятый с пьедестала, посаженный против воли его за столик кафе.

А Веронезе, напротив, мало что восстановивший в памяти свою запротоколированную для истории победу над инквизицией, так ещё и переполненный сиюминутным счастьем, возбуждённый нежданной встречей со столь противоречивыми обличьями красоты, благодарно посмотрел на Германтова, позволившего ему заглянуть в будущее искусства; Веронезе лишь машинально промокнул бумажной салфеткой вспотевший лоб, а Германтов, опять-таки машинально, отпил кофе.

Антиподы, вот и ведут себя по-разному; ну да, несгибаемо-принципиальный Палладио, как ни крути, исторически проиграл, а визуалист-Веронезе, счастливый творец иллюзий, – выиграл.

Но куда же сейчас повело Веронезе счастливое возбуждение? Воспользовавшись тем, что ноутбук был повёрнут к нему экраном, он как заправский компьютерщик заиграл на клавиатуре, да ещё зло зашептал: вы, развернув перед нашими взорами впечатляющую панораму свершений, как вдохновляющих, так и ужасных, преподали нам чувствительный урок, но отвлечь от главного меня с Андреа не смогли, куда там, – припомните-ка: вас предупреждали, что надо бы вам умерить пыл…

О чём он?

Не о намерениях ли моих?

Заныло сердце.

Но я не отрекусь от намерений своих, – вскипал Германтов, – не отрекусь, он же, – тоже не без злости глянул на Веронезе, – не отрёкся на трибунале от шута с попугаем на кулаке… Германтову захотелось, чтобы поскорее настало утро, чтобы пискнул Saab, и они бы, он и Вера за рулём, понеслись, – ему остро захотелось сейчас же увидеть Веру, почувствовать её тепло и услышать её голос, встретиться, глаза в глаза, с горячим золотым взглядом.

– Ну так как, самоуверенный друг мой, искусствовед получает лицензию на убийство художника? – поверх обращённого к нему экрана Веронезе зло посмотрел на Германтова, пальцы его продолжали свой игровой забег по клавишам, – и вы, с лицензией на руках, выписанной вам дьявольской милостью, уже выбрали себе жертву…

Откуда он узнал про лицензию на убийство? – изумился Германтов, – это же давняя полушутливая идея Шанского.

Они что, пообщались – там?

А недавно приснившийся Шанский уже предостерегал, и был он почему-то в клетчатых брючках?

Запахло серой.

Инфернальный шантаж?

Словно в замедленной съёмке… – колесом ходил акробат.

Девочка всё ещё балансировала на шаре…

Так, что ж со мною происходит, – судебные слушания начались и… – я себя сужу или они меня судят?

– Нет, – поправил себя Веронезе, совсем уж злобно сверкнув глазами, – на сей раз вам одной жертвы мало, вам понадобились две жертвы.

Палладио по-прежнему сидел безучастно, прикрыв глаза, обхватив сильными руками тяжёлую голову.

Антиподы? – но как же сплотились против него…

Что, что могло их сплотить?

Германтов подумал, – они меня предупреждали уже в духе криминальных разборок, когда избивали, повалив на булыжники, однако же теперь они в моей власти, поскольку я по своему усмотрению волен интерпретировать их художества, – а вслух сказал весомо, но примирительно: я вас не убиваю взглядами и соображениями своими, ибо нельзя убить умерших, я, напротив, воскресил вас, о чём свидетельствует хотя бы эта беседа, что же до прекрасных художеств ваших, цельных и искренних, то я их – ничуть не уничтожаю, а лишь интерпретирую, то есть преображаю их энергией новых мыслей.

Веронезе (с гневной усмешкой, ничего хорошего не сулившей). Благодарим покорно за воскресение, приятно вновь очутиться здесь, но… неужели и бессмертные творения наши нуждаются в преображениях?

Палладио безучастно молчал.

Германтов, затравленно прижал ладони к глазам, и без того закрытым; холодея, ощущая опять, как разверзается в душе его обледенелая пустота, подумал, что воскресил их, вернул в мир страстей и творческого соперничества, а они-то ожили исключительно для того, чтобы его убить?

