412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Германтов и унижение Палладио » Текст книги (страница 64)
Германтов и унижение Палладио
  • Текст добавлен: 10 мая 2026, 20:30

Текст книги "Германтов и унижение Палладио"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 64 (всего у книги 97 страниц)

Что потом?

* * *

Потом был провал в несколько лет… Ни слуха, ни духа, канули.

Потом дошло известие, что Бобка, избежавший всех германтовских казней, скоропостижно умер.

Разные злорадные пошлости лезли в голову: мавр сделал своё дело и… Или: отыграл роль рока и заодно – средства передвижения и… Отыграл и был вычеркнут из дальнейших планов судьбы.

Катя тихо бедствовала, как выяснялось, лепила на продажу какие-то керамические кувшинчики-графинчики, фигурки, свистульки. Германтов узнал иерусалимский адрес, написал, просил вернуться, понимая, однако, что вернуться она не может; она не ответила. Через год только пришла открытка от Игоря, он не забыл русский… Похоже, Игорь скучал, хотя успешно вполне чему-то непонятно-техническому и военно-антитеррористическому учился, разумеется, учился на иврите.

Потом ещё года два минуло, боль, излечиваемая по простоватым рецептам времени, затихала, у Германтова, погружённого в академические дела-заботы, писавшего и защищавшего диссертации и в кои-то веки выбравшегося на осеннюю недельку в Гагру, случился даже роман, ошеломительно внезапный, но, правда, всего-то курортный – по усмешливому определению Лиды – роман. Он, внутренне обновлённый, будто бы изнутри омытый, обнадёженный, только-только прилетел из Адлера, смертельно устал с дороги – рейс был ночным, да ещё по погодным условиям в пункте назначения случилась промежуточная посадка, полночи пришлось протолкаться в киевском аэропорту в отчаянной тесноте, длинная очередь к одинокому титану с кофе со сгущёнкой извивалась меж спавших на полу тел, но… Прилетел всё-таки, вернулся утром домой.

И тут, едва в квартиру вошёл, – звонок.

Ошиблись номером, подумал, когда снимал трубку, – ему так редко звонили.

Повзрослевший, обзавёвшийся баском Игорь.

– Юра, – выдохнул Игорь, – Катя утонула…

– Как, как утонула?!

– Купалась в море и утонула.

* * *

Потом Игорь ещё несколько раз звонил, зазывал приехать… И вот прислал приглашение; почти двадцать лет прошло после бегства – бегства, чего же ещё? – Кати и Игоря. Германтов решился, получил без проволочек визу, отправился в путь. Надеялся, наверное, облегчить себе душу. Да, к тому времени броня мирового оплота социализма превратилась в труху, возведённые на века идеологические преграды как-то стыдливо рухнули, он, как свободный человек, обзавёлся заграничным паспортом, он уже пару раз побывал в Париже – почему бы теперь не воспользоваться возможностью всё увидеть своими глазами, а уж облегчит, не облегчит увиденным душу…

Хотя что, собственно, он мог увидеть – общедоступный пляж как место преступления судьбы?

Средиземное море как могилу?

* * *

Море пенилось, блестело, была чудесная тёплая лунная ночь.

И ощущалось – физически ощущалось, – как от ленивых колыханий моря поднималось тепло.

И, срываясь вдруг с невидимой привязи, чиркнув по сизому небосводу, падали в море, как когда-то давно, в Крыму, голубоватые звёзды.

Как хорошо, что ему не достался билет в каюту! С палубным квитком, который давал право занять одно из привинченных к реечному полу, расположенных под навесом кресел, Германтов на большом греческом пароме плыл с Кипра в Хайфу; нет, и кресло под навесом в эту ночь ему было ни к чему – никаких ограничивающих стен, навесов: он пожелал обзора во все стороны и – вверх, пожелал дышать полной грудью, чтобы такое небо было над головой… На верхней открытой палубе, под полной луной, студенты со всей Европы, попарно забравшись в цветастые спальные мешки с застёгиваемыми изнутри молниями… Ну да, неугомонные дети-цветы предавались свободной любви в мешках, любовь для них превращалась в весёлый аттракцион.

Примостился на большущем красном ящике-сундуке с наклонной крышкой, набитом пробковыми жилетами, глядел на пузатые, зависшие в небе, как исполинские летучие рыбины, шлюпки, на палубные надстройки, залитые лунным светом; перебирал довольно-таки фантастические события, которые предварили его паломничество на Святую землю: поражение трёхдневного путча, обратное переименование Ленинграда в Петербург, перелёт на Кипр… И сразу – уютный центр ночной Никосии, где никто и понятия не имел об эпохальных преобразованиях на одной шестой части мировой суши. Он смотрел по сторонам, смотрел во все глаза, чтобы зрительными впечатлениями отогнать беспокойные свои ожидания; как славно всё в этой изолированной от геополитических бед Никосии, как тепло и уютно… И – как-то измельчённо-декоративно; в душной, насыщенной желаниями ночи – три-четыре крохотные площади, густо-ячеистая сеть торговых улочек, какие-то разноцветные колпачки-фонарики на чугунных столбиках, провинциальные виньетки ядовитого неона над злачными заведеньицами, лавочки с расфасованными в кулёчки-пакетики колониальными товарами, витринки миниатюрных кафе и баров – там, в тесных, налитых электрической желтизной аквариумах, беспечно попивали пиво, жевали чипсы, орешки. В каменных закутках-карманах, накрытых звёздным небом и омертвелыми от духоты кронами, в коих тоже там и сям горели разноцветные лампочки, попадались и уличные столики под клетчатыми красно-белыми скатертями. Соннолицые официанты в чёрных штанах и белых рубашках, с подносами над головами, как казалось, на автопилоте пробирались среди гуляющих, неторопливо доставляя из кухонь-невидимок еду; а под ногами была узорчатая красно-лилово-коричневая керамическая плитка узеньких запруженных тротуаров. Безвозрастные поджарые англоязычные мужчины в шортах с самоуверенною ленцой обнимали за плечики миниатюрных плоскогрудых гастролёрш-азиаток в сандалетках на босу ногу или пляжных шлёпках, маечках в обтяжку, в болтающихся пёстрых и лёгких коротких платьицах; беззаботность и нега, воздух, пьянящий дешёвой, как ширпотреб в витринках, эротикой. А назавтра – пробуждение под нежные повизгивания-подвывания муэдзина – гостиница нависала над шлагбаумом охраняемой скучавшими солдатами-миротворцами ООН границы турецкого сектора – и с раннего утра выгоревшее, словно выбеленное небо с беспощадным солнцем. В окошке такси возникали и пропадали где-то за придорожными иссыхающе-болезненными кустами и разновысокими подпорными стенками из грубого камня маленькие селения с частоколами кипарисов, за ними порой угадывалась бледная, почти сливавшаяся с небом цепь гор… А так тянулись и тянулись, выше-ниже, округлые, словно пушисто-мягкие, но сплошь заросшие коричневато-пепельными колючками холмы, меж которыми внезапно обнаружилась в бледном воздушном провале жирно-синяя, как невысохший ультрамарин, полоса.

Море… безжизненно-тихое, вылинявшее, вблизи – и вовсе бесцветное. Городской пляжик под забитой нетерпеливыми автомашинами набережной: лежаки вразброс и камушки на крупном сером песке, незнакомые ракушки.

Медленное отплытие из Лимассола; прощальное холодное мигание огней, зубастые силуэты домов и гор на фоне выцветавшего неба; чёрная тонкая линия волнолома на светлой ещё воде; и где она, та дугообразная линия? Растворилась за ненадобностью в этой густой, тёплой, с ласковым ветерком ночи… Возня в спальных мешках затихала.

Всю ночь еле уловимо дрожала палуба.

И еле уловимо луна, словно лавируя между звёздами, возможно, что и раздвигая их, смещалась по небосклону, блекла.

