Текст книги "Германтов и унижение Палладио"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 84 (всего у книги 97 страниц)
– Для чего души обрастают плотью и облачаются в одежды?
Рассмеялась:
– Для полицейского опознания.
– Сногсшибательно! – сказал, чтобы что-нибудь сказать, перевёл дыхание. – Откуда и куда вы, напрягшись, спиритическим усилием переносите приодетые души? В какой контекст?
– Например, из венецианского шестнадцатого века, из чинквеченто – в текущую современность, – сделала обводящий жест кистью и словно кивнула ветровому стеклу, – сюда переношу, хоть и на эту дорогу.
Вот так укол; с полминуты не мог оправиться, теряя контроль над разумом и ощущая полную свою беззащитность.
– На дорогу?
– Если эта дорога вам, к примеру, приснится, – рассмеялась. – Приодетые, как вы сказали, или пышно разодетые души я переношу в сны, причём не в свои сны, чужие. ЮМ, я не утомила вас всей этой чепухой?
– Напротив, заинтриговали. И чем же занимаются души, переселяемые вами в чужие сны?
– Превращением снов в галлюцинации наяву.
Души переселяются в сны, чтобы превращать сны в галлюцинации? Но зачем, с какой целью… Может быть, это сказано не всерьёз? Не лучше ли и ему всё услышанное перевести в шутку?
– Вы – с неуточнёнными пока целями – играете мистическими энергиями, обживая и меняя чужие сны, допустим. Но в Венеции, – склонив к Вере голову, понизив голос, – всегда было небезопасно контактировать с запредельностью, служить оккультизму. Не боитесь тайных доносов?
– Инквизицией теперь детей пугают в музеях восковых фигур, – парировала, тоже, впрочем, переходя на доверительный шёпот. – Трибунал Совета десяти, как и сам Совет, как и «чёрные колпаки», осведомители Совета, распущены.
– А где, – чтобы увильнуть в сторону и выиграть время, задал-таки бестактный вопрос, который ещё в Соборе хотел, но постеснялся задать, – где ваша брошка-лотос? Она вам была бы сейчас к лицу и к цвету костюма.
Помолчала, глаза затуманились.
– Мне болезненно дался переход из буддизма в католичество – ожидания нирваны трудно променять на душевные муки; у меня началось что-то вроде ломки у наркомана, и несколько лет прошло, прежде чем я на мессе в Сан-Марко, стоя со свечкой на растрескавшемся мозаичном полу, под сумрачным блеском сводов с золотой смальтой, впервые испытала возвышенное волнение. Но худа без добра не бывает: травма, спровоцированная сменой религий, обострила интуицию и обнаружились у меня аномальные способности, я почувствовала себя колдуньей, способной вторгаться в чужие сны.
– С вами действительно не соскучишься.
– Стараюсь.
– Но всё-таки колдовство и католичество – забористый коктейль… Пусть инквизиция и распущена, на Пьяццетте уже давно не сжигают ведьм, – невольный укол, – но как жить с таким коктейлем внутри?
Нажала кнопку: «Ох, эти чёрные глаза меня погубят, их позабыть никак нельзя, они горят передо мной…»
Запетый романс брызнул гипнотичными тембрами.
– Лещенко?
– Да. Есть ещё Вертинский, Козин… и – слушаю Высоцкого, Окуджаву, иногда меня такая тоска берёт, что я, чтобы не завыть, романсы и песни слушаю; спазмы тоски я снимаю сентиментальностью, иногда мне, как и раньше, помогают стихи.
Дала-таки слабину, не выдержала?
– Я не думала, что встреча наша получится такой сложной.
– Прошлое нагоняет, – философски заметил, приходя в себя и обретая вновь уверенность, Германтов.
– А будущее – пугает?
– Вам-то, колдунье, чего бояться? Как наколдуете, так и будет.
Ехали молча и вдруг:
– Знаете, чьи стихи мне сейчас особенно помогают?
Ползают на коленках
что-то собирают
складывают в кучку
что – спрашиваю – собираете?
– осколки – отвечают –
осколки разрушенного мира
неужто – изумляюсь –
мир уже разрушен?
– увы – говорят –
разрушен полностью
Читала тихо-тихо:
так я и знал – думаю –
что его разрушат
слишком был хрупок!
так я и знал
что его погубят
слишком был беззащитен!
так я и знал
что его не станет
слишком уж был хорош!
ползаю на коленках
помогаю собирать осколки
погибшего мира
а зачем вам – спрашиваю –
эти осколки?
– на память – отвечают –
на память!
Откинулась на спинку сиденья, вытянутые руки держали руль:
– Вы знали Алексеева?
– Знал, хорошо знал.
– Что с ним сейчас?
– Он умер.
– Давно?
– Более двадцати лет назад, тех самых двадцати лет.
Неожиданно:
– Что такое время, ЮМ?
Всё ещё экзаменует, всё ещё проверяет не выжил ли из ума.
– Вопросик на засыпку!
– Не прибедняйтесь.
– По существу, время – это субстанция, которой нет.
– И всё? До разъяснений не опуститесь?
– Время – всего лишь позаимствованный у небесной механики – смена времён суток и времён года – координатор повседневного быта и прагматических действий, о чём и свидетельствуют часики на вашей руке, а в высоких сферах – в искусстве хотя бы, – времени, обиходного времени, нет.
– И как это удаётся доказать?
– Колдуя, вы ведь не смотрите на часы – и значит, обходитесь без времени, не требуя доказательств его отсутствия.
– Это – вступление?
– В искусстве, когда творится оно, времени вообще нет, а в готовом произведении, как, кстати, и в сознании нашем, разные времена смешиваются: прошлое и будущее – взаимно обратимы и существуют совместно в любом моменте условного настоящего.
– Симпатичное заявление, но где доказательства?
– Причинная логика в суждениях о времени – не помощница.
– Почему?
– Причинно-следственные цепочки и нынешнюю-то реальность уже не помогают адекватно описывать, так как в глобальном мире на каждое явление, на каждый предмет, внешне вроде бы вполне понятные, я бы сказал – по инерции понятные, воздействуют миллионы факторов. Что уж тут говорить об ирреальном времени! О времени, пожалуй, сказать что-то ещё несказанное может только искусство.
– Время в искусстве отсутствует, и искусство же о сути времени нам рассказывает? Вы меня намеренно путаете?
– Ничуть! Время и свои представления о нём мы можем выразить лишь в пространственных образах. Именно искусство – как высокая иллюзия – способно внятно рассказывать об иллюзии-времени, но внятность эта, разумеется, будет не логическая, а образная.
– Внятно? Одну тайну попросту подменяя другой?
Словно зазвучало эхо долгих кухонных разговоров с Катей.
Усмехнулся:
– Это и есть познание.
– Но почему, почему?
– Потому что причинная логика худо-бедно управляется лишь с линейным временем, которым мы оперируем в быту, а вот Сложное время, Большое время, как и само искусство, алогично в принципе и представимо исключительно образно, то бишь, образы Сложного и Большого времени есть, а самого-то времени – нет. Да и не удивительно это – сама Вселенная наша возникла из тьмы безвременно и беспричинно.
– Почему же?
– Вероятнее всего, Вселенную создал не Бог, а Случай.
– Вот так номер!
– Так как до Большого взрыва, ставшего началом начал, не могло быть даже зачатков линейного времени, то и у Бога не было и доли секунды на то, чтобы порождающий взрыв придумать и подготовить.
– Вы шутите, ЮМ?
– Если кто и шутит, то – физики, точнее, астрофизики.
Слева за деревьями уже расстилалась бледная озёрная гладь, подмывающая округлую, как огромный валун, пятнисто зазеленевшую гору. Вера слегка повернула руль. «Сантромино, – объявила она, – последний привал». Вокруг респектабельные седовласые синьоры шуршали распахнутыми Stampa или Repubblica, а они у широкого окна кофейни попивали espresso, и рассеянно следили за стоянкой черных «Мерседесов» и «Ауди» – завтра, когда закончится уик-энд, миланская знать отправится по домам – и, выйдя из кофейни, осматривали обсаженную пальмами, спланированную выдумщиком Леонардо очаровательную маленькую треугольную площадь… И уже ехали они, ехали, то касаясь чего-то серьёзного, от чего у Веры делался твёрдым взгляд, то обмениваясь милыми колкостями, и бетонные заборы с цехами казались вновь безжизненными и бесконечными, но неожиданно у съезда к Вероне зацвёл миндаль.
И заборы вскоре исчезли, цеха и ангары, собранные из листов гофрированного металла, будто бы расступились, потом цеха и ангары исчезли тоже, и кучно забелели там и сям домишки с коричневыми ставнями, связанные белокаменными просёлками, появились лепившиеся по склонам террасы с масличными деревьями, фруктовыми садами, террасы поддерживались бурыми – ниже-выше – подпорными стенками. Вскоре, однако, ехали они уже по прямой скучной дамбе, по сторонам которой плескалось мелкое голубоватое море, и, свернув…
На заасфальтированную кое-как, с заплатами, площадь вслед за ними свернули тяжёлый исполин-автобус с туристами и синий внедорожник «Ниссан». Из «Ниссана» вышел полноватый и рыжеватый, с большими залысинами, мужчина средних лет в добротном, но из лёгкой ткани, вероятно, английского пошива, костюме…
Германтов открыл дверцу: жарко, очень жарко.
И смрадно – от выхлопных газов.
И – пыль, пыль.
Суета сует – хлопали дверцы машин, поднимались багажники взвихряя пыль, подкатывали автобусы, из них выскакивали гиды, бежали наперегонки к причалам, чтобы поскорее договориться с капитанами-владельцами плавсредств; скучиваясь и озираясь, ожидали команд от поводырей туристы.
Тут же – хаос реклам, биотуалеты, торговые автоматы, стекляшка-закусочная, лотки с зачерствевшей навсегда пиццей.
Внимание Германтова, однако, сосредоточилось на уродливой полосатой коробке пятиэтажного паркинга. Над плоской крышей коробки, по центру её, были укреплены гигантские буквы: VENEZIA.
– Вот ведь, – заворчал Германтов, – поэтические натуры подплывают к Венеции по морю, любуясь тем, как она, сказочно румяная царица, встаёт из вод, а я прибываю с чёрного хода и тому, что всё это, – осмотрелся, – действительно Венеция, должен поверить на слово.
– Сейчас убедитесь, что вас не обманули, – они уже шли к причалам, к покачивавшимся вапоретто; когда за последним плавным поворотом Большого канала показался ponte dell Accademia, Вера улыбнулась: – Ну вот, и мы проплыли по реке Красоты сквозь свой Небесный Иерусалим, – и напомнила: – завтра к пяти часам я вас жду к обеду, – протянула карточку с точным адресом. С моря подул встречный ветерок, Вера достала из сумочки, накинула на плечи тончайшую золотистую шаль. Когда борт вапоретто прижался к пристани Giglio, спросила с обновлённой улыбкой, и покровительственной, и чуть ехидной: – Не заблудитесь? – и добавила, касаясь щекою его щеки: – берегите себя и не забывайте, ЮМ, завтра у вас день насыщенный, напряжённый, – улыбнулась, – и с обильными угощениями, а послезавтра и вовсе сверхтяжёлый день, – понедельник, тринадцатое число.
Как он мог заблудиться? Да он зрительно помнил форму каждого камня мощения на calle Gritti, на коротком пути от пристани к гостинице. Вот и Santa Maria Zobenigo, привычно взял вправо – вдоль по узенькой набережной, вот и его невзрачный отельчик, в тупичке у campo San Moise. Удобно, похвалил свой давний выбор Германтов, в каких-то двух шагах всего от аркады Наполеоновского крыла Прокураций и, само собой, от Сан-Марко, ну а пахучая близость общественной уборной к аркаде, сразу же за которой – Пьяцца, его не могла смутить. К тому же склеивались тут самые разные пространства, разные улицы, неприхотливо-серенькие – с вполне респектабельными, даже роскошными, как Frezzeria хотя бы, с её модными витринами. Германтов вошёл в маленький вестибюль – одна стена бледно-свекольная, другая бледно-салатная, да, весёленькая огородная свежесть: даже старые и вполне добротные дома норовят ныне превращать в «евроремонтный» новодел из крашеного гипрока.
Над стоечкой-конторкой возвышалась толстенная матрона, которая могла пройти бы кастинг Феллини; пообщавшись с компьютером, она царственно протянула электронную карточку-ключ. Германтов поднялся в свой скромный номер.
И почувствовал себя смертельно усталым.
За окном – небо, потемневшие стены, крыши с тусклыми отблесками на черепичных скатах и – в награду – одинокий белёсый купол… Санта-Мария-делла-Салуте, совсем рядом.
Низкое солнце выскользнуло из номера, оставив на стене румянец смущения, который, впрочем, быстро померк.
Широкая кровать под пёстрой шёлковой накидкой, столик с цветком в вазочке, стандартная – бессмертный вид на Сан-Джорджо-Маджоре – ведута на пористой голубенькой стенке, дверь в душевую, овальное зеркало.
Да, хорош! В качестве комментария ему припомнилось достойное мнение относительно безжизненных по природе своей гостиничных зеркал, в которых ты сам – последнее, что хочется видеть.
Он решил лечь спать, поскольку ждал его завтра напряжённый, а потом, послезавтра – сверхнапряжённый и тяжёлый, если верить колдунье, день. Но, конечно, сразу не смог заснуть.
Вчера в это время он, празднуя окончание домашнего «карантина», в своё удовольствие попивал вино на своей кухне и подумать не мог бы о… Beretti, Beretti.
О Вере Беретти, научившейся манипулировать душами.
Не собирается ли она и его сделать объектом своих манипуляций?
Он вновь перелетел из Петербурга в Милан, повторно проехал из Милана в Венецию, прокручивая разговоры с Верой, двусмысленные, похожие на зашифрованные беседы двух тайных агентов; потом она помахала ему с борта отчаливавшего, чтобы доставить её к дворцу на Словенской набережной, вапоретто; и на бис запел Лещенко… «Их позабыть нельзя, они горят передо мной».
В тёмных её глазах, больших, будто бы выросших за эти годы, но с японским разрезом, вспыхивал золотой огонь.
Она – скучала?
По нему скучала или – всего-навсего – скучала по русской речи и душещипательному русскому мелодизму?
И хотела как-то, хоть каким-то поведенческим жестом отделить себя от своей же жизни, такой удавшейся – с чего бы иначе разъезжала она по Италии на шведской машине?
Русская венецианка-колдунья, только летающая не на помеле, – на Saab'е; с ней не соскучишься! Что ещё завтра приоткроется, за обедом? Он думал о Вере то много лучше, чем она есть, – как о доброй фее, неожиданно встретившей его в Мальпенсе, чтобы ему принести творческую удачу, то куда хуже, чем она бы того заслуживала, – как о мстительной интриганке, вздумавшей его эффектно унизить. Ну конечно, ей почему-то покровительствуют сверхъестественные силы, она настропалилась управляться с мистическими полями и… Перебрал в памяти шарлатанскую терминологию магов и экстрасенсов, к которой не мог относиться сколько-нибудь серьёзно. А если не злословить попусту, что она всё же имела в виду, когда сказала: из чинквеченто – в текущую современность?
Что?
Вера выведала что-то о его замысле, хотя он замыслом своим ни с кем не делился? Узнала что-то, расколдовав, как мистический хакер, его компьютер? Но сейчас-то не гадать стоило – узнала ли, не узнала, – а принять всё как есть и ничего не бояться… кто чего боится, то с ним и случится?
«Принять, принять», – перебивая его бестолковые мыслишки, не забывал своих наставлений внутренний голос.
Да и как не принять? Поздно сейчас было бы сожалеть, что не справился с неожиданностями, безропотно отдал инициативу. Сейчас спать надо, спать, спать, – утро вечера мудренее.
Так, вспомнит он уже ночью, проснувшись от раскатов грома, шума ливня и хлопанья деревянных ставен, с утра надо будет зайти в церковь Санто-Стефано, благо рядом; там поздний Тинторетто, три полотна.
И вспомнит он сумрачный неф, шероховатые, с ромбовидным рисунком, полы, колонны, инкрустированные румяным веронским мрамором, и – три полотна… Такой будет зачин дня.
Тихонько посапывая до сих пор, застучал кондиционер.
На потолок лёг розоватый отсвет фонаря.
Флюиды атмосферы, дополненные параллелями, неожиданными встречами, стихами-подношениями, перелистыванием рабочих файлов и созерцательной рекогносцировкой на ступенях церкви Реденторе
Так, кофе, так – три полотна Тинторетто; и в витринках – там и сям, по периметру продолговатой площади Санто-Стефано – многочисленные фото венецианских карнавалов, отчёт за несколько десятилетий: чёрный блеск воды, белые маски; тысячи ряженых заполняли набережные из года в год, из века в век.
И сейчас ещё не все гуляки сняли карнавальные одежды. В кафе за соседним столиком сидели двое с птичьими клювами, в чёрных плащах; не мешают ли маски им есть и пить? С края мраморного столика свисали их треугольные шляпы… Большие, тяжёлые кисти одного недвижимо лежали на столике, другой тонкими пальцами потянулся к тарелке с крошечными пирожными.
Осмотрелся – куда направиться?
В Венеции у Германтова были свои ритуалы, причём многочисленные и словно бы измельчённо-дробные, как и сами городские пространства. Он так к ним, ритуалам своим, привык, что, по правде сказать, и на «Хилтон-Киприани» со всеми его комфортабельными соблазнами не согласился, чтобы не ломать причудливой повторяемости и сугубо условной последовательности начинавшихся от порога его неприметной гостиницы милых маршрутов, из микровпечатлений от которых, собственно, и складывалась венецианская атмосфера.
А погружение в атмосферу было, как мы хорошо помним, главной из намеченных им себе целей перед завтрашней поездкой в Мазер; впервые на прогулку по Венеции Германтова отправляла вполне конкретная, деловая цель.
Пролетали века, а Венеция не менялась, по этим – именно по этим кривым улочкам-переулочкам, именно вдоль этих канальчиков – ходили когда-то Палладио и Веронезе, а теперь ему, Германтову, надлежало увидеть то же самое, что видели когда-то они, проникнуться их состоянием и…
Впрочем, дело делом, а Палладио с Веронезе могли ходить ведь и тут, и там, поэтому и ритуальные маршруты Германтова, как и прежде, могли варьироваться.
Бывало – если он никуда особенно не спешил, – из гостиницы он направлялся к campo Santo Stefano, причём вовсе не для того, чтобы ритуально поклониться трём поздним полотнам Тинторетто, а исключительно для того, чтобы искусственно удлинить маршрут. Как бы в подражание упругой водной топографии Большого канала, Германтов интуитивно выписывал свою сухопутную петлю по тесным – всё вкривь и вкось – пространствам изнаночной, «внутренней» Венеции. Стартуя, как правило, на campo Santo Stefano, где варили отменный кофе – чашечка ароматной горечи ему позволяла отложить завтрак, – он, плутая, но вышагивая как бы «по тылам красоты», как бы вдоль тут и там возникавших торчков задних фасадов знаменитых дворцов, которые нарцисстически смотрелись в Канал, непроизвольно выходил к Риальто, чтобы потолкаться затем на живописном рыбном рынке. Если же рыбная торговля ко времени его прогулки бывала уже свёрнута, он спускался с моста Риальто и углублялся в Сан-Поло, чтобы и в песочно-пепельном, распадавшемся на фрагменты с доминировавшими церквями, многозначительно-мрачноватом Сан-Поло выписать свою пешую петлю, этакий внушительный крюк, собранный из ломаных отрезков пути меж несколькими оживлёнными площадями. Сначала просторная площадь между дворцом и церковью – campo San Polo, затем – campo dei Frari, затем, за каналом, продолговатое пространство campo Santa Margherita, где множество баров-бистро и кофеен, можно сделать привал, пропустив чашечку кофе или стаканчик вина, и наконец, незаметно очутившись уже в Дорсодуро, можно выйти к campo San Sebastiano. Можно даже войти в церковь с росписями Веронезе и постоять над плитою его могилы, а уж затем медленно идти к завтраку сквозь квартальчики Дорсодуро или же сразу выйти к истоку набережной Дзаттере и далее… Однако сначала, сойдя с Риальто, задерживался он у большого и довольно-таки хаотичного фруктово-овощного развала: пучки рукколы, головки цветной капусты, спаржа, зеленоватые ещё помидоры, подгнившие авокадо, персики с синяками на щёчках. Тут же, у наклонного стенда, мозаично выложенного дарами садов-огородов, – грубоватый, даже хамоватый продавец, скуластый, со свинцовыми глазками; много лет в жару и под дождём торгует он здесь, на спуске с Риальто, сделавшись для Германтова живым символом венецианского постоянства.
Но сегодня у Германтова было совсем немного времени на «атмосферу» – к пяти часам он был приглашён на обед.
И сегодня он хотел по пути лишь заново глянуть в церкви Санто-Стефано на Тинторетто и сразу же выйти к мосту Академии. Сегодня, в отличие от прошлых многократных посещений Венеции, он не собирался даже заходить в Галерею Академии изящных искусств – на аттике: accademia di delle arte – и подниматься в зал номер 5, к «Грозе».
Смотрели ли вы когда-нибудь с моста Академии – какого-то игрушечного, будто бы собранного из спичек, – на купола Санта-Мария-делла-Салуте, белеющие там, вдали, над потемнело-красными крышами, торжественно помечая в небесной выси устье Большого канала?
Восхитительный вид, не правда ли?
И в какой-то степени неожиданный, всегда, сколько бы ни выпадало вам любоваться им, – неожиданный!
Помните, campo Santo Stefano перетекает в удлинённую, как бы служащую вам шорами campo San Vidal, и, освободившись по воле стихийного режиссёра от каменных шор этой кулисы, медленно восходите вы на одноарочный деревянный мост Академии: слева от моста, на переднем плане, высится оранжеватый, с известняковой готической вязью дворец Кавалли Франкетти, у цоколя – плоский причальчик для лодок, с красно-белыми столбами, с чугунными фонариками на тонких стоечках, и рябь, всплески, и щекочущие ноздри запахи разогретого дерева, водорослей и гниющей тины, и солёный, как кажется, ветерок вдруг освежающе долетает с моря, и – в кульминации восхищения – развёртывание слабо выгнутого полотнища сомкнуто-разновысоких фасадов – все оттенки умбры, красной и жёлтой охры с тонкой графикой поверхностного декора, – властно обрывается беломраморным восклицанием в конце пространственной фразы; большой и малый купола делла-Салуте неподвижно плывут в небесной голубизне.
Но, сойдя с моста, он тотчас вновь попадал во «внутреннюю» Венецию – он с полчаса бродил уже по улочкам Дорсодуро.
Преимущественно по тем узеньким, с коленцами и ответвлениями улочкам, что тянулись в сторону Санта-Мария-делла-Салуте вдоль Большого канала, за слоем дворцов – вот задний фасад дворца… а вот это что? Да, задний фасад дворца Барбариго с встроенной церковью, а это, на переломе улицы – дворец Дарио? Именно здесь, вдоль Большого канала, имели обыкновение прогуливаться снобы разных времён и народов, но Германтов мог и не следовать канонам продольных моционов, мог, подчиняясь случайным импульсам, сворачивать и на поперечные улочки, утыкаться в затхлые, образованные убогими домишками тупички, чтобы затем возвращаться и…
В нос ударила вонь из чёрного хода какой-то закусочной, а через шаг всего запахло свежим тестом.
Он любил состояние беспечных бесконечных плутаний. Путь его то и дело ломался, он действительно непроизвольно сворачивал, возвращался или, выйдя к тому ли, этому узенькому каналу, радуясь нежданному сквознячку, вертел головой в поисках мостика. Путь его, неизменно догадывался здесь Германтов, воспроизводил петляния его мыслей и – каким-то образом – сердечную аритмию. Кирпичная плоть кровоточила – сколько ран, ссадин; пятна серых штукатурных струпьев на красном, сетка побегов и рваные пятна робко зазеленевшего плюща. В редких прорезях меж домами мелькали лицевые дворцовые фасады противоположного берега Большого канала, а на переднем плане то тут, то там над крышами живописно обшарпанных домов, дразняще возникали белые статуи святых, обелиски, колёса-волюты, купола – большой и малые; и как бы сама собой оформлялась цель: он, спотыкаясь без конца взглядами, шёл к делла-Салуте, но – непрямым путём.
Он и глаз-то больше не поднимал.
Над Дорсодуро зависало дивное культурное облако, сколько художников, поэтов обитало здесь, однако…
Чтобы никакое возвышенное впечатление не вмешалось… Н-да, престранная задачка для пилигрима в Венеции – не замечать возвышенного… Но так было, так он себе приказывал: смотреть под ноги.
Вот теперь-то я увижу камни Венеции, бормотал под нос, не метафорические камни, не камни с намертво сросшимися с ними культурными ореолами, а исключительно натуральные: плоские, выщербленные, испещрённые морщинками, мимикрирующие в свето-теневых узорах. Он видел неровно уложенные плиты, блеск их и трещинки на них, рыжие хвойные иголки в швах, видел слоистые цоколи, каменные столбики и – боковым зрением – чёрнолаковый борт, ультрамариновый клин брезента, колебания мутно-зелёной воды, и вот уже – потемневший низ церкви, срезанный профиль какого-то пьедестала… и бутылочное стёклышко, абрикосовую косточку, розовую лапку голубя. Глаз задевал и случайные ошмётки отшумевшего карнавала – белая маска раскисала в дождевой луже, а вот и ещё одна, засунутая в урну; заострённый мыс Дорсодуро, машинально подумал, увидев маску, похож на птичий клюв.
Как заметил он остерию?
Оштукатуренный потолок с накладными тёмными балками; старенькие деревянные панели подпирали периметральную полку с вазочками, кувшинчиками, на столах – чистенькие скатерти… И небесно-синие бокалы на стойке, да, точно такие же, от стеклодувов с Мурано, как тот, что остался дома, на стеллаже. Съел на поздний завтрак пышный омлет с креветками и выпил белого холодного вина; за окном – гравийная площадочка, глянцевый куст.
Хорошо!
В отличном расположении духа подставил солнцу лицо: пересекались канальчики, смыкались мостики.
Колебались отражения, блики.
Он был один, опять нахлынуло на него внезапное анонимное счастье.
Сумка привычно оттягивала плечо, солнечные лучезарные лезвия взрезали и будто бы раздвигали камни… Какая-то радостная путаница путей-направлений, тупичков и прорезок вдоль узких канальчиков, обходов и переходов, а в глазах – подвижные наслоения ракурсов, живописных фактур: он брёл сквозь среду, собранную из неустанно вибрирующих контуров и мазков. Если бы выпало ему жить в Венеции, он непременно поселился бы в Дорсодуро, в его чрезмерной живописности; умбра, охра, краплак с разводами плесени, вкраплениями мха, травинок, зазеленевших в расщелинах штукатурки, послужили, наверное, натуральным пособием для славных венецианских колористов. При этом многие из живописно обшарпанных, каменных, но словно торопливыми ташистами изображённых домов, обступавших Германтова, дышали уютом, под окнами, в ящичках, ярко расцветали цветы, в открытых окнах весело порхали пёстрые занавески, из окон доносились голоса, смех, звуки фортепиано…
– А tavola, a tavola… – созывал детей на трапезу – к столу, к столу – женский певучий голос за одним из открытых окон.
А за другим окном мажорно тряслась кровать, и ещё за одним тряслась… Ну да, сиеста – вторая ночь, как шутят итальянцы; оставалось надеяться, что пока трясутся миллиарды кроватей, мир находится в равновесии.
Поднялся на горбатый мостик.
И – солнце маслянисто полыхнуло в тёмно-бурой воде, задрожал островок серебристо-голубой ряби, и тяжело заколыхалось у выбеленного волнами известнякового цоколя одеяло густо-зелёной тины; пахнуло тухлой рыбой… Подплывала гондола без пассажиров, у мостика пузатый гондольер слегка пригнулся, чтобы не расстаться с соломенной, с красной лентой, шляпой.
И вспомнились страницы со всплесками вёсел и музыкально-гортанными вскриками гондольеров, предупреждавших криком своих собратьев, подплывающих, но скрытых ещё за поворотом канала, за выступом или углом дома… Фон Ашенбах, обезумев, не отдавая себе отчёта в том, что он делает, преследовал объект своего тайного вожделения, а Германтов вдруг увидел Веру – в апельсиновом лёгком платье и белых босоножках, с двумя мальчиками… Один, младший, с маленьким цветастым рюкзачком за спиной, бежал вприпрыжку чуть впереди, а старший, лет двенадцати, с маминой рукой на плече… Вера с сыновьями шла вдоль канальчика, и Германтов, тоже обезумев, покорно расплющивался и прижимался к шершавым стенам, наивно полагая в этой двухмерной призрачности своей, что так он сделается незаметным и даже сам контуры себя-плоского, слипшегося с каменными поверхностями, не сможет различить при взгляде со стороны, хотя сердце его, объёмное и даже выросшее в объёме, так отчаянно выпрыгивает из плоскости и так колотится, что аритмичные удары вполне могли бы выдать его присутствие. Он, как бы не отделяясь от стен, крался следом. О, если бы Вера услышала удары сердца его, если бы обернулась под давлением его жадного взора, он был бы позорно разоблачён, но тут Вера с сыновьями исчезли за дверью дома…
Он даже подумал, что их вообще не было в натуре, что это было видение.
И ещё подумал: а кем сам он был только что? Анекдотичной жертвой внезапной старческой похоти?
Медленно прошёл мимо симпатичного коричневого дома с балкончиком и портальчиком под белым лучковым фронтончиком.
С балкончика его не окликнули.
И упала на него синяя тень, и уже казалось ему, окутанному тенью, что кто-то неотступно за ним следит.
Он, оглянувшись, вздрогнул: к нему неторопливо приближались двое в чёрных плащах и белых масках, но на глазах его преследователи растаяли в воздухе.
Какой же смысл был во внезапном возвращении Веры в его жизнь? Да ещё накануне решающей поездки в Мазер…
Или никакого смысла не надо было искать – это всего-то одна из попутных случайностей? И случайно любовь вернулась? «Вернулась, вернулась», – робко зашептала надежда, всё ещё опьянённая эротикой, которая вчера была разлита по капсуле, нёсшей их, двоих, через Ломбардию, но что дальше? «Ничего!» – внутренний голос охладил надежду ушатом воды. «Ничего», – повторил уже с внушительно-спокойной твёрдостью и даже с оттенком сочувствия внутренний голос. Каждый шаг, каждое слово, воспринимаемое как шаг, было бы разрушительной ошибкой. И не от такой ли ошибки красноречиво предостерегал Верин тёмно-золотой взгляд? У любви и у сумасшедших поступков во имя любви не было шансов, ясно, что у него, успешного маститого профессора со спортивной осанкой, шансов похитить Веру было куда меньше, чем у мальчика, возмечтавшего когда-то похитить Галю Ашрапян. Однако фортуна вряд ли от него отвернулась – любовь, подмешавшись к сложной гамме чувств, бередивших Германтова накануне поездки в Мазер, обещала превратить и само свидание с виллой Барбаро, и дальнейшее написание-дописывание книги об «Унижении Палладио» в духовное приключение. Да, собственно, приключение уже началось в миланском аэропорту, сегодня продолжится за обедом.
Хорошо-то как!
В просвете между домами мелькнула солнечная набережная с мачтами и затенённый задник Джудекки.
Мыс Дорсодуро сужался, канальчики уже с почти равными промежутками рассекали мыс поперёк.
Остановился на мостике через последний, ближайший к оконечности мыса канальчик. Слева было краснокирпичное аббатство Сан-Грегорио, почти вплотную к другому берегу канальчика громоздились величавые рельефно-белые стены и купола делла-Салуте, в перспективе канальчика, на противоположном берегу Большого канала, виднелся рыжевато-красный, с резными арками и мраморными балюстрадами дворец Контарини-Фазан, а вот справа, если посмотреть в обратную сторону, был просвет пошире, в перспективе его и была солнечная набережная Zattere с мачтами какого-то проплывающего кораблика и затенённый задник Джудекки. Но внимание Германтова неожиданно привлекла витринка книжного магазинчика.




