О чём ещё, кроме высшей меры, он мог думать в ожидании приговора…

– Счастье моё я нашёл в нашей… – у аккуратно одетого молодого человека с холёной бородкой был приятный мягкий баритон, а пел он чуть шепелявя, словно имитируя голосом шипение старой пластинки, и Веронезе радостно обернулся, с блаженством на лице дослушал певца.

Нашёл в нашей дружбе или – в нашей встрече, как правильно? – машинально спросил себя Германтов.

– Опять совок! – скривила губы растрёпанная женщина.

Веронезе. Теперь в двух словах об интерпретациях (сверкнув глазами). Откажемся-ка, любезный, от спекуляций! Вот, в одной из прелюбопытных интерпретаций своих, – (запрыгал пальцами, глядя в экран, по клавишам), – вы рассуждаете о скрытом взрыве, о взрывной волне смыслов, а также – об экстазе художественности как об экстазе тёмных непостижимостей, бурляще гнездящемся в тайных глубинах произведения, дабы уравновесить экстатические проявления света, которыми благостно лучатся вынесенные на поверхности произведения видимости… мудрёно, – откуда ведомо вам что-то о бурлящих тайных глубинах? – но, поднатужившись, понять можно.

Германтов (подавленно). Что мудрёного? Это всего-то допущение, это некая темноватая аллегория. И, между прочим, рискну вам напомнить, Паоло, что глубина – на то и глубина, чтобы оставаться невидимой.

Веронезе (сорвавшимся голосом). Глубина?! Давайте-ка без вихляний, – как же вы проникаете в глубину, что вы там, в глубине этой, намерены отыскать?

Палладио (очнувшись). Да, – что?

Германтов молчал, – так вот ради чего они выжидали, пускаясь в отвлечённые воспоминания и пустоватые разговоры, вот ради чего… а я-то, попал впросак: действительно, воскресил их, развесил уши, когда разболтались они, потом разболтался сам, а они-то были себе на уме и теперь своим дознанием добивают меня.

Веронезе. Итак, что же вы там, пытливый друг наш, отыскиваете, в глубине? (Посмотрев, как в шпаргалку, в экран ноутбука). О, вы с помощью этой загадочной штучки (щёлкнув пальцем по ободку экрана), открываете мне глаза. Итак, признайтесь, – вы, заряженый и движимый манией своей, отправляетесь в виллу Барбаро, чтобы отыскать «ядро темноты»?

Палладио, тяжело наваливаясь грудью на хрупкий пластмассовый столик, головой подался вперёд.

Германтов, припёртый к стенке, молчал.

Из очей Веронезе выметнулись языки пламени: итак, что за тайна хранится в этом затемнённом ядре? Разгорячённый, снова промокнул бумажной салфеткой лоб; и ему нелегко давался этот разговор.

– Так что же содержит ядро?

Германтов (упавшим голосом, с поражающей самого покорностью). Саму тайну художественности.

Веронезе (торжествуя). Я так и знал!

У Палладио, только что потухшего, тоже загорелись глаза.

Германтов молчал, его лихорадило, и всё было нереальным таким вокруг.

Веронезе (тихим голосом). Вы, отважный мой профессор, намерены изъять тайну, опустошив ядро темноты?

Германтов (опустив глаза). Тайну эту невозможно, как понимаю я, изъять, я лишь хочу к ней максимально приблизиться.

Веронезе (грозно, но с вкрадчиво-иезуитской какой-то интонацией, не иначе как подражая отцам-инквизиторам, изрядно ему попортившим на допросе кровь). А что это такое, по-вашему, – тайна художественности?

Германтов (растерянно). Э-э-э, допустим – сгусток смыслов и эмоций произведения, излучатель волнения, берущий нас за живое.

Гамлет. Мне не давала спать какая-то борьба внутри…

Веронезе (издевательски кивнув в сторону сценического помоста, портал которого обрамляли складки занавеса). Слова, слова, слова, – вам, профессор, и на склоне лет не надоело играть словами?

Германтов. Мне это интересно.

Веронезе (с гримасой). Странная ориентация ума, исполненного любопытства, – тщетно стремитесь проникнуть в ядро темноты и овладеть художественной тайной при том, что не способны даже понять как устроена внутри эта, смею предположить, несложная вещица, – опять постучал по крышке ноутбука пальцем.

Отрешённый Палладио повёл могучими плечами, – замучила ломота в плечевых суставах?