И вот уже разгоралось над морем мглисто-алое зарево, которое пересекала неподвижная продолговатая тучка… Горячие отблески невидимого ещё огня падали на стальную рябь, когда в сопровождении двух игрушечных канонерок многопалубный паром торжественно приблизился к железно-ржавому порту, затем надвинулась бетонная стенка со следами опалубки и загадочными битумными надписями на иврите, но вот и мутная вода под винтом напоследок как-то нехотя побурлила, для порядка почавкав лопастями, смолк винт, а борт приник-прислонился к стенке: вот так и пришвартовались в Хайфе, чьи коробочки белели в тусклой зелени на горе, из-за которой, пока швартовались, как-то незаметно взошло и сразу жарко-жарко загорелось всё то же беспощадное солнце; со скрежетом опустили трап; будничное прибытие в духовку.

Тягомотина проверок, нудный гул от вращения большущего, как доисторическое многокрылое насекомое, вентилятора под потолком, а вот и Игорь, выросший во весь свой рост за стеклом таможни: взрослый, большой и ладный, но – узнаваемый; боже, как он похож на Катю, тот же разлёт бровей, и – сжалось сердце – на деда-разведчика совсем уж нереально похож! Такой же большеротый, губастый, нет только папиросы, торчащей из угла рта.

* * *

А спустя две недели опять была тёплая, звёздная, хотя и с ущербной луною, ночь, опять пенилось и блестело море, и опять поднималось, словно над парным молоком, тепло, и тёплый, но свежий-свежий ветерок, такой же, наверное, как тот, что надувал паруса Одиссея, ласково овевал Германтова. И сидел он на том же – во всяком случае, внешне на таком же – красно-белом ящике с пробковыми жилетами, правда, обитаемых спальных мешков вокруг, на уже привычно дрожавшей палубе, было поменьше, и не шевелились объёмные мешки так активно. Что-то увидел он за две недели, нет, не что-то, а многое он увидел, конечно, многое, но мало что тогда он был способен соображать, оценивать, и только теперь, на палубе, под серпом луны, при призрачно-дробном отражённом блеске её, возвращаясь на Кипр, попытался восстановить свои впечатления и спонтанно, во всяком случае, без монтажного плана, но – актуально, перекомпоновать увиденное.

Попытался, но так тогда и не восстановил… Да и возможно ли это было?.

Потом, вернувшись, год за годом будет он снова вспоминать и перекомпоновывать увиденное, когда будет стоять между сфинксами.

Чтобы восстановить главное?

Или – найти?

Найти, найти – и вытащить из-под напластований второстепенного?

Как? Не в жанре же путевых заметок по святым местам… Машинально взял лупу, поводил туда-сюда блестевшим кругом по карте Венето.

«Тогда» и «сейчас» уже тесно переплетались.

Но ведь и главное – очевидное для Германтова «главное», тогда – «главное», то, ради чего он пустился в путь и пересёк море, – не существовало само по себе.

Объятия, обмен бессмысленными восклицаниями и репликами с Игорем; потная пробежка с тяжёлыми сумками сквозь пыльное пекло невнятной выжженной площади с паркингом, маленький, но спасительный, с кондиционером, «Пежо».

И конечно – калейдоскоп дорожных впечатлений; придирчиво выбирал осколочки, не обязательно – самые яркие, но… Мимо странного храма на горке, мимо неожиданно возникшего лесного массива, мимо неряшливо-темноватых квартальчиков вблизи иерусалимского рынка; задворки Днепропетровска, Херсона?

Репатрианты из Днепропетровска-Херсона по прибытии в новое пространство и не попытались переплюнуть своё время, а воссоздали его приметы? Через год-другой, поозиравшись, уже почувствовали себя как дома?

Проехали, приехали.

Игорь тоже, как ни странно, чувствовал себя на новообретённой родине как рыба в воде… Хотя к пеклу, в котором они передвигались, сравнение с водой не очень-то подходило, во всяком случае, понятно становилось, что Игорь здесь, на профессиональной военной службе, нашёл себя: он успешно закончил какое-то армейское заведение в Америке, потом там же прошёл офицерскую стажировку, потом повышал квалификацию на секретных курсах и в каких-то специальных суперчастях в Северной Каролине, но в солдафона, уберёг бог, не превратился, нет-нет, никакой оголтелости, узколобости. Игорь радовал, Германтову даже было интересно слушать иные из его военно-политических объяснений, тем более что Игорь ничуть не забыл языка, у него был на удивление большой запас русских слов, и он мило – не без гордости – справлялся с ролью экскурсовода. Он взял двухнедельный отпуск, чтобы… В Иерусалиме шли, будто по старинной каменной дороге, по широкой, с многочисленными перепадами по высоте – вверх-вниз по ступеням для великанов, – крепостной стене, сравнительно молодой стене, со времён Сулеймана Великолепного опоясывавшей Старый город, на который так интересно было, расширяя обзор, посматривать чуть сверху, в движении.

– Это, – говорил Игорь, – армянский квартал, а за ним, вон там, где торчит колокольня…

Внизу, метрах в трёх-четырёх от могучей крепостной стены была терраса с каменным парапетом и железной кроватью. Кудрявый юноша в трусах неторопливо делал зарядку на фоне плохонькой выцветшей фрески с сонным шествием неких святых фигур, которые задевали нимбами облака. И вспомнился Германтову ранний, на рассвете, когда снежная шапка Арарата только ещё была нежно подрумянена солнцем, подъезд к Еревану; ветерок врывался в вагонное окно, он и Катя, измученные трёхсуточной дорогой, а за окном – такие же железные кровати на террасках и даже на плоских рубероидных крышах кубиков-домиков; а уже днём, в Звартноце, а потом и в Эчмиадзине, у мутно-бирюзового бассейна, им повстречается Бобка, а он не придаст той встрече значения…

«Разве я на экскурсию сюда прибыл?» – спрашивал себя Германтов едва ли не на каждом шагу, но, может быть, экскурсия-то как раз и нужна была ему…

Голос Игоря успокаивал.

– Это… – Игорь сыпал не только несвежими историческими подробностями, но и просвещал темноватого в сфере безопасности Германтова относительно современных мер антитеррора. Какие-то пояснения получались вполне наглядными: была пятница, внизу, у Цветочных ворот, случилась опасная заварушка, быстро было выставлено оцепление, молодые арабы в возбуждённой, торопящейся к пятничной молитве толпе, которая озлобленно колыхалась за спинами автоматчиков, напирали, вели себя всё более агрессивно, а коллеги Игоря с автоматами их…

Игорь компетентно, но доходчиво объяснял смысл их манёвров:

– Они расчленяют толпу, чтобы…

– Удастся выстоять? – вопрос, донимавший его с момента приезда, Германтов старался сформулировать поделикатней. – Кажется мне, что вы такие маленькие, а вокруг…

– Конечно, выстоим!

А кем бы стал кукушонок Игорь во взрослой жизни, если бы судьба его обошлась без резкого поворота? Он мог бы стать блестящим русским историком наполеоновских войн. Или – главным конструктором начинённых межконтинетальными ракетами атомных субмарин.

Судьба играет человеком и, бывает, заигрывается… Однако к конкретному и такому резкому повороту судьбы кукушонка именно Германтов как раз-то и был причастен, кто же ещё?

Делов-то: хмыкнул, ляпнул, сморозил… А смышлёный русский мальчик стал офицером израильского спецназа! И естественно для него теперь патриотично выстаивать и отстаивать новые рубежи. И что же, он виноват во всём, что с кукушонком случилось потом, или – судьба, которая вела Игоря и лишь воспользовалась неосторожными словами Германтова для исполнения своих планов? Головоломная чушь.

За время познавательно-безрадостной прогулки по петлеобразной крепостной стене – прогулки над Старым Иерусалимом – умилиться Германтову удалось лишь тогда, когда в одной из пауз между сопровождавшими экскурсию пересказами-перекрашиваниями библейских легенд он невзначай спросил, что запомнилось Игорю из детских лет в покинутой им, внезапно исчезнувшей с карты политической географии стране, а Игорь ответил: репетиция военного парада на Дворцовой площади под дождём и – черничники на Куршской косе; ему навсегда запомнился вкус той черники.

Как во сне?

Как во сне, хотя сам-то сон обрывала бесцеремонно зазвучавшая тьма – раззванивались с утра пораньше, ещё до серенького осеннего рассвета, колокола. Германтов просыпался под звоны-перезвоны в своём холодном, полуподвальном, с безоконными каменными стенами, а‑ля узилище, номере крохотной гостинички, согревался под душем и – спасибо Игорю, сумел поселить почти в центре Старого города, на границе еврейского и арабского кварталов – сразу же выходил на извилисто-ломаную туристическую тропу, тут же пересекавшуюся с другими непрямыми тропами. Обжигаясь, проглатывал где-то на ходу чашечку горчайшего, с какими-то пахучими добавками кофе и – смотрел, смотрел по сторонам, на эту давно обжитую модель мироздания, неожиданно на миг какой-то к чему-то прилипая глазами в экзотической калейдоскопически пёстрой тесноте, но думал-то о другом, будто ничего и не видел он, совсем о другом… В условленном месте его поджидал Игорь.

Турист, экскурсант – передвигался во сне?

Игорь хитро распланировал неделю – отложил главное, поездку в Тель-Авив, к морю, а сейчас историческим многословием своим явно пытался Германтова отвлечь от мрачных мыслей и ожиданий, как мог, старался…

И что же он говорил?

Яично-жёлтые, бледно-палевые, табачные, чёрно-коричневые, карминные и лиловато-красные густо пахнущие порошки, железные, на косых подпорках, под разными углами наклоннённые козырьки, навесы, с лязгом-грохотом падающие рифлёные шторы… Теснота и – фантастическое разнообразие, ну да, город – этот вот город в городе – действительно как модель мира? И тут опять пряные порошки? Розмарин, кардамон, перец, горчица… А это? «Это бергамот», – подсказывал Игорь. Хотел спросить у него, но так и не спросил, приходила ли сюда Катя «нюхать»; в душном закутке, увешанном коврами, немощные старцы с кальянами из восточных сказок. Всё куда экзотичнее, ярче, чем в «Багдадском воре», первом из увиденных цветных фильмов.

Куда теперь?

Выбрался, пошатываясь, из облака восточных пряностей и едких дымков, и сразу за захудалой забегаловкой, кисло пахнувшей уксусом и барашком, всего-то в двух шагах от неё, сделанных по желтоватым, скользким, как лёд с наплывами, камням, – дворик с розовато-пепельным рельефным фасадом: романо-готическая печать крестоносцев. А внутри, во тьме, погасившей вдруг слепящее солнце – в глаза невольного паломника, добравшегося-таки до Гроба Господня, бросилась безвкусная витринка с кусочком грязновато-серенькой Голгофы, слепленной из папье-маше, со струйкой запёкшейся крови, изображённой убогой кисточкой; этакое и в провинциальном бедном музейчике бы постеснялись выставить; да ещё было каменное, жёлто-подсвеченное, протёрто-зацелованное ложе – собственно гроб. В низкой камере, куда надо ещё, пригнувшись, пролезть – то ли выдолбленный в камне неглубокий поддон, то ли подобие ванны с закруглённо-неровными бортами, где лежало с пятницы по воскресенье мёртвое тело, откуда оно чудесно исчезло, то бишь – вознеслось. Но это-то лишь макетики-декорации как условные знаки подлинности – наивно-плохонькие предметные декорации-иллюстрации-инсталляции к ошеломительным и потому – невоспроизводимым в косном материале новозаветным сюжетам, а вот сам Храм, сами таинственные его пространства, уж точно сумевшие переплюнуть время – суровые, тёмноватые, перетекающие одно в другое, – прошили Германтова волнением, ну да, волнением, которое тут же сопроводил приступ лихорадки, возможно вполне, он погрузился в транс; вот так экскурсия… И тут ведь смотрел он во все глаза, смотрел-всматривался, чтобы попытаться переключиться с изводящего ожидания встречи с «главным» на святые камни-пространства. При отменном своём пространственном воображении попытался представить хотя бы смутно план храма, не смог: контуры-границы растворялись во тьме, исчезали своды, терялись столбы. Волнение и впрямь отвлекало от того, что бойко ему сообщал Игорь. Волнующая свобода плывуче-сумрачных, с разбросанными там и сям аморфными лампадными вспышечками и огоньками свечей храмовых пространств, будто бы живших независимо от тонущих во мраке, пожалуй, что и утонувших уже столбов-пилонов, сводов: ну да, сакральность прежде всего нагнеталась непонятностью плана, самой плывучестью-затемнённостью этих намоленных пространств, лишённых граничных контуров. И, как повелось, восприятие чего-то нового, неожиданного и неизведанного, устремляясь к будущему, как к таинствам вечности-бесконечности, вдруг взывало к воспоминаниям и обостряло прошлые ощущения: время закольцовывалось, а из потока частиц этого кругового времени, как при фотографировании, вырезались избранные мгновения. Да, смотрел, смотрел с необъяснимо нараставшим волнением по сторонам на незнакомые древние камни-пространства, смотрел, неосознанно пытаясь разорвать новыми впечатлениями закольцованность своих мыслей, и – получается – досмотрелся? Темноты храмового пространства, как когда-то темень мокрой, с тускло поблескивавшей мостовой Стремянной улицы, пронзил пушистый луч фар, густо заполненный подвижными капельками дождя, и тотчас же Германтов, удивляясь бессмертию этого мокрого луча, смог чётко, как при дневном свете, увидеть голубую от утреннего инея траву, Катю у рыбацкого костра, шумно дующую на обжигающе горячую, свежеиспечённую картофелину, или Катю – в лесу, под пухлой дюной, собирающую в соломенную шляпу лисички. Храм как таинственное вместилище прошлого будто бы был для него одного, для обострения волнений его, для проявлений наново старых снимков – и фотоснимков, и магических снимков памяти – воздвигнут крестоносцами тысячу лет назад…

Значенье темно, вот и – волнует?

Уловив на лице Германтова противоречивую гамму чувств, предупредительно шагнул к нему, умело изобразив приветливую улыбку, изящный стройный красавец с умными весёлыми карими глазами и мушкетёрскими каштановыми, с рыжеватостью, усиками, заострённой бородкой. Облик породистого церковника, наверное, имевшего высокий духовный сан, как бы чуть свысока посматривавшего и на холодноватую аскезу протестантизма, и на чадящие кадильницы православия, навсегда запомнился Германтову. Еле заметно, но внушительно покачивался бронзовый крест на его груди; на нём была коричневая, мягкими складками ниспадавшая ряса… Коричневые рясы у францисканцев? Вот так интуиция у прелата-физиономиста и читателя тайных движений заблудших душ, безупречного слуги Бога! Он, перебирая чётки, сразу заговорил с Германтовым по-французски.

– Ваш взор и сердце, вижу, не затронуты окошком с наивным видом на смакетированную Голгофу, – явно имея в виду и другие макетные поделки, выхваченные из темнот подсветкой, он с первых же слов признал, что даже в Риме, в главном, начинённом подлинными шедеврами искусства соборе Святого Петра отнюдь не все фрагменты убранства и росписей художественно состоятельны. В каком всё же сане он был? Нетрудно было лишь угадать конфессию, которую столь достойно представлял обликом-поведением своим неотразимый священослужитель; тёмные, с золотистым отливом чётки струились меж длинными тонкими белыми пальцами…

– Что же тут можно поделать? – риторически спросил католический прелат, улыбаясь и эффектно отбрасывая в широком описывающем жесте лёгкую руку с белой холёной кистью. – Вера зиждется на простодушии; церковная мишура со всеми её покоробившими ваш вкус изобразительными огрехами пробуждает ведь у паствы, всегда наивной в массе своей, чувство сопричастности духовному подвигу Голгофы и чуду Воскресения: верующие покорно, но в ожиданиях по-детски чистой радости внутреннего сверхъестественно тёплого просветления обходят здесь несовершенные декорации подвига-чуда раз за разом, из года в год, из столетия в столетие, в болях и надеждах своих предаются перед ними, декорациями этими, как перед алтарями, сиюминутным ритуалам, молитвам, тогда как, – гордо блеснули горячие глаза, – сам корабль веры совершенен и вот уже два тысячелетия неостановим… «Да, корабль веры оставался всегда под парусами-парами, это трудно было бы отрицать, хотя, – думал Германтов, – и давал всё более заметную течь…» Тем временем щеголеватый красавец с эффектной непринуждённостью увенчал свои риторически-убедительные и при этом успокоительные сентенции подарком: достал, будто фокусник, подарок из складок рясы, вручил маленькое, изящно исполненное распятие; прощаясь и проникновенно глядя Германтову в глаза, перекрестил артистично воздух.

Как во сне, как в мучительно тягостном сне провёл три иерусалимских дня. Во сне смотрел во все глаза на то, что задевал взор, но при этом мучился подспудным ожиданием пробуждения.

Пробудившись – увидит главное, а пока…

Сновидением был и престранный, расширившийся вдруг кверху одинокий кипарис, как если бы большой густой тёмно-зелёный локон дерзко выбился из его вертикальной, волосок к волоску, причёски. Этот кипарис, явно знавший что-то о сумасшедшем семействе вангоговских кипарисов, возник сбоку от храма, в торце узкого переулка. Сновидением оказалось даже всё то, что возникло за низкой каменной стеной и выкрашенными маслом ярко-лазоревыми железными воротами, теми, что были напротив входа в храм Гроба Господнего. Подарочное распятие лежало уже в кармане, а в ворота упёрся пятившийся Германтов, желая сфотографировать храм; за воротами возник молодой араб, он чистил в тазу большую, плоскую, как лещ, рыбину, серебром невесомых монет разлеталась крупная чешуя… Что-то промычав, знаками разрешил подняться; крутая скользкая лестничка, ведущая к дому, справа от дома – удлинённая увитая зеленью беседка-трапезная с деревянным столом, длинными скамьями вдоль стола; красноглиняные миски, кувшины; монахи в чёрном.

И ещё – сновидение, хотя ничего фантастического, брёл себе, брёл, сворачивая туда-сюда, ненароком набрёл… Потом узнал у Игоря название места: Кардо. А сновидением было редкостное по гармоничности своей многоуровневое пространство с относительно новым каменным рыжеватым, со скруглёнными тёмными ставнями, строением наверху, на коричнево-красном земляном, поросшем белесо-жёлтенькими былинками бугре, который возвышался над булыжной, взятой в подпорные стенки и превращённой в артефакт, рекой античной римской дороги, протекавшей там, глубоко внизу, как бы на дне воображаемого ущелья; графитно-серая, с отблесками на выпуклостях булыжников река и – раскидистый безвозрастный бледно-зелёный куст мифологической ивы на берегу, у метафорической – окаменевшей? – воды.

Сновидением был и новенький еврейский квартал – весь из тёплого золотистого камня, весь, и мощение маленьких площадей и улиц его, переулков, щелевидно-узких проходов между домами. В подкупающе естественной планировке квартала воспроизводилась теснота и уличная паутина древнего, когда-то поднявшегося здесь, но в боестолкновениях шестидневной войны окончательно порушенного иорданского поселения, послужившего последним укреплённым рубежом перед Стеной Плача. И все телесно-тёплые объёмы новенького квартала как новенькие не воспринимаются, ибо нет сухой геометрии: тут срезан угол, тут еле заметно скруглён… Нет ныне «правильных» или модных форм; и все фасады и простые детали их, как и все, такие же тёплые, как стены, ступенчатые тротуары его – будто высеченные из монолита.

Что же говорил тем временем Игорь, что?

Тишина: во сне отключился звук?

Или Игорь отлучился куда-то?

Оставалось самому себе перерасказывать, уточняя, если такое уточнение вообще возможно, увиденное во сне.

Да, разве не сновидение – за Львиными воротами: Гефсиманский сад размером с комнату, уставленную корявыми тумбами-стволами олив? Оливы – как ветлы? Коврик-бобрик травы и – толстенные обрубки стволов, коросты коры, изборождённой глубокими морщинами, несколько нежных веточек с несколькими листочками; оливы – скульптуры, оливы – знаки? За железной, будто бы кладбищенской оградкой, в промежуточке между садом-знаком и спуском в подземный храм Девы Марии – прилегший отдохнуть после туристических нагрузок верблюд под массивной, как броня, аляповатой попоной.

И библейская, ржавая, с проблесками платины, обмелевшая речка, превращённая жарой в ручеёк, и веками тянущиеся к Кедрону-ручейку библейские ветви, и красноватые, с наивно деформированными античными детальками мавзолейчики вдоль там и сям блещущего струения в Долине царей, и – вдруг, объёмным фоном – дрожащий в горячих потоках воздуха, пепельно-палевый склон Масличной горы, монохромный, но с богатейшей гаммой оттенков – всё как во сне: благородная светотеневая шероховатость вечного склона, испещрённого до самого неба кладбищенскими камнями, которыми тысячелетиями неторопливо зарастала гора; всё рукотворное здесь, на этом склоне, превращалось временем и солнцем в природное? И здесь, как нигде, наверное, зрительное восприятие пространства корректировалось внутренним переживанием времени. Повертел головой; случайно тронул осязающим взглядом стихийную измельчённую супрематику арабских деревень поодаль, на соседних холмах; да ещё плоская, густо-охристая, будто грубой кистью замазанная арка виднелась впереди и чуть справа на поверхности крепостной стены старого города, а за стеной цвета обожжённой потемневшей глины, как заманка ли, историческое назидание – бело-синие изразцы, купольное золото мечети. Взгляд опять скользнул вправо: замурованная в порядке предосторожности ушлыми мусульманами, закрашенная когда-то охрой, как если бы проёма и не было вовсе, арка городских ворот, сквозь которые ожидался долготерпеливыми иудеями торжественный выход Мессии в белоскладчатом одеянии. Бедный заблокированный Мессия и совсем уж бедные мертвецы – отняты надежды на вероятное воскрешение у них, мертвецов, вечных обитателей прекрасного, бескрайне печального кладбища – им не встать уже из могил?

Его била трансцендентная дрожь… Вся священная гора, объёмно-материальная – возможно ли такое? – была ещё и невидимой, но остро ощутимой, словно допущен был Германтов в чертоги нового измерения, стирающего границы между бытием и небытием.

А если бы Мессии всё-таки удалось выйти из городских ворот?

И сколько же людей встало бы из этой ёмкой каменисто-пылевидной земли… От случайной мысли его затряслась земля и будто бы разверзлась, и тотчас Германтов смешался с необозримой толпою встававших из праха, живших в разные века, но оживавших одновременно; как все они в горе умещались? Не в силах отличить беспокойные свои домыслы от реальности, он увидел несколько скелетов, обраставших плотью, на одном из черепов со словно бы приклеенным ко лбу грязно-седым косым клоком, быстро закудрявились чёрные волосы; мертвецы поднимались и оживали, наново обретали дар речи и недоуменно вертели головами. Он уже не мог выбраться из внезапно образовавшейся непроходимо густой толпы; перепачканные пылевидной землёй, неотличимой от тлена, в жалких лохмотьях из грязного полуистлевшего савана, растерянно озирающиеся, жмурящиеся; как слепит их непривычный солнечный свет…

– Юра!

И Германтов тоже растерянно озирается… Кто-то из самой гущи столпотворения на Масличной горе окликнул его? Здесь ведь могли быть и его родичи, о, они наверняка были здесь, но как, как далёкие предки могли бы его узнать?

Он – в растерянности.

Все они, рождавшиеся и умиравшие в разные века, сейчас словно сбивались в единую ветхозаветно-евангельскую толпу?

– Юра, Юра!

Не женский ли голос?

Вдруг – Катя? Нет, не её голос… И как, как… Или мама звала его, или отец, или… Но как здесь, в недрах Масличной горы, они могли очутиться?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю