Текст книги "Германтов и унижение Палладио"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 88 (всего у книги 97 страниц)
Только рукой махнула.
– Вы бы знали, какая смертная тут, в этой гнили, тоска берёт. Да, Юрий Михайлович, так чем же занимались вы во Львове на каникулах?
– Мои приезды выпадали на лето, я наслаждался ничегонеделанием в прекрасном городе, а что может быть интереснее незнакомого исторического города? Я осматривал костёлы, прогуливался по центральному бульвару, под каштанами; от пышного оперного театра и памятника Ленину шёл к памятнику Мицкевичу…
– Перед оперным театром на месте Ленина уже Бандера стоит, правда, фигуры поменяли, а советский постамент под Бандерою сохранили.
– Постамент с гранитными знамёнами?
– Ну да!
– Постамент-рудимент – кто бы мог подумать?
– И меня в детстве бабушка гулять на центральный бульвар водила. А когда зацветал жасмин, поднимались мы на Высокий Замок… И в костёлы я заходить любила, а знаете для чего? Нет, не молиться, а чтобы смотреть на огоньки свечей – каждый огонёк как-то по-своему дрожал, колебался. Свечи в память об умерших зажигали, а сами огоньки, казалось, оживляло моё дыхание.
«Сплошные совпадения, как нарочно подстроенные?» – недоумевал Германтов, слушая певунью из Львова.
– Оксана, – позвала Вера, – смена блюд. Пора расставлять глубокие тарелки.
Круглое белое блюдо с внушительной горкой спагетти, над которой, как над конусом вулкана, клубится пар… И каракатица в компании со щупальцами кальмаров в густых лиловых чернилах, и винный уксус, и оливковое масло, и тёртый пармезан…
– Зубы чёрно-синие от соуса будут, но не бойтесь, есть специальный отбеливатель – пополощете рот и…
– Как вкусно!
– Хотите розовое вино? Между прочим, из Венето, – гипнотично глянула Вера, – поздний сбор, с виноградника близ виллы Барбаро.
Еле ощутимый укол.
Германтов пил маленькими глотками. Чуть наклонённая голова, а как плавно сопрягалась с контуром шеи линия плеч, как застыли коралловые нити над расщелинкой между пиалами груди… И – чуть в стороне – вазочка с синими гортензиями; скомпоновал портрет и взял в раму.
– Мне жаль Головчинера, – вспомнила сердобольная Оксана, скорчив скорбную рожицу, – жарища, а костюм Казановы такой тяжёлый!
– Клин клином вышибается, – сказал безжалостный Германтов, – как-то Сальвадор Дали в непереносимо знойный летний день был приглашён на приём, жена спрашивала, что надеть, чтобы не свариться, и он надел шубу.
Но зачем он-то здесь, зачем? И где она, венецианская атмосфера, которая обволакивала его на ступенях Реденторе? А что за цель была у этого обеда со светской болтовнёй, какой смысл мог быть в самом его присутствии здесь – в неприхотливом поддержании болтовни? Ну никак не удавалось ему бездумно наслаждаться вкусной едой в компании с молодыми красивыми женщинами… Вот уж действительно, то пробовал повести беседу, то, как и подобало мэтру, нацепив маску глубокомысленности, отвечал на якобы каверзные вопросы, то чувствовал себя не в своей тарелке. Он, прирождённый лектор, мгновенно завладевавший вниманием любой аудитории, он, записной шутник, с кажущейся непроизвольностью дозировавший в застольной беседе весёлое и серьёзное, не очень-то управлялся уже со своими речевыми энергиями, да и чувствовал – это особенно его волновало, – что вообще все его планы и намерения словно бы сбились в мраморном тереме Беретти с фокуса. Ему захотелось остаться одному и – тут ещё вспомнил он о дне рождения Кати, вспомнил, как отмечали они этот день, – затеряться в каком-нибудь шумном баре и одиноко выпить.
– Как вам розовое вино?
– Божественное!
– Юрий Михайлович, – дожёвывала извлечённую из лилового соуса мелко-мелко нарезанную лапшу из каракатицы с кальмаром Оксана, – вы напишете книгу про виллу Барбаро?
– Надеюсь.
– И какой будет она? Расскажите.