Германтов (робко). Паоло, а для вас что такое тайна?

Веронезе. Когда пишу, я ею владею безраздельно, когда ж подумаю о тайне, то тотчас она прячется от меня.

Палладио повел плечами.

Веронезе. И не упорствуйте, смиритесь лучше с неизбежным, и, простите за фамильярность, наивно-неуёмный профессор мой, вот добрый вам совет, – не надейтесь разгадать эту тайну тайн…

Германтов. Разгадать? Да я же лишь приблизиться хочу к разгадке.

Веронезе (надменно). Не приблизитесь…

Германтов. Но я же увижу по крайней мере виллу Барбаро, завтра утром уже увижу! (Неприязненно глянув на складки чёрных плащей и лежавшие на столе белые маски с клювами, подумав) «Увижу вопреки всем зловещим посулам затянувшегося карнавала».

Увижу, увижу, увижу, завтра непременно увижу и тогда… – в висках, свёртываясь-развёртываясь, пульсировала idea fix.

Веронезе и Палладио (в один голос, непререкаемо). Не увидите!

Германтов (машинально). Почему?

Веронезе и Палладио (воинственно, но с величаво-спокойным достоинством). Мы не позволим…

Германтов. Почему это не позволите?

Веронезе (с саркастической усмешкой). А то вам, искушённейшему из профессоров, лишь прикидывающемуся простаком, невдомёк, что художники стоят на страже тайн своих, даже после смерти сторожат их, оберегают от посягательств? Старики – а я старше вас на пятьсот лет (панибратски подмигнув), обычно дают молодым дурные советы, однако же сейчас не тот случай. И не пытайтесь сыграть на противоречиях между мной и Андреа, да, было время, Андреа дулся на меня, когда я расписал виллу, сплошняком расписал, да так, что не различить было, где стены, где потолки, но время – лечит, не так ли? Разве выглядит теперь, когда столькими безбожными вольностями сломаны все каноны, роспись моя кощунством? Тихие распри и недомолвки меж нами – позади, а тайна, отныне и навсегда, у нас уже, – одна на двоих, мы едины в защите её, костьми ляжем (вновь подмигнув), а защитим, не так ли, Андреа? (Раздражённо заворочавшись в креслице). Профессор, я хотел вам помочь, однако тому, кто живёт столь безрассудным стремлением к недостижимому, помочь трудно – у вас нет шансов. Неужели вы на самом деле не понимаете, что всякий завлекательный сюжетец вкупе с виньетками и мишурой внешнего жизнеподобия, – с разными там листочками-веточками, блеском шелков, парчи – или, напротив, всякие силящиеся искупить скуку бессюжетности зримые искажения натуральных форм, деформации, как вы выражаетесь, – на свои лады лишь маскируют сакральное ядро? Ах, понимаете, что ухищрения живописи или украшательские лики архитектуры существуют перво-наперво для отвода глаз? Отлично, если понимаете, тогда осталось вам понять и принять главное: никому – и даже вам, размечтавшемуся, оснастившемуся тонкими методиками проникновения, – в это ядро, на последнем рубеже уже не нами, а самим Богом охраняемое-оберегаемое, не дано проникнуть.

Они приравнивают разгадку художественной тайны к убийству художника как такового? И разве они – неправы? И разве сам ты, ЮМ, об этом же не раздумывал много раз? Что останется от Палладио, если у сотворённого им отнять тайну, – омертвевшие пространства, омертвевшие стены и потолки? А от живописца, от Веронезе…

Веронезе (промокая бумажной салфеткой вспотевший лоб, в который раз злобно глянул на Германтова). После столетий покоя я от нервного разговора с вами смертельно устал.

Если покуситься на тайну – они отомстят, непременно отомстят, и сам Бог, живой и невредимый, им отомстить поможет?

Нет, нет, нет! – перебив простенькую мысль, беззвучно заорал внутренний голос.

Нет, – долой подыгрыши, долой покорность, да и речь идёт не о слепой вере в разгадку бездонной тайны, а лишь о причащении к богатствам её индивидуальным взглядом, – в нём уже спонтанно вскипало сопротивление: как это нет шансов?

Германтов, не желавший верить как тому, что услышал от небожителей, так и тому, до чего сам додумывался, сумел всё же выдавить из себя несколько нелепых слов.

– С какой стати у ядра каждого произведения, где сокрыта тайна его, выстраивается столь эшелонированная, с Богом на последнем рубеже, оборона?

Веронезе глянул свысока, мол, ну и профессор.

– Забыли, что тайна и самого скромного, казалось бы, непритязательного художества – сродни великой тайне Творения?

И уже – ставший знакомым жест – Веронезе приложил палец к губам, он прислушивался к декламации:

 
Как часто нас спасала слепота,
Где дальновидность только подводила.
Есть, стало быть, на свете божество,
Устраивающее наши судьбы
По-своему.
 

По-своему, по-своему – отозвалась эхом призрачная Пьяцца.

Германтов чувствовал, что находится во власти гипноза, чувствовал также, что загипнотизированы – и пространство, и время…

Но…

Но я не забыл, не забыл, да как же я, – сверкнула, разорвав гипноз, молния, – мог всё это позабыть, если сам это написал? Он понял, что хитрец-Веронезе, заглядывая в экран, читал по писаному, и, если убрать риторические завитушки, поучал его, Германтова, его же словами… он сам на свою голову зарядил их энергией своих идей, мыслей? В отчаянии Германтов понял, что их надо тотчас же отлучить от экрана и, ухватившись за крышку, он – к чёрту и потуги на куртуазность! – дёрнул ноутбук изо всех сил и резко повернул экраном к себе: он не отдаст им свой столько всего знающий ноутбук, не отдаст…

И вот когда, вот когда по-настоящему, действительно, – по-настоящему, сбросили они маски! – им позарез нужен был его памятливый ноутбук.

Глаза Веронезе наливались бешенством, рот перекашивался, а кисти рук Палладио уже сжимались в пудовые кулаки.

Но одновременно с ожиданием боксового удара Германтов, самому себе удивляясь, отважно бросил, – всё, баста! – и добавил для пущего понимания, – финита ля… – и эффектно защёлкнул крышку-экран ноутбука, и даже деловито затолкал свою чудодейную информативную приставку в накладной карман сумки.

Тут-то Веронезе и Палладио вместо того, чтобы затеять по своему обыкновению драку, с волшебной синхронностью скинули свои плащи, которые, трепеща и полощась в розовом свечении Пьяццы, полетели над ней к фасаду Сан-Марко и далее, далее, как чёрные облака.

Съёжившись, но вцепившись обеими руками в сумку с ноутбуком, Германтов всё ещё ждал расправы. – Ты делаешь, что должно, и… – и будь что будет, будь что будет, будь что будет, – шептал зациклившийся внутренний голос, заглушаемый, впрочем, форсированной декламацией Горацио:

 
Разбилось сердце редкостное. – Спи,
В полёте хором ангелов качаем.
 

Между тем они всё ещё сидели напротив.

Напротив и – нереально-близко.

Сидели в спокойных позах, не выказывая агрессии.

Чему же верить?

На Веронезе был нарядный расшитый золотом камзол из винно-красного бархата, а на Палладио, – балахонистая тёмная блуза с отложным широким белым воротником, заляпанным кровью.

Он их видел уже такими.

И почему-то не поменял Палладио свой окровавленный воротник…

Напоминание – как угроза?

Германтов, однако, открыл глаза.

На столике – минеральная вода, чашка кофе, тарелочка с жареным миндалём, скомканная бумажная салфетка.

У ножек столика, на плитах, – две белые маски с клювами.

Правда, там и сям, на плитах, валялись точь-в‑точь такие же маски, иные из них были растоптаны; наутро, – машинально подумал, – выметут последние ошмётки карнавала, пора…

Пожевал миндаль, показавшийся безвкусным, запил остывшим кофе.

 
При переносе тела
Пусть музыка звучит по всем статьям
Церемоньяла.
 

Финальные слова Фортинбраса потонули в аплодисментах.

Обернулся: под звуки похоронного марша уносят трупы со сцены, после чего раздаётся сымитированный ударом по барабану пушечный залп.

Пора?

Публика начинала расходиться… – и всё вокруг будто б охладевало, казалось, убавили накал фонари: меланхолия заливала только что весёлую и возбуждённую площадь.

К кампаниле потянулась стайка венецианок в шалях и цветных шелках.

Гулливер спрыгнул с ходулей и тут же, на людях, превратился в человечка ниже среднего роста.

Оркестранты с чувством облегчения погружали в футляры скрипки.

А где телевизионщики? Окутался тьмой Florian, и оборвалась беседа на вечные темы двух поэтов под аркой.

И киносъёмка детективного сериала свёртывалась – всё отсняли, оставался монтаж? Погас софит.

Германтов сделал знак официанту.

Кит Марусин вытаскивал из заднего кармана штанов бумажник, а бритоголовый с растрёпанной спутницей уже расплатились и уходили.

– Да! – громко, как если бы хотела, чтобы услышала её вся затихавшая площадь, словно расстававшаяся в эти минуты со статусом вечной праздничности, сказала растрёпанная женщина, поднеся к уху мобильник. – Да, мы в Венеции, днём такое адское пекло было, что сразу все красоты осточертели, устали страшно, сейчас без задних ног поплетёмся в гостиницу спать.

Завершался последний акт в комедии ошибок?

Последний – решающий и определяющий?

Последний акт, когда все совпадения какие-то негативные, все с отрицаниями – не встретил, не заметил?

Повернувшись слегка к официанту, Германтов – в точном соответствии с судьбоносно, по секундам, расписанной заключительной мизансценою тел и лиц перед закрытием кафе Quadri – не смог бы заметить, что, тоже повернувшись, да так, что её можно было бы увидеть в профиль, подзывала своего официанта Ванда, а чуть в стороне получал уже сдачу Головчинер, заслонённый в момент поворота германтовской головы какими-то встававшими из-за своего столика массивными фигурами. Да ещё – по совпадению – Бызовой и Загорской, сидевшим за разными столиками, спешно подносились счета. Впрочем, их-то, Бызову и Загорскую, как раз и заслоняли двое горбоносых смуглых мужчин – боснийцев, албанцев или кавказцев? – которых Германтов мельком уже видел раньше, в зеркале бара, а теперь по занятости своими неспокойными мыслями не обратил внимания на то, что они-то с него как раз и не сводили глаз.

Напрягшись, двое горбоносых мужчин явно готовились стартовать: вот сейчас он встанет, и они…

Качнулась многоарочная декорация старых Прокураций.

Германтов встал, доведённым до автоматизма жестом повесил на плечо сумку – что вызвало у одного из горбоносых удовлетворённый кивок – и, ощутив привычно приятную тяжесть сумки, медленно направился к аркаде Наполеоновского крыла Прокураций. Возможно, уже потому хотя бы, что он поменял положение тела – сидел и вот, встал, – поменялось и настроение его, маятник, непрестанно качавшийся в последние дни между надеждами и угрозами, зависнув на миг в мёртвой точке, качнулся уже в желанную для Германтова сторону. Не исключено даже, что множественность разноразмерных маятников, в разных амплитудах качавшихся в эфемерно тонких срезах души, срезонировала с сердцем, сойдясь с ним, истомлённым своими сомнениями, в неком успокаивающе согласном ритме. И он уже ненапрасным считал всё, что случилось с ним, и больше не боялся мрачных пророчеств великих призраков, а престранная до нереальности беседа с ними сразу же стала восприниматься им не только в качестве отвлечённо-забавного эпизода, естественно вписавшегося в театрализованную атмосферу вечерней Пьяццы, но и как вполне вдохновляющая; он ведь так был близок к цели своей, у него и озорная мысль мелькнула, мол, если их, великих, вмешавшись в сюжет мистерии, ко времени подослала на Пьяццу и усадила за его столик Вера, то – независимо от её мотивов – большое ей спасибо за неординарных собеседников, спасибо за подаренную возможность напоследок размять замысел, потренировать и прочистить ум!

Он даже мысленно бросил им, великим призракам, чтобы оставить за собой последнее победное слово: врёте! Врёте, что не позволите…

Но сейчас – в гостиницу, надо выспаться. А завтра утром, на свежую голову…

Войдёт и – увидит!

Только что выпил остывший кофе, но опять, как после выпитого коньяка, ощутил приятное внутреннее тепло и лёгкое головокружение. И розовый свет вновь набирал яркость, будто бы фонарям накала добавили, и свет стекал по рельефному фасаду, по накладным колоннам его, тягам и декоративным подоконным балюстрадкам. Германтов, взяв чуть левее, привычно приближался к левому углу трапециевидной площади, к сквозной арке, и хотя многократно в разные годы он проходил бездумно под этой аркой, направляясь к своей гостинице, ему эта натуральная и с давних пор знакомая арка тут ещё показалась вдвойне знакомой за счёт некой неожиданной неопределённости, которую она обрела сейчас. Не иначе как он видел её, эту словно занимавшуюся пламенем арку, прежде, но… видел где-то в другом месте, словно повешенный на стену торопливый эскиз-нашлёпок. Видел словно написанную, вернее, намалёванную на плоскости и с какими-то искажениями, видел её, словно вибрировавшую в густо фактурных огненно-розовых наслоениях мазков, отчего у чёрного арочного провала будто бы дрожал опалённый контур.

Что там, внутри контура? Лёгкие женские силуэты скользнули в пепельной тьме, у голых и скучных стен, как если бы он, актёр, отыграл спектакль, а поклонницы с цветами поджидали его в переулке у служебного выхода.

Силуэты исчезли…

И что особенного? Он привычно приближался к арке, при этом чёрный арочный проём словно манил его, притягивал, он чувствовал, что что-то манящее наполняло чёрную пустоту.

Хотя знал он, что там, в глубине арки, непременно потянет вонью из общественного сортира с хромированными турникетами и он свернёт…

Но что же сейчас так поманило его, что?

Он вдруг, сделав шаг к арке, услышал, как где-то там, в тёмной глубине её, простучали трамвайные колёса на мосту через Карповку, закричали вороны, и увидел под ногами своими не неровные мраморные плиты, а ледоход – желтоватые плоские льдины, сталкивались, раскалывались, крошились, и всё-всё, зримое и звучащее в сгущавшейся тьме, хотя он ещё и не шагнул в неё, в эту манящую тьму, воспринималось им гораздо полнее и отчётливее, чем хоть что-либо из того, что он видел и слышал на свету прежде. И как-то всё быстрее, всё интенсивнее считывал он озвученное видение, как если бы спешил здесь, сейчас, за этот исчезающе краткий, чудом отпущенный ему миг, прочесть толстую книгу с дорогими ему подробностями. В лицо бил поток пустяков, из которых и слепилась жизнь его, но тут же в лицо ему, словно приблизился конец недочитанной книги, ещё и ударила безвоздушно-плотная темень. Он шагнул под арку, коснувшись лишь краем глаза розового отсвета на боковой грани арочного пилона и эмалированной таблички на нём с чёрными буквами «WC» и изогнутой стрелкой, и тут же, окунаясь во тьму, услышал торопливые, догонявшие шаги сзади. И тогда, когда чьё-то дыхание ощутимо тронуло его затылок, с плеча кто-то сдёрнул сумку, и он, слегка развернувшись от этого резко дёрнувшего усилия, как если бы всего-то удивился ему, усилию этому, увидел прощальным промельком угол Пьяццы с опустевшим кафе и в мёртвой тишине услышал топот убегавших ног. Не успев понять, что же стряслось с ним сейчас, он вернул опять голову в прежнее положение, опять окунулся в темень, но увидел впереди, в жидковатом, ко времени включённом электрическом свете случайного окна, две удалявшиеся в перспективу узкой улочки фигуры, как бы отбившиеся от карнавальной толпы: одну, с лёгкой и чуть подпрыгивающей походкой, стройную, с прямой спиной, обтянутой винно-красным бархатом, и другую фигуру, приземистую, пожалуй, тяжеловесную, в просторном тёмном балахоне с отложным, заляпанным кровью белым воротником…

Отступиться?

Нет! В глубине души зазвучали мажорно трубы сопротивления. Нет, нет, он предупреждён и знает всё про табу, но пойдёт наперекор, он у цели, ему осталось сломать последний барьер словесных запретов и…

И возможным сделать невозможное, достижимым – недостижимое, и… И не приблизиться он хочет, а – проникнуть.

Германтов задохнулся – с винно-красного бархатного плеча Веронезе свисала на ремне сумка с ноутбуком, – как, как? Так они, именно они, не ограничившись уговорами-запугиваниями и опередив его, правдами-неправдами достигли цели своей? Их пособники-воры сделали своё дело и…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю