412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Германтов и унижение Палладио » Текст книги (страница 83)
Германтов и унижение Палладио
  • Текст добавлен: 10 мая 2026, 20:30

Текст книги "Германтов и унижение Палладио"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 83 (всего у книги 97 страниц)

– Вам так нравится Собор – не только во сне?

– Как – так? Разве что – как символ многовековой усталости готики, которую и столетия спустя после её молодой смерти понуждали притворяться живой.

– Кто и что понуждали?

– Самодурство сильных мира сего, возвраты моды… Италии вообще-то не повезло с готикой, в Италии готика – всего лишь ажурный довесок к Античности и Ренессансу.

– Войдём?

– Непременно, это часть ритуала.

Прохаживались по центральному нефу, меж грузных стволов-пилонов; Германтову почему-то вспомнилась её брошка-лотос…

– Собор-долгострой многого натерпелся. В девятнадцатом веке, например, Наполеон Бонапарт повелел сгустить на фасаде готические детали, а в интерьере, напротив, ещё в шестнадцатом веке готические детали убавляли, чтобы придать внутреннему убранству ренессансный вид.

Вера, как когда-то, с ласковой требовательностью взяла его под руку; дёрнуло электричество.

– ЮМ, мне опять так хочется слушать вас.

– Я постараюсь.

Пропустила лёгкий укол?

– «Джорджоне и Хичкок» – поразительная книга. Джорджоне вашей волей перенесён почти в современность и на удивление естественно в нашем веке обосновался. Я вспоминаю, что ещё лет двадцать назад, в аспирантском прошлом моём, вас волновала природа тревоги в его холстах, и – вам понадобилось двадцатилетие, чтобы увязать пастораль с мистическим триллером? Что помогло вам? Одиночество, которое вы так трепетно берегли?

Укол?

– Сила созерцания, – уклоняясь от развёрнутых признаний, улыбался Германтов.

– Сила?

– И – проницательность: созерцание ведь предполагает внутреннюю активность; сперва у холста обнаруживается второе дно, затем – третье, затем – четвёртое, а уж затем, после загибания всех пальцев, изумлённый взгляд окунается в мистическую бездонность и начинается – сквозь красочные слои – возгонка: мистика пропитывает изображение.

– Это – универсальный принцип?

– Нет! Джорджоне – абсолютно отдельный художник.

– Как просто и понятно вы объясняете…

Укол?

Ритуал предполагал подъём на крышу Собора, но к лифту тянулась очередь, и Германтов суеверно забеспокоился, заныло какое-то противное предчувствие: что будет? Он ощутил приближение какой-то беды, отвести которую от себя он уже не сможет, – после исполненного по всем пунктам, с променадом по крыше, соборного ритуала ему обычно сопутствовала удача, а что будет теперь?

– Теперь – в Галерею?

За стеклами – столики, за столиками – преимущественно анемичные, как манекены, безвозрастные бледносоломенные и платиноволосые девушки.

– Итальянки перекрасились?

– Не без помощи австрийских генов… А вот тут, – они остановились на перекрёстке нефов-пассажей Галереи, под центральным стеклянным куполом; на полу, под ногами – белый крест Савойской династии, гербы городов; обычно Германтов, нацепив маску зеваки, бездумно бродил по Галерее один, ту витрину, эту ласкал рассеянным взглядом, а на сей раз… Нет, мысленно ущипнул себя, не галлюцинация! Она была рядом с ним, она была великолепна, глаза горячо блестели. – А вот тут, – сказала Вера, запрокинув голову, посмотрев вверх и сразу – вниз, на пол, – упал с лесов и разбился насмерть накануне торжественного публичного открытия Галереи и своего триумфа автор этого купола, архитектор… – на сей раз вопросительно-беспомощно, как когда-то, в бытность свою его аспиранткой, подняла глаза на гуру-профессора.

Экзамен?

– По-моему, несчастного триумфатора звали Джузеппе Менгони.

Слегка сжала его локоть, пробежал электрический разряд…

– Особенно трагично, погибнуть в канун своего триумфа, правда? – опять сжала локоть, посильнее, как если бы этим сжатием добавляла словам своим какой-то дополнительный, но одной ей известный смысл.