– Это было бы преждевременно.
Вера загадочно улыбалась, отведя в сторону руку с салфеткой, красиво зафиксировав поворот чуть наклонённой головы; Вера знала толк в эффектных позах.
– Признайтесь, замахнулись опять на высокое?
– Выше – некуда!
– Но название для книги хотя бы придумали?
– Перебираю варианты, – уклонялся лукавец Германтов.
– Учтите, с виллой Барбаро творится что-то загадочное. Недавно – в тот день вилла была закрыта для посетителей – исчезла со стен и потолков роспись, сплошь исчезла, бесследно, будто бы её никогда и не было. Смотритель включил сигнализацию и поднял панику, но когда приехали полицейские и эксперты, все-все изображения вернулись уже на свои места.
– Что со смотрителем?
– Увезли в психиатрическую больницу.
«Я мог бы составить ему компанию», – подумал Германтов, вспомнив, как многоцветная роспись чудесно исчезала и у него – с экрана компьютера. Да, в самом деле исчезала, едва как-то захотелось ему в первозданно чистом виде, без иллюзорных веронезевских разукрашиваний, увидеть шедевр Палладио, увидеть до взрыва: не в тот ли день и бедный смотритель поднимал панику?
Едва захотелось увидеть чистые палладианские формы, как тотчас же где-то там, более, чем за две тысячи километров от его энергичного импульса-пожелания и письменного стола с компьютером, напрочь исчезли бесценные росписи?
Чудеса?
– Сгораю от нетерпения, – отпила вина Оксана. Что вы в новой книге своей напридумываете, какие тайны откопаете? Ведь в каждой вашей книге есть какая-то тайна. – Чем ещё огорошите? И ведь всё время что-то новенькое открывается, вы же сами сказали, что и старые произведения меняются от проживаемых нами событий и даже от прочитанных нами книг. Верить или не верить? Недавно я читала, что в глазах Моны Лизы, Джоконды, в глубине зрачков загораются будто бы время от времени какие-то цифры, надо только момент поймать.
– Мало вам улыбки Джоконды?
– Мало, я жадная.
– А почему она вот уже пятьсот лет так таинственно улыбается, ЮМ?
Сколько раз ему задавался этот вопрос…
– Сколько разгадывателей – столько мнений. Кто-то считает, что это улыбка Джоконды-Мадонны, почувствовавшей, что она беременна: она ждёт ребёнка и – улыбается… Получается, что «Джоконда» – это вторая, светская версия «Благовещения», написанная Леонардо в пару к своему каноническому «Благовещению», тому, которое висит в Уффици. Ну а кто-то считает, что…
– Что это – не портрет модели-красавицы, а автопортрет художника, улыбка же – не просто улыбка, а леонардовская насмешка над всеми теми, кто не способен разгадать его простенькую загадку, так? – её тёмные зрачки в золотых ободках горели.
Дружелюбный, но всё же – укол?
– Так, так, вы внимательно прочли «Портрет без лица», – теперь посмотрел на Оксану. – Я тоже сгораю от любопытства. Ну так как же вспыхивают цифры в глазах флорентийской бессмертной дамы?
– Внезапно и будто бы – одна за другой выскакивают.
– Как на биржевом табло?
– Вам бы, Юрий Михайлович, только смеяться.
– Разве не смешно? Почему бы Леонардо вдобавок ко всем мистическим талантам своим, позволявшим ему проникать в высокие сферы будущего, не могло прийти на ум ещё и покуситься на шифровку-расшифровку цифровой суетни, взывающей к умениям и прыти биржевых брокеров?
– И ещё я где-то читала, что портрет Джоконды – это портрет вовсе не дамы, а мужчины, который был любовником Леонардо.
– Брависсимо, Леонардо! Переждал пятьсот лет, чтобы совпасть-таки с трендом современной голубой моды.
– А уж как Пикассо совпал! – засмеялась Оксана. Он коньюнктурщиком был? У него ведь и голубой, и розовый периоды есть.
– Шутка удачная.
– Юрий Михайлович, почему вы не написали о Леонардо?
– Меня опередили.
– Кто?
– Волынский, Мережковский…
Вера, придвинувшись, коснулась руки Германтова:
– ЮМ, скажите, как бы вы определили формальное отличие языческих искусств от христианских?
– Формальное? Пожалуй, – после паузы, – я бы обратился к категориям статики и динамики.
– Обратитесь. Я вся – внимание.
– И я!
– Античное искусство завораживает нас прекрасной статикой, так? Даже красно-охристые бегуны-олимпийцы, описывающие круги по греческим вазам, – воплощение совершенства и, стало быть, – неподвижности, а в христианском искусстве душевные движения – муки и страсти наши – непрестанно преображают тела.
– Например?
– Вот вам пример самый расхожий, но, думаю, и самый убедительный, наглядный: аллегорические фигуры Микеланджело в капелле Медичи. Сравните-ка их с застывшими скульптурами антиков. У Микеланджело тела – выражение внутренней наполненности, душевного напряжения и скрытых движений.
– И всё?
– Не всё, Оксана, не спешите разочаровываться. Ещё отличия я усматриваю в свойствах гармонии. Античная гармония – непреложна, будто бы абсолютное воплощение абсолютной статики, а вот христианское искусство одаривает нас обманчивой гармонией, будто бы прячущей в себе дисгармонию… Христианское искусство живо дуализмом души и тела.
– И всё? Но по какой же причине античное искусство смогло получиться таким статичным?
– Причин выискано немало. Ещё в девятнадцатом веке сложилось просвещённое мнение о том, например, что у древних греков, словно бы заворожённых смертью, были при этом неразвиты представления о загробном мире, из-за чего блокировались предощущения будущего; жизнь замыкалась в вечном настоящем, а без образов будущего, несущего перемены, – какая динамика?
– Образы загробного мира связаны с образами будущего?
– Как же иначе? Будущее – это всегда время после нас и без нас.
– Вот и всё – как отрезали?
– И вы хотите сказать, что христианство…
– Резко обновило и динамизировало представления о мире как загробном, так и земном, что в конце концов привело к раскрепощению и свободному самовыражению художников вопреки всем церковным канонам и эстетическим догмам. Но и тут всё становилось не слава богу.
– Всё?
– Как – всё?
– Разрешите продолжить?
– Ваша воля, профессор, – сказала Вера, откидываясь на высокую спинку стула с зеленоватой плюшевой подушечкой-подголовником; Оксана не сводила с Германтова немигающих восторженных глаз.
– Спасибо за внимание. Итак, – заговорил размеренно, как на лекции, – античность давно лежала в руинах, почему бы не возродить? Но ничего не повторяется… При том что внеисторическая мечта о возрождении обернулась нежданной новизной, она получилась фантастически плодотворной! Казалось бы, в Ренессансе, немало вдохновлённом античностью, прочно соединились статика с динамикой и гармония с прорывами к динамической дисгармонии; вспомним о двух эстетиках – аристотелевской (отражательной) и платоновской (идеецентричной). Я с разных сторон захожу, однако говорю об одном и том же! В искусстве и спорили, и воссоединялись два противоречивых начала изобразительности. Но по мере развития искусства – восстановите в памяти временную панораму поступательно и всё быстрей сменяемых стилей, не говоря уже о лихорадочной гонке «измов» – динамика нарастала: христианская компонента как бы зримо брала верх и всё смелее взламывала оболочку заимствованной у античности гармонии. Как бы? Да, по мере ускорявшегося развития – или ускорявшейся деградации, кому что нравится, – где-то на грани девятнадцатого и двадцатого веков произошла подмена: христианские сущности, приводившие в движение мир индивидуальной души, под кистями художников, регистрировавших нараставшую сумятицу в сердцах и умах, сходили на нет и даже решительно превращались в собственную устрашающую противоположность. Сущностная дисгармоничность вырождалась в тот или этот, но – исключительно разрушительный формальный приём: вроде бы против воли Творца безудержно множились картины обезумевшей ломки всего нашего мира…
– Строили, строили, и опять – руины?
– Очевидно, завершается многовековой цикл культурного развития. А в конце каждого цикла разваливается своя Вавилонская башня.
– Вы вчера коснулись гипотезы относительно непричастности Бога к сотворению мироздания, – вспомнила Вера. – Будто бы, по вашему мнению, у Бога не нашлось для этого времени.
– По мнению астрофизиков, – мягко поправил. – Это они, самые смелые из астрофизиков, считают, что до Большого врыва, породившего нашу Вселенную, время вообще не существовало.
– Хорошо, а как же обстоит дело с творением внутри самого искусства? При создании конкретного произведения, надеюсь, время существует?
– И да, и нет.
– Формула в вашем духе!
– Вы сами, – улыбался, – вытолкнули меня на зыбкую почву. Но таков уж парадокс творчества: в кардинальный миг его – во всяком случае, по субъективным ощущениям самого художника – монотонно тикающее время будто бы разрывается, и он, художник, угодивший в разрыв, творит в темпоральном вакууме.
– Останемся на зыбкой почве? Время, вы сказали, можно выразить только в пространственных категориях, а как можно выразить-изобразить смерть?
– Думаю, только в категориях и образах жизни.
– А духовное выразимо только через телесное, материальное?
– Думаю, так.
– Как именно в искусстве выразить смерть? Выразить средствами, как бы отвергающими цель, во всяком случае, противными цели? Какая-то квадратура круга. ЮМ, прошу вас, порассуждайте.
– Хотите меня с зыбкой почвы спихнуть в трясину?
– Мы вас спасём, если сами не справитесь, мы вас за волосы вытащим, – пообещала Оксана.
– Всякая смерть, – начал Германтов, – пробивает невидимую брешь в ткани бытия, брешь – в ничто, ибо и сколь угодно красочно нафантазированное Царство Небесное, как бы брешь заполняющее теми ли, этими образами, изъятыми из реальности, суть всё то же ничто, хотя подобные фантазии лишь уводят от трансцендентной сути.
– Что же не уводит?
– Честная иносказательная попытка изобразить брешь как брешь, то есть – как абсолютную пустоту.
Вера перестала жевать, а рука Оксаны с вилкой, на которую был наколот ломтик цукини, зависла в воздухе.
– Но, – у Веры золотом блеснули глаза, – можно ли, вспомнив то, что вы только что говорили, изобразить пустоту саму по себе, вне категорий наполненности?
– Это хитрая художественная задача, – Германтов отпил вина, – её можно решить, присматриваясь к ткани бытия на границах с брешью… Фокус в том, что, пробивая брешь, смерть деформирует и саму бытийную ткань.
– Опять деформации как средство изображения идеи?
– Опять: деформации видимого используются для изображения невидимого, в том числе – и посмертной пустоты, это ведь ключевой художественный приём.
– Когда и как дошли вы до этой простенькой мысли?
– Давно, когда удалось всеми правдами и неправдами посмотреть ранние фильмы Антониони. Там на удивление зримо передано зияние, замещавшее ушедшего – в антониониевских терминах исчезнувшего – человека. Зияние – словно колеблемое, словно передвижное, знобяще-ютящееся то в гостиной, между накрытым столом и камином, то между крыльцом виллы и садом. Хотите верьте, хотите нет, но я видел на киноэкране конфигурацию смертельной бреши, чуял, как тянуло из неё потусторонним холодом.
– Б-р-р-р, – передёрнулась Оксана, сняла жилетку и повесила её на спинку кресла.
– Получается, что…
– Что таким образом на целлулоиде запечатлевалась сама смерть – субстанция неведомого нам измерения.
– Б-р-р-р, – на сей раз передёрнулась Вера и тоже подцепила ломтик цукини вилкой. – Мне с вашей подачи вспомнился опять Алексеев: это ли не радость, что скорбь уже так глубока… А вы, ЮМ, помните?
– Помню, это «На темы Ницше».
– Да:
Это ли не радость
что скорбь уже так глубока? –
если заглянуть в неё
то дна не увидишь
как ни старайся
горько плачут в лесу осины
после дождя
и страшен облик горизонта
полузадушенного подушками облаков
но я радуюсь от души, –
у Веры вспыхнули диким огнём глаза, а щёки мертвенно побледнели:
это ли не радость
что скорбь так несказанно глубока? –
если заглянуть в неё
дух захватывает.
И уже доедали телячью печёнку с маринованными цукини и базиликом, допивали розовое вино, когда Оксана с обидой в голосе сказала:
– Пусть цифры в зрачках Джоконды, как на биржевом табло, выпрыгивают, если вообще выпрыгивают, пусть даже цифры – фикция и это лишь чьи-то домыслы, но вы ведь знаете, Юрий Михайлович, что Микеланджело в Сикстинской капелле изобразил на плафонной фреске человеческий мозг?
– Знаю, вернее, готов в это поверить, так как верю глазам своим.
– Он ведь не мог видеть человеческий мозг в натуре, а узнаваемо-точно написал, хотя образно…
– Не исключено, что мог видеть: Микеланджело, знаток анатомии, не раз присутствовал при вскрытии трупов. Но скорей всего вы, Оксаночка, правы, это интуитивное прозрение.
Германтов мысленно задрал голову.
– Многофигурное, густо закомпонованное изображение действительно похоже на мозг – по внешним контурам угадываются формы двух полушарий. Но если это и мозг, то выписан он будто бы изнутри – мы не видим привычную сферу, испещрённую извилинами, а видим багрово-коричневую изнанку сферической коры мозга, мы проникаем под её оболочку, где, оказывается, обитает седобородый Бог-Творец, находящийся во вдохновенном полёте, где теснится, слипаясь телами, летящая вместе с ним, вся его устремлённая взглядами к сотворённому чудесно Адаму свита… Этот мозг – как двустворная раковина как тесное и подвижное родовое гнездо, в котором так трудно всем обитателям его уместиться… Вот одна нога высунулась за контуры оболочки, другая вытянулась вдоль направления полёта… А как струятся и реют лёгкие ткани на небесном ветру…
– Я всегда, когда смотрю, задаюсь вопросом и не нахожу ответа: в небе сколько угодно места, качайся себе вольно на облаках, а им так тесно… Почему?
– Скорее всего, по композиционным соображениям.
И тут плавная речь Германтова споткнулась: его дёрнула судорога, а мысль ослепила дерзостной неожиданностью: это, это, осенило, и есть «ядро темноты»! Кисть взломала оболочку, проникла… Сферическая скорлупа, раковина, гнездо – лишь индивидуальные поиски сжатого образа и композиции вкупе с гениальными ухищрениями изобразительности, а это – да вот же оно, непостижимое, но видимое, вот – «ядро темноты», такое, каким его увидело художественное воображение, ядро, впустившее в себя свет, ставшее зримым со всеми его тайными потрохами. Микеланджело вынудил демаскироваться самого ветхозаветного Бога.
– Мы впервые увидели Бога?
– Ну да, язычники-греки знали своих богов в лицо: вот Зевс, вот Аполлон, вот Афродита, а мы…
В глазах поплыли круги.
– ЮМ, вам плохо? – Вера быстрым ловким движением налила в бокал минеральную воду. – Выпейте!
– Мне уже хорошо, спасибо, – глотнув воды, отвечал, приходя в себя, Германтов, – а сейчас будет ещё лучше, – он, храбрясь, воду запил вином и лихо подцепил вилкой закуску – кружочек маринованного цукини.
– Что с вами было? – спросила Оксана.
– Пустяк, голова слегка закружилась, – отговаривался Германтов, – наверное, стало слишком душно.
– Тепловой удар? – обеспокоилась Оксана. Развязала на шее платок-галстук, принялась обмахивать. – А у меня, Юрий Михайлович, так зимой бывает, перед наводнением: только сирена противно взвоет, –у-у-у-у, оповещая о приходе большой воды, как голова кружится и тошнит.
– Ещё выпейте, ещё.
– Спасибо. Скоро будет попрохладнее, – он с наигранной бодростью встал и, подойдя, пошире открыл балконную дверь. – Джудекку заливала растворённая в воздухе предзакатная желтизна.
– Самое время подняться на крышу, на террасу – там намечено продолжение трапезы, десерт.
– Не хлопотно ли таскать вверх-вниз посуду?
– Ничего не будем таскать, там всё, что нам понадобится, есть…
– Там не только посуда, там и кухня ещё одна есть, – добавила Оксана. – На каждом этаже своя кухня.
Строго сдвинула брови:
– Ну-ка, улыбнитесь, Юрий Михайлович. У-у-у, какие зубы чернильные! Пометили вас соусом кальмар с каракатицей.
– Отправляйтесь в ванную, пополощите рот и верните нам свою белозубую улыбку, – распорядилась Вера. – Флакон на стеклянной полочке.
Забегая вперёд, стоит сказать, что не только уборные с умывальниками, но и даже ванные с биде и большими-пребольшими джакузи были как на уровне жилых этажей, так и на уровне крыши.
Винтовая лестница вывела на замощённую дымчато-бледным мрамором крышу, под наклонный парусиновый навес, который поддерживался по краям, с боков, специальными телескопическими распорками с никелевыми втулками.
Ещё одна разновидность мрамора – дымчато-бледного, с зелёными искрами: дом-каталог?
Правда, была и не мраморная – из ноздреватой белой штукатурки – стена с массивной, с выпуклыми стёклами в коричневых переплётах, дверью.
Солнце ушло за дом, под навесом плавал рассеянный, ещё не успевший похолодеть свет. Лагуна поблескивала, как плоская зашлифованная голубоватая льдина, влево-вправо вытягивалась, выгнувшись слегка, набережная.
Видели ли вы когда-нибудь Словенскую набережную сверху? Германтов и сам-то впервые увидел едва ли не с птичьего полёта этот выгиб каменной сабли с уткнувшимися носами в причальные зазубрины её катерами, лодками; к причалам медленно приближались мягкие синеватые тени, отброшенные фасадами; по куполам делла-Салуте, потемневшим с левой стороны, справа словно бы стекал по контурам мёд – дивный час вечера после знойного дня, когда солнце не упало ещё во тьму, а лишь готовилось спрятаться за коньками крыш. И скользила по бледной шелковистой воде прозрачная тень одинокого облака, и растаял горизонт, так как вода и небо сливались – еле желтела далёкая полоска Лидо, подкрашенного лучами заходящего где-то за Дорсодуро солнца.
Германтов стоял у хромированных тонких перил; не верилось даже, что многопалубный монстр-лайнер, проплывавший здесь днём, смог протиснуться меж набережной и островами, не снёс исторических декораций.
Подошла Оксана.
– Красиво…
– Очень…
– Отсюда так хорошо на закат смотреть…
– Как из театральной ложи…
– Точно!
– Радуюсь, что гигант лайнер, проплывая сегодня здесь, – показал рукой, – пролез-таки в игольное ушко меж декорациями, не обратил эту красоту небесную в хлам.
– Вы удивительный, Юрий Михайлович. Я даже не могла бы подумать о таком ужасе, хотя сотни раз видела, как круизные лайнеры-мастодонты проплывали мимо Сан-Марко. Парит, – сказала, помолчав, – опять, наверное, ночью с моря придёт гроза. А у киношников, смотрите, ни минуты покоя, серию за серией «Преступления в Венеции» гонят: последние дневные лучи словили, так сейчас софиты будут включать, – внизу, перекрикиваясь, суетились осветители. – В этой серии играть будет Джеффри Франк.
– Кто это?
– Не знаете? Он человека-паука сыграл.
– Сколько всего будет серий?
– Уже под пятьдесят серий показали, а сколько ещё наснимают… Уже, думаю, перебор – все детективные сюжеты с преступными мотивами перебрали, а из кожи вон лезут, чтобы хоть что-нибудь ещё придумать и снять.
– Как же правда жизни? Всё-таки не поверю, что в Венеции так много преступлений, достойных экранизации.
– Вот и я в это не верю и ума не приложу, что можно ещё для оживляжа детектива придумать. Зато заранее известно, что все венецианские преступления, все-все, – искусно сымитировала голос полицейского кинокомиссара Оксана, – «отличаются особым изяществом».
– Успокоили.
– Правда, когда столько всего навыдумывали-наснимали уже, можно ли придумать детектив так, чтобы не отрываясь смотреть?
– Такой детектив, возможно, как раз сейчас сочиняется и снимается, возможно даже, что мы его несмонтированный материал сейчас уже смотрим.
– Где экран?
Ответил круговым жестом.
– Опять вы, Юрий Михайлович, удивительно повернули. В Петербурге делают хорошее кино?
– Да, есть классики: Герман, Сокуров.
– Не чересчур ли они умны? Их так трудно досматривать до конца… Планка такая высокая.
– Дотягивайтесь…
– А молодые от великих не отстают?
– Есть классик помоложе великих, но уже сам великий: Балабанов.
– Вы так считаете, классик? Он же такой мрачный.
– Считаю.
– Другие тоже будут Балабанова считать классиком?
– Гарантирую!
– Смотрите, смотрите – явились, не запылились! Экскурсанты наши возвращаются, еле ноги переставляют, у бедного безотказного Даниила Бенедиктовича от усталости ещё и язык того и гляди повиснет!
Да, еле переставляют ноги – и расследовательница заказных убийств с чёлкой, и очкастая интервьюерша, и полноватая особа с ямочками на щеках; и даже взмокший Кит Марусин покорно плетётся, чтобы не терять культурного реноме.
И те двое ещё, в чёрном, как не сопрели…
Головчинер, однако, не умолкал, честно отрабатывая контракт; к немалому изумлению гуляющих, громко и отчётливо, как в театре, читал:
Тянет раздеться, скинуть суконный панцирь,
рухнуть в кровать, прижаться к живой кости,
как к горячему зеркалу, с чьей амальгамы пальцем
нежность не соскрести.
Из Кастелло возвращаются, ясное дело, и, конечно, на Сан-Микеле переполнились скорбными впечатлениями.
Экскурсанты задержались на одну строфу у мостика через бурый канал.
За золотой чешуёй всплывших в канале окон –
масло в бронзовых рамах, угол рояля, вещь.
Вот что прячут внутри, штору задёрнув…
Голос Головчинера затихал.
– Кто бы могли быть те двое, в чёрных плащах и масках?
– Кто их знает… Наряжаются и пижонят.
Прошли.
– Небо сегодня новое.
– Небо всегда новое, в каждый миг.
– Нет, сегодня особенно новое, другое какое-то.
– А море?
– Море зависит от неба.
Тихонько и мелодично замурлыкал мобильник.
– Знаю, – сказала Оксана и опустила мобильник в кармашек, – все спешат мне сообщить про схлопнувшийся Банк Ватикана.
Блеснув крапинкой аметиста, положила белую ладонь на перила.
– Что вы так на моё колечко смотрите? Дешёвенький камушек, но мне дорог, память о бабушке.
И повторила:
– Парит, ночью опять, наверное, придёт гроза.
Удобная плетёная мебель, в двух крупных кадках – развесистые растения с тёмно-зелёными глянцевыми листьями. Лопнул банк, но как же сказочно хорошо и спокойно было всё-всё вокруг в этот ранневечерний час, и легко дышалось после дневного пекла, и необъяснимые тревоги уже не теснили Германтову грудь, и он всё не мог насмотреться. «Это хорошо, удивительно хорошо, – подумал, – что такой благой вечер выдаётся как раз накануне поездки в Мазер». И – что с ним? – вдруг захотелось ему, остро захотелось тотчас же вернуться в Петербург и увидеть из окна Академии художеств автомобильную пробку у Благовещенского моста, корабли, баржи и – во всю её плавно выгнутую длину – Василеостровскую набережную с камуфляжной пробежкой солнечной светотени по всем фасадам. Что за странное желание? И тут же приятно защипали ноздри бензиновые пары, он ощутил непередаваемый водный запах Невы.
Музыка отчётливо зазвучала в соседней церкви, звуки быстро заполнили пространство под парусиновым навесом, сгустились.
– По воскресеньям, после мессы в La Pieta, нас закармливают Вивальди, – Вера придирчиво оглядела сервировку стола.
– Музыка Вивальди отлично сочетается с живописью Тьеполо, как вам, – посмотрела на Германтова Оксана, – «Коронация Марии»?
– Многовато ангелов, хлопанье их крыльев мешает музыке… И, – хитро улыбнулся, – я второе название этой вещи Тьеполо предпочитаю: «Триумф Веры».
– Всё у вас в масть, так и знала, что не примените о втором названии вспомнить! – Вера зажгла три жёлтых ароматических свечи на бронзовом канделябре. – Чтобы комары не налетели.
– С цитронеллой, – пояснила Оксана и отбросила с лица волосы, спросила:
– Как тот фильм называется, где Янковский долго-долго с горящей свечой идёт? – «Жертвоприношение»?
– Нет, – сказал Германтов, – «Ностальгия».
Вера открывала яркую коробку.
– Замороженные взбитые сливки в вафлях из «Тысячи капризов»? – Оксана раскладывала чайные ложечки.
– И малиновый крем, и персиково-шоколадный торт оттуда же, – кивнула Вера. – И эти маленькие пирожные с молотым миндалём и ликёрной пропиткой. Садимся?
Тут и Верин мобильник подал мелодичный голос, и она что-то сказала, рассмеявшись, по-итальянски. Объяснила, когда Германтов ей пододвигал стул.
– Крах Банка Ватикана всех переполошил, будто бы ждут теперь конца света.
– Папа римский сохранил свои денежки?
– За папу я не волнуюсь.
– Юрий Михайлович, вы-то верите в скорый конец света? – пристально посмотрела Оксана.
– Нет, – успокоил Германтов, – не зря катастрофическая дата в календаре майя обманула надежды массмедиа: у нашей Вселенной большой запас прочности, она очень молодая, ей всего каких-то двенадцать-тринадцать миллиардов лет, ей ещё жить и жить, – Германтов разливал вино.
– А правда, что Вселенная и человеческий мозг вобрали в себя главные мировые тайны, которые так и не будут разгаданы?
– Тайны рождения и строения Вселенной бойко разгадываются, о них уже судачат с телеэкранов во всех углах, а вот с мозгом – сложнее.
– Почему сложнее?
– Наш мозг нам не принадлежит, нашу жизнедеятельность обслуживает лишь ничтожная часть клеток-нейронов, а какая функция у остальных…
– Хорошенькое дело… – Оксана, смеясь, схватилась за голову, с пантомимическим усилием попыталась голову оторвать и поднять.
– Будем здоровы, – Вера подняла бокал.
Вивальди смолк.
И сразу с набережной, из радиоприёмничка, поскольку не терпела природа звуковой пустоты. Зазвучало: «Я жду тебя, как прежде, но не будь таким жестоким, мой нежный друг, если можешь, прости».
– Всюду – русские?
– Нет, немцы, из Казахстана.
– Как вы определяете?
– Я милого узнаю по походке, – рассмеялась Оксана. – У меня муж был казахстанский немец, инженер-металлург из Караганды; казахстанские немцы страсть как русские романсы любят, и ещё Вертинского, Окуджаву.
– Спелись?
– Странным образом.
– Немцы порядок любят больше, чем свободу.
– Французы – наоборот.
– А итальянцы?
– Они о порядке вообще не знают.
– Как русские?
– Русские не знают ни о порядке, ни о свободе.
– У русских контрастные представления в чести – им или гнёт, или воля.
– Венеция сейчас – проходной двор, – вздохнула Вера. – Как будто всё здесь мёдом намазано.
– Особенно много албанцев. Они тайно приплывают на лодках, по ночам высаживаются в Апулии в укромных бухточках.
– Те, кто может дать взятку, на пароме официально приплывают в Бари с поддельными документами.
– Хорошо ещё что беженцам-африканцам на Лампедузе хоть какой-то кордон удалось поставить.
– Дырявый!
– Лучше, чем ничего.
– А сколько у нас боснийцев? Причём на законном основании. Они ещё и в дни карнавала наезжают, как на обязательные гастроли, чтобы чем-нибудь поживиться, когда разгорячённые гуляки раззеваются и потеряют бдительность. Юрий Михайлович, карнавал формально закончился, но вы со своей сумкой на плече будьте поосторожнее – за милую душу сдёрнут и убегут. Советую вам сумку через голову надевать.
– Ты смогла бы отличить албанца от боснийца? – спросила Вера.
– Легко!
– Они тоже специальные костюмы надевают в дни карнавала?
– Кто как. Вот сегодня темнеть начнёт, спадёт жара, так выползут с нечистыми помыслами гуляки из всех щелей, сами увидите… Я же говорила, что никак в этом году карнавал не закончится, вошли во вкус. Знаете, карнавал в этом году проходил под девизом: жизнь – это театр.
– Знаю. И знаю, что из фонтанчика на Сан-Марко в дни карнавала лилось вместо воды вино.




