По Галерее слонялись вновь прибывшие, мелькали лица, знакомые уже Германтову по салону самолёта и аэропортовской толчее. Тут и там звучала русская речь, за стеклом Германтов увидел красавицу-попутчицу с эффектной, до бровей, каштановой чёлкой. Что у неё на столике? Так, сложный бутерброд с лососиной, ветчиной и пармезаном. «Зачем мне заглядывать в чужую тарелку, – поразился Германтов, – зачем? Прими всё как есть, прими всё как есть, – ничего не объясняя, повторял наставление своё внутренний голос, а Германтов уже вновь не мог разобраться в себе, в противоречивости своих чувств и мыслей. – Я не забыл её, ничего не забыл, хотя минуло двадцать лет, а когда её увидел – испытал страх и радость?» С внезапным появлением Веры он лишился краткого анонимного счастья, которым упивался в Мальпенсе, да пожалуй ещё и раньше, едва очутившись в воздухе; его опять одолевали неясные тревоги, а ведь всего несколько часов назад он безмятежно смотрел в иллюминатор на политые солнцем Альпы.

Вернулись на Соборную площадь.

– Мелкотравчатые снобы со всего света, очутившись в Милане, непременно заваливаются в Zucco, чтобы попить кофе с кампари, а чем мы хуже…

Кремовые скатерти на столах, деревянные складные стульчики, бутылочное сияние, и золотом про чёрному: Zucco; скромная роскошь?

– ЮМ, вы редкостный мастер оксюморонов, – улыбалась Вера, машинально раскладывая на коленях накрахмаленную салфетку, а Германтову вспоминался Шанский. Осмотрелся: тоже австрийские гены? Холодноватые молодые женщины, тщательно прибранные, причёсанные, – выверенные движения, тихие голоса, еле слышные мелодичные звоночки мобильников.

– Знаете? Точно таким же мраморным сувенирчиком, уменьшенной большой игрушкой, которую теперь продают в Милане на всех углах, – Вера повернула голову к сувенирной скульптурке Собора, белевшей на полке за барной стойкой, – разбили в кровь физиономию Берлускони.

– Знаю, видел расправу над харизматичным премьер-министром по телевизору. За что ему, в его же вотчине, в Милане, выбили зубы, поломали нос?

– Чересчур жирный кот.

– Здешние духовные пролетарии даже знаковую достопримечательность архитектуры готовы использовать как подручный булыжник?

Им принесли капучино в высоких чашках и по ломтику песочного пирога; Вера зачерпнула ложечкой с длинной тоненькой ручкой пену с раскрошенным шоколадом, сказала: вкусно.

Ввалилась шумная русская компания, а-а-а, складчатый затылок, привет…

– Этот, – кивнул на складчатый затылок Германтов, – в отличие от Берлускони, не кот, а Кит.

– Почему не Слон? – спросила Вера.

– Я знаю, что Кит, я с ним в самолёте летел.

– Логично!

– А почему подумали вы, что это должен быть Слон?

– В детстве меня замучил вопрос: кто сильнее – кит или слон?

– Логично!

Официант уже спешно подносил ржущей компании земляков солидную – тёмный куб с горлышком – бутылку кампари, антипасту и продолговатое блюдо с устрицами в толчёном льду, украшенное ломтиками лимона и водорослями.

– Русские – выгодные клиенты Zucco, – сказала со знанием дела Вера, – им можно скормить вчерашние и даже позавчерашние устрицы.

– Не будем дожидаться заворота кишок у этих обжор. Всё? – они встали.

Солнце доедало летучие клочки тумана.

Оглянулись прощально на собор, пики с фигурками святых блаженно тянулись к солнцу.

И, надев дымчатые очки, вернувшись в свой таинственный образ, Вера сказала вполне обыденно:

– Погода отличная, в Ломбардии сухой свежий воздух, ощущается близость гор, а в Венеции в последнее время стоит отвратительная липкая, как над болотом, жара, ночью льют дожди, и с утра пораньше – жара; а зимой и того хуже – промозглая сырость, холодные туманы, даже дома не согреться никак, хотя зажжён камин и можно залезть под плед. А снаружи – наводнения, жить приходится в резиновых сапогах, такая злость, бывает, берёт, что хочется, чтобы над куполами и колокольнями поскорее сомкнулись гнилые волны.

– Так мечтали о Венеции, а полюбить её не смогли?

– Вы сами говорили, что мечте не стоит встречаться с действительностью.

– Теперь, коли встреча всё-таки состоялась, посоветую нечто сугубо практическое. Когда бредёте по площадям и набережным в сапогах по щиколотку в воде, а привычных границ тверди земной и вод лагуны не видно, не стоит по инерции переходить вброд глубокий канал Сан-Марко.

– Я буду осторожна, ЮМ. Но… что ещё нравится вам в Милане, не в музеях – в самом этом странно безликом городе?

– Пожалуй, малоизвестный дворик с восемью разноликими бородачами-атлантами с базами пилястр вместо ног.

– Я так и подумала; вы там медитируете? Но учтите: малоизвестный этот дворик с меланхоличными атлантами издавна популярен у чернокнижников, по ночам маги и колдуны всех мастей, бывает, устраивают там, под взглядами каменных бородачей, свои радения…

– Вы как будто принимали в тех ночных радениях участие…

– Было дело, я ведь колдунья, – загадочно отвечала Вера и тут же смиренно спрашивала: – А кто, кто вылепил этих, таких разных бородачей?

Экзамен?

– По-моему, Леоне Леони.

– Ему, кажется, покровительствовали Аретино и Тициан?

– Было дело.

День и впрямь выдался отличным, солнечно-прозрачным, приятно было пройтись пешком рядом с волнующе красивой женщиной, и Германтов пожурил себя за напрасные страхи. Да и милая болтовня в кафе если и не умиротворила, то притупила мнительность, которая ему заменяла бдительность; колдунья так колдунья… Удивительно ли, что он уже не паниковал, воспринимал всё, как есть? Сегодня, в субботу, он ведь в соответствии с планами своими и должен был днём добираться из Милана в Венецию, и существенно ли то, что добираться сегодня в Венецию будет он не на поезде, как намечалось, а на вишнёвом Saab с колдуньей за рулём? Завтра, в воскресенье, как, собственно, и изначально планировалось – в программной памятке, которую прислала Надя, значилось: свободное время, – будет вдыхать он художественные флюиды венецианской атмосферы, будет «настраиваться» на встречу с виллой Барбаро, а в понедельник, пусть и в «тяжёлый» день… И как хорошо, что вновь послана ему судьбой Вера, в этом даже померещился ему судьбоносный знак! Вот она, формотворческая – почему нет? – неожиданность: разве сюжеты самых ярких из его прошлых книг не рождались благодаря неожиданным вторжениям в пространство ещё неясного замысла Кати, затем – Лиды? А теперь Вера волей судьбы призвана освежить его изношенную душу чем-то нежданно-животворным, преобразовать материю замысла чем-то, что нельзя рационально придумать, чем-то, чего до сих пор не хватало для завершения главной книги…

Но почему сказала она о своём участии в радениях колдунов?

Послушно пискнул Saab.

Из окна поезда, при прошлых его перемещениях из Милана в Венецию, всё выглядело куда пристойнее – холмы, перелески, скопления домиков, а на этой широченной скоростной автотрассе, укатавшей природу, даже количество полос, по которым неслись машины, не сосчитать.

И как же уютно было в этой пахнувшей кожей и духами кабине-капсуле, пронзавшей неуютные индустриальные пространства, как нежно-податливо обнимала за плечи телесно-упругая спинка сиденья, как приятно было затылку на подголовнике, однако Германтов никак почему-то не мог расслабиться.

Так, над убогими международными бетонными цехами с ленточным остеклением – Fiat, Pirelli, Alfa Romeo, так, ещё и Beretti… Какой-то тотальный индустриальный обман.

Где мы?

– И это Италия? – вслух недоумевал Германтов, вспоминая отвратительное, забитое фурами шоссе в Нью-Джерси, тянувшееся сквозь мрачную промзону без конца и без края, а теперь глядя на бесконечные бетонные заборы, мёртвые бетонные коробки длинных цехов и металлические ангары, которые безуспешно пытались оживить яркие железные лестнички и вентиляционные короба и никак не могли облагородить рекламы промышленных фирм над крышами. Сколько можно? Ни деревца, ни весеннего ландшафтного прогала, в котором виднелись бы далёкие горы.

– Хорошо ещё, что сегодня суббота, нет на дороге фур, мало грузовиков, да и уикендный поток машин схлынул в пятницу. А если сейчас свернуть влево, в сторону невидимых гор, – сказала Вера, – через пятнадцать минут покажется Гардо, гористо-озёрный рай. Если бы у нас было побольше времени, мы бы и в Комо остановились на пикник, и выбрали бы одну из извилистых живописных дорог, заезжали бы в чудные ломбардские городки, не спеша осмотрели бы Бергамо, Мантую, но тогда, – строго на него посмотрела, даже нахмурилась, – мы бы выбились из вашего графика, ЮМ, – слегка повернув кабинное зеркальце, причём так, что физиономия Германтова возникла в нём в самом невыгодном ракурсе, спросила, как плёткой хлестнула: – Вы верите в жизнь после смерти?

– Не верю… – его прошиб холодный пот, этот же вопрос когда-то ему так же, невзначай задавала Лида.

– Все религии – врут?

– Врут, зная, что пастве захочется быть обманутой.

– И что же бывает после смерти?

– Ничего не бывает.

– Чернота?

– Кромешная!

– Та ночная чернота, сплошная и непроницаемая, которую в «Трёх возрастах» написал Джорджоне как фон?

– Возможно, во всяком случае, так мне хочется думать…

Она внимательно прочла его книгу.

– И «Чёрный квадрат» – лишь геометрически правильная частица той мистической черноты?

– Это гадательно, но ведь не исключено… – очень внимательно прочла, очень внимательно.

Она следила за ним все эти годы?

Следила, следила и сама в этой многолетней слежке призналась, когда демонстративно надела дымчатые очки.

«А жаль, что не удастся заехать в Мантую, стоило бы освежить впечатления от…» – едва подумал Германтов, как…

– Жаль всё-таки, что проскочим мы мимо Мантуи, – сказала Вера, – иллюзорный купол с глазом, написанные Мантеньи на плоском потолке в мантуанской Камере дельи Спози, – разве не параллель иллюзиям Веронезе в вилле Барбаро?

Германтов кивнул и с какой-то противно засосавшей тоской подумал: она, похоже, и в самом деле, читать умеет чужие мысли.

Fiat, San Benedetto, La Felinese, Parma и дальше, над крышей автогриля, трёхэтажным мостом перекинутого через шоссе, – Beretti…

Близость Веры опьяняла; сдвинулась ткань-хаки свободного рукава, обнажив запястье… Чуть подведённые губы, тонко наложенный макияж; истома близости и полёта! Но какая-то незримая неодолимая дистанция удерживалась как бы сама собой между ними, и даже слову, казалось, не дано было пересекать отчуждающую границу… Слова, конечно, перелетали туда-сюда, но… Как тщательно подготовилась! Восстановила прежнюю причёску, чтобы пробудить в нём воспоминания? Картинно уложены были за скульптурное ухо пряди волос… Вера была так близко, он улавливал её дыхание, боковым зрением следил за взмахами ресниц, за еле уловимыми движениями острой морщинки в уголке глаза, а волнение его замешивалось на страхе. Как это объяснить? Между Германтовым и Верой поблескивала только вставленая в специальную круглую вмятинку в продолговатой коробке ручного тормоза бутылочка минеральной воды San Benedetto, в уютной капсуле, о полёте которой свидетельствовали разве что мелькания в стёклах, а Германтов не находил душевного равновесия. С каждой новой фразой, которую произносила Вера, усиливалось чувство какой-то недоговорённости, какой-то разрастающейся загадочности происходящего и – своей уязвимости.

Германтов понимал, что и Вера понимала, что возбудила все его чувства, вернув в те далёкие годы, когда он с высоты своего опыта дал обидный урок трезвомыслия романтичной девушке. Но какой ответный урок теперь его ждал? С нашего стола на ваш стол…Он по всем статьям будет бит, и у него не останется времени на реванш?

Что за нелепое соревнование на старости лет?

Pirelli, Fiat, Albano, Beretti…

И опять – Beretti…

– Смотрите, ЮМ, вот и долгожданный отдых для ваших проницательных глаз!

Укол?

В разрыве между бетонными заборами и цехами возникла заправка Shell с жёлто-красной полосою на козырьке и – тополиная аллея, и за аллеей как бы нехотя зазеленел луг с пересекавшей его наискосок белой просёлочной каменистой дорогой, и поднялись на горизонте сиреневатые горы, отороченные у подножия тёмно-лиловым лесом.

– ЮМ, как у вас возникает замысел, внезапно? Правда, что озарение сопровождается физиологической встряской?

– Похоже на то, – улыбался Германтов, – это – внутренняя встряска, состояние сравнимо, наверное, с непорочным зачатием.

– Ответ в вашем духе: помесь режущей точности с расплывчатостью!

Вера притормозила – двигаясь по скруглённому лепестку развязки, в поток вливались машины с ответвления альпийской дороги. Среди прочих машин, пересёкших Альпы, был и синий «Ниссан», за рулём которого…

Поодаль пронёсся поезд.

В одном из вагонов Бызова открывала ноутбук, в другом телеинтервьюерша в черепаховых очках листала Le Stampa, Загорская просматривала свои записи, готовясь к аукциону.

Fiat… и…

– Про «Фиат» и «Альфа Ромео» или про «Пирелли», не говоря уже про пармскую ветчину, я кое что знаю, а вот что за зверь, «Беретти»?

– Беретти – это я, – просто сказала Вера.

– То есть?!

– Беретти – моя фамилия; заодно это название фирмы моего мужа. Он, как я говорила, владелец заводов по обработке цветного натурального мрамора, которые разбросаны по всему миру, сейчас, например, он проверяет один из своих заводов в Гватемале, там особенный мрамор, с узорным вкраплением оникса.

– С вами не соскучишься.

– Я постаралась.

– Давно?

– В начале девяностых, я проводила экскурсию в Исаакиевском соборе для итальянской тургруппы и…

– И Беретти, профессионально рассматривая мраморы-малахиты Исаакиевского собора, ещё и очаровал…

– Не так! На соборные красоты он вообще не смотрел, а с меня не сводил глаз. К тому же была зима, трещал тридцатиградусный мороз, и у Беретти появился дополнительный повод задержаться в тёплом соборе.

– Всё у вас получается, как по заказу, одно к одному.

– Скоро будет очередной автогриль, да вот он уже, как по заказу, – сбрасывала скорость Вера, – остановимся?

И, ловко крутанув руль, покатила к паркингу. Автогриль надвинулся и заслонил солнце своим трёхэтажным, горизонтально зависшим над шоссе балочным телом.

И опять, тут как тут, над крышей автогриля – «Беретти», расписавшийся с эффектным росчерком в небе.

«Вера Беретти… Колоссальный успех предъявлен с подкупающей естественностью! Вдобавок к богатствам и престижу, подаренным мраморной империей, её имя теперь так романтично-красиво звучит и пишется, – думал Германтов. – Ещё один весомый аргумент в её пользу на чашах весов, двадцатилетнее заочное соревнование мною безнадёжно проиграно».

И ещё вот о чём думал: разглагольствуя о том о сём, задевая то обыденность, то самые высокие сферы, они как бы обманывали друг друга и странным образом соглашались с этим взаимным обманом – довольно-таки неестественный диалог и ему, и ей позволял укрыться за словесной завесой, чтобы, говоря по сути на автомате, выиграть время, попытаться осмыслить…

Также подумал он – и много раз ещё об этом подумает – о своей пассивной роли: Вера задавала вопросы, он должен был отвечать.

Белый кафель идеальной уборной, аромат озонатора – пожалуй, аромат был поострей и погуще, чем в аэропорту.

Этажом выше – блеск нержавейки, никеля, самообслуживание с выскакиванием из автоматов каких-то жетончиков с номерами, талончиков со штрихкодами.

– Сколько премудростей надо усвоить, чтобы съесть среднестатистическую лазанью из микроволновки.

– Не ворчите, ЮМ, вы отлично справились, вам любые автомат-премудрости по зубам, – отпила воды. – А завтра съедите эксклюзивные спагетти, я вас приглашаю на домашний обед.

Отпила воды.

– Я за вами наблюдала, читала ваши книги. Уклончивость в отношениях, поведении, но какими же определёнными – до режущей остроты доведёнными – были ваши концепции! Я удивлялась, как много вы успели сделать за эти годы, теперь хочу порасспрашивать, можно?

– О чём же?

– О будущем.

– Помилуйте, Верочка, я же не звездочёт.

– Я не об абстрактном будущем, а о конкретном, и не очень далёком. Каким вы его видите, когда пытаетесь угадать?

– Мрачным, тут и угадывать нечего с учётом моего возраста.

– Вам мерещится чёрный фон?

– Частенько, это, признаюсь, навязчивое видение.

– Чтобы не упираться в чёрный задник, зайду со стороны искусства… так, по-моему, вас легче растормошить. Как вам «Смерть в Венеции» – сегодня, в контексте прожитых лет? Когда-то, лет двадцать тому назад, в нашей беседе о ленте Висконти вы по какой-то косвенной аналогии предсказали кончину КПСС… Это же ваш конёк: поместите-ка классическое произведение в новый контекст и…

– Вам сразу бездоказательные выводы вынь да подай? – улыбался Германтов.

– Не растекаться же по древу…

– В каком-то смысле Томас Манн своей новеллой и следом за ним – Лукино Висконти своей лентой проиллюстрировали гипнотичные ожидания шпенглеровского «Заката Европы». Ошибочного пессимиста Шпенглера ругали все кому не лень за преувеличения и передержки, за некорректные уподобления жизненного цикла культурной эпохи жизни, от рождения до смерти, отдельного человека. И, кстати, сам Манн тоже его поругивал, однако же отдал ему дань. Теперь же, спустя век, Шпенглер вновь вполне актуален – он описывал конкретный период европейской истории, однако удачный заголовок стал отделившимся от привязанного к своему времени содержания, в известном смысле универсальным символом, но… постараюсь не растекаться. Локализовавшись в венецианских декорациях – историческая сцена в Венеции давно была заменена театральной, – новелла Манна и фильм Висконти с очевидностью изображали культурно-историческую паузу, в которой цепенела тогда Европа в ожидании неминуемого заката. И вот, видим мы, закат на весь двадцатый век растянулся, вместив как ужасы революций с кровопролитными войнами, так – затем – и мирную эпоху эконом-процветания, этакую тишь и гладь политкорректного гедонизма взаймы, ослаблявшую мало-помалу европейский духовный стержень. Итак, сперва, возможно, была генеральная репетиция заката, кровавая, но – репетиция. Или возможно, что в двадцатом веке мы видели лишь первый закатный акт, а теперь, в начале нового века и заодно – нового тысячелетия, настала и новая пауза: Европу опять ждёт закат, возможно, что драма наша – двухактная.

– Так какой он нынче, контекст?

– Скучный, я бы сказал – гнусновато-скучный.

– ЮМ, пожалуйста, поподробнее…

– Мы наблюдаем скучный финал европейской вольницы. Думали ли яркие бунтари шестьдесят восьмого года, что стригущие под одну гребёнку правила игры их детям и внукам незаметно навяжут из Брюсселя безликие еврокомиссары и комиссарши в одинаковых костюмах.

– Которые даже половые отличия намерены снивелировать… – подхватила со смехом Вера.

– Бесполость – их идеал!

– Как тут не заскучать…

– Вот видите, контекст ещё скучнее, чем я сумел его расписать. Закат занимается в пустословной скуке.

– А в качестве выводов – всё те же похоронные настроения? После заката ведь наступает ночь.

– Увы.

– Мы с террасы своего дома любим на закат смотреть: монастырь Сан-Джорджо-Маджоре сначала загорается, потом медленно-медленно угасает и…

– В венецианском театре всё наперекор географии, всё по-своему, видимый закат в Венеции – на востоке.

– Правда! А во втором акте, который придётся на наше время, мировая закатная драма повторится как фарс?

– Чем не последняя надежда? Хоть посмеёмся…

– Сейчас всё безвкусно смешивается: может быть, получится драма-фарс? А неподдельная драма, драма всерьёз, уже в историю не вернётся?

– Вам, колдунье, виднее.

– В путь, – встала Вера.

Пискнул Saab; пристегнулись, помчались.

– Как много всё-таки вы успели за двадцать лет, – повторила свою мантру Вера, – двадцать лет затворничества?

– Не преувеличивайте! Я ещё лекции читал, гулял по Петербургу, ездил за границу, где меня преследовала загадочная незнакомка в тёмных очках.

– Преследовала, переполняясь белой завистью, – так много успели и совсем при этом не изменились, в глазах всё те же синие огоньки… А книги – каждая неожиданная.

– Не писать же то, что все ожидают.

– К вам, ЮМ, не подкопаться, себе вы не изменяете… Вы отличный полемист, ЮМ, я мысленно вам аплодировала в Париже, на презентации «Стеклянного века», когда направо-налево отвешивали вы оплеухи.

«Или я – или книги, меня тогда променяли на ещё ненаписанные книги, думает она, – подумал Германтов, – она всё ещё взвешивает на весах свои и мои успехи, сравнивает цены, которые были за них, разнородные успехи эти, уплачены».

– Не писать то, что ждут, – это позиция?

Руки её неподвижно лежали на руле, машина летела по прямой.

Пожал плечами.

– Я не борец за идеалы, я ничего общественно важного не отстаиваю и, – Бог свидетель! – пишу как пишется.

– И, как ни удивительно, ваши сложные многосюжетные и многостраничные романы – читают.

– Немногие, – скромно уточнил Германтов.

– Вы и живопись, о которой пишете, тот же «Сельский концерт», эту музицирующую пастораль, превращаете в многосюжетный роман, события в котором длятся и в прошлом, и в будущем. Не живопись и не литература, а – воплощённая мистика. Я на себе рискнула проверить, как это чудное преображение живописи в слово и слова в живопись происходит: купила в Болонье вашу книжку и прочла залпом, а потом, в Лувре, всё вашими глазами увидела…

«Сравнительное взвешивание двух двадцатилетий, её и моего, продолжается», – подумал Германтов.

– Но тенденция, общая тенденция разве не против вас? Чуть ли не всё, что пишется ныне, кичится упрощением-уплощением и, конечно, краткостью; книжечки всё тоньше, но и мысли всё жиже… Можно эту победоносную тенденцию поломать?

– Нельзя!

– И что же остаётся?

– Писать – как пишется, по-своему и вопреки тенденции.

– Максима стоика! Но у читателей, при ускоряющемся темпе жизни, попросту не будет времени…

– Это модное оправдание – или самооправдание – умственной лени.

– Вы не от мира сего…

– Не расстраивайтесь, возможно, что и без моих героических усилий поганая тенденция сама с божьей помощью поломается. Да, сегодня в почёте книги-однодневки, по сути – неразличимые. Из сети, как с сезонной распродажи, потащили в бумажную литературу куцые мысли и короткие фразы, выдавая словесное нищенство за особенный стиль высокотехнологичной эпохи, в которой все спешат, в которой всем некогда. – «Какое удобное кресло», – подумал Германтов, отдаваясь запрограммированным объятиям упругой кожаной спинки сиденья. – Да и сам жанр мельчает-легчает, роман ныне сплошь и рядом в весе пера. Но ведь что-то похожее мы в доинтернетовскую эру уже переживали. Был период лет сорок-пятьдесят назад, когда тоже наперебой заговорили об ускорениях, литкритики с носом по ветру всерьёз начали писать про телеграфный стиль, про рубленый стиль, якобы выражающие ритмы нового времени, а Битов им, помнится, ответил, что рубленым бывает только бифштекс…

– Вы знаете Битова?

– По зеленогорскому пионерлагерю.

– С вами не соскучишься.

– Стараюсь.

– И ради какой литературы поломается, если поломается, нынешняя, всё и вся упрощающая тенденция?

– Наверное, ради литературы – некомплиментарной сети, скорее даже максимально сети контрастной: возможно, вскоре начнут писать подробные толстые романы.

– Ашенбаха убила красота? – вдруг вернулась она к казалось бы отыгранной в их разговоре теме.

– Точнее, страсть, которую возбудила красота, запретная старческая страсть, которая сделалась роковой.

Какими горячими были её глаза…

– Запретная – потому что это страсть к мальчику?

– Потому, пожалуй, что это – страсть к идеалу, неподдельно реальная страсть к античному идеалу.

– И античный рок тут как тут – любовь и смерть рядом?

– Да, такая страсть наказуема. Но все эти книжные рассуждения вытекают лишь из событийного плана новеллы, для Манна, рискую предположить, хоть и выписанного завораживающе, – неглавного.

Посмотрела вопросительно.

– Главные для самого Манна смыслы, думаю, заключены в кошмарно беспощадных снах Ашенбаха, в его тоске по идеалам красоты, безнадёжно замаранным.

Не отводила взгляда.

– В снах?

– В предсмертных снах. Мы этого коснулись уже, говоря о закате как символе: смерть Ашенбаха – это смерть прошлой культуры. Однако тут есть ещё один момент, очень важный.

– Какой?

– Момент личный для Манна как писателя: ощутив близкий слом мировой культуры, предвещавший и слом всего существующего миропорядка, он не мог не ощутить, что и сам он, классический реалист времён «Будденброков», сочиняя эту таинственную новеллу, превращается в писателя-модерниста. В прекрасных венецианских декорациях он пишет канун распадов, да так пронзительно, что мы, читая, будто бы флюидами этих распадов дышим.

– Получается, что смерть Ашенбаха – это ещё и символическая…

– Смерть самого Манна как классического писателя.

– И сейчас, когда и модернизм деградировал, вляпались мы в очередной канун?

– Ну да, мы же говорили об этом, о втором акте заката, спустя век… Искусство лишь оповещает нас о приближении закатного часа, причём иногда – деградацией своей, иногда дивным, но будто бы предсмертным, как вспышка агонии, расцветом.

– Расцветом?

– Бывает и так, вспомните расцвет искусства Серебряного века при нравственно-политическом убожестве русской жизни.

– Искусство расцветает ли, деградирует, но всегда опережает жизнь?

– Всегда.

– Вы действительно не меняетесь. Выдам застарелый секрет: на кафедре за глаза упрекали вас в том, что вы привыкли ставить телегу впереди лошади.

– Привычка – вторая натура.

– А сейчас что видится вам? О чём, ЮМ, предупреждает сейчас искусство – о тотальном распаде?

– Ну, сейчас и искусство, и неискусство, выдаваемое стаями кураторов за искусство, наперебой сообщают нам о распаде – и сущностей, и связей, и эфемерных духовных ценностей. Конечно, всякое поколение, уходя, готово с упоением исполнить напоследок «за упокой», однако…

– Что «однако»?

– Кажется, во всяком случае, что глобализм, заявленная цель которого объединять-уравнивать всё и вся, деструктивен.

– А через век – опять пауза, опять закат, его третий акт?

– Возможно, мир ведь подчинён цикличности.

Beretti, Shell… страшную усталость почувствовал Германтов, подумал: по утрам можно, конечно, хорохориться перед зеркалом, но силы-то иссякают; глянув на промелькнувший дорожный указатель со стрелкой, сказал, несколько меняя направление темы:

– Я был в Комо в позапрошлом году, смотрел рисунки и чертежи Сант'Элиа.

– Будущее оказалось совсем не похожим на то, к чему Сант'Элиа взывал в своих манифестах.

– Будущее жестоко обманывает замечтавшихся прожектёров.

– Если не опережать ход событий.

– Вы революционерка?

– Нет, я же саморазоблачилась уже, я – колдунья.

– И над чем вы колдуете?

– Над душами.

– С целью?

– Цели уточняются.

– А средства?

– Совершенствуются! – усмехнулась и посмотрела ему в глаза, ослепив золотым блеском своих горячих тёмных зрачков. – В известном смысле я позаимствовала ваш метод, ЮМ.

– ?

– Вы переносите в новый современный контекст старые произведения искусства, а я – души.

– Что именно понимаете вы под душами?

– Чувствующие и думающие сгустки таинственных энергий, облачённые в штаны или платья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю