Текст книги "Германтов и унижение Палладио"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 97 страниц)
И разнонаправленные взгляды – семь пучков взглядов, – сталкиваясь-перекрещиваясь, чудно сошлись в единстве книги.
* * *
Как частенько бывало, резюме поискам его предложил Шанский.
– Ты искал обобщающую точку зрения Бога на Рим, а нашёл её на Пинчо, блуждая по семи холмам, в дорогом ресторане.
* * *
Кстати, именно там, на Пинчо, на веранде ресторана, откуда можно было понаблюдать за столькими великими фигурами, вышедшими на променад, Германтов писал ещё и о мифологии Рима как вечного города, писал о творцах и героях мифов, о римских императорах, папах, святых, художниках; на Пинчо, как бы в ежевечерних отступлениях от основного текста, писался обобщающий – прав Шанский, прав – взгляд на Рим из небесной выси… И взгляд этот действительно формировался и уточнялся за трапезой.
* * *
Не хватало ещё Германтову сейчас, с утра пораньше, сглотнуть слюну.
Но ему вдруг захотелось в Рим, остро так захотелось, однако он сумел обуздать себя: сейчас это несвоевременная блажь, ЮМ, чистейшая блажь, отложи-ка новое посещение Рима на потом, успеешь снова погулять по Навоне и вкусно поесть на Пинчо, сейчас у тебя на очереди – Венеция.
* * *
Брандмауэр всё ещё пылал в зеркале, а солнечные зайчики, напрыгавшись, побледнели и растворились, отражённый солнечный свет плавал по обоям спальни, заплывал на потолок.
Вдохнул полной грудью весенне-свежий, прохладный, затекавший в форточку воздух, повёл плечами.
Кто же написал, что сноб словно бы живёт в зеркале? Там, куда вслед за ним самим, снобом, перемещаются и паркет, и кровать со складками одеяла, и две застеклённые гравюры… Да, по утрам он забирается в зеркало, а сейчас, солнечным утром, ещё и купается в его амальгамном пламени – очищающем, хотелось бы думать, пламени, – но что тут заведомо снобистского, что?
Зеркало для него – инструмент самооценки и самопознания, не более того: перед зеркалом он лучше чувствовал свою отдельность и суверенность, принадлежность лишь своему призванию.
Настроение поднималось – всё выше, выше и выше: он был доволен собой на этом утреннем смотре достижений и сетований своих; нет, старость пока даже не подступилась к разрушению его внешности – провёл не без удовольствия ладонью по густому ёжику на голове, ёжику если и не боксёрскому, это, возможно, было бы чересчур, то… И как же – опять порадовался, когда мысль с лёгкостью метнулась в сторону, – соответствовал его моложаво-спортивный облик коротким и точным, зачастую афористичным фразам, которыми он отвечал после лекций своих на вопросы. Непростые бывали вопросы, подчас и каверзные, не перевелись ещё, слава богу, эрудированные и умно-злые студенты, а отвечал он так, будто никогда не знал сомнений; да-а-а… непробиваем он был на кафедре. И вновь порадовался, конечно, упругости своих мышц, не уступавших ничуть упругости его ума, упругости его фраз – о, ни одной жировой припухлости, с которыми многим распустёхам-бедолагам с нарушенным обменом веществ приходится бороться с помощью небезопасных подкожных инъекций, о, бог миловал, и сам он старался не сплоховать, следил за собой, о-о-о – глубоко-глубоко вдохнул порцию весенней прохлады, – он, пожалуй, даже слегка подсох, а стайерская поджарость ему никак уж не повредит; физически активный, он много и охотно ходил пешком, городским транспортом пользовался крайне редко. Вот и сегодня, тем паче расщедрилось весеннее солнышко, он привычно и с удовольствием пройдёт по солнышку, вдоль витринных сияний, неблизкий путь в академию. Мало того что много пешком ходил, так он ещё играл регулярно, дважды в неделю, в теннис, правда, очередной выход на крытый корт на Крестовском острове отложится… О, по возвращении из Венеции он будет радостно гранить-шлифовать, а если без высоких слов, то попросту прописывать-отделывать книгу, но успеет летом намахаться ракеткой; о, если здоровье не подкачает – тьфу-тьфу, с чего было бы здоровью подкачивать, когда на последних придирчивых осмотрах кардиолог с урологом ничего сколько-нибудь аномального не заметили? – о – медленно выдыхал, – здоровье не подкачает, всё задуманное он успеет осуществить, успеет, у него, как говаривали когда-то на школьном сленге, есть большой вагон времени, да ещё есть прицепленная к вагону на творческое счастье маленькая тележка; а до смерти четыре шага… Чёрт подери, на кухне еле слышно трендело радио, забыл выключить перед сном; и надо бы все краны проверить, вспомнил с внезапным раздражением про кап-кап-кап Германтов, вспомнил о людях, которые давно умерли, но на рассвете к нему явились, перебрал, не пожалев себя, имена умерших, когда-то окружавших его, и словно опять испытал вину за то, что сам он всё ещё жив.
Да, не парадокс ли, ЮМ, – ты жив потому, что уклонялся от жизни, убегая в свои фантазии?
Уклонялся, но извне – из жизни, откуда же ещё? – приходили толчки, самые неожиданные, он испытывал озарение и… Да, рой отрывных календарных листков сопровождал и встречал его неожиданностями, как жалящими укусами, а он, благо внутренний запал не сгорел ещё, бессознательно гнался и гнался за чем-то решающе важным, за чем-то, что должно было бы сдетонировать с его же сознанием и… Может быть, может быть… Попусту не ввязывался в жизненные борения, не растрачивался на «дружбы» и даже на «отношения» и за внутреннюю бережливость свою бывал, возможно, вознаграждён, но за неё же, возможно, будет наказан. Да-а, нет ни одного убедительного доказательства бессмертия души, ни одного, понимаешь? – почему-то он вспомнил слова Анюты; а… что такое «попусту»? Он вдруг вновь испытал странное, полусознательное, как бы полусонное состояние ума, когда логика ничем ему не могла помочь. С минуту в глухом раздражении переминался он перед медленно угасавшим зеркалом, всматриваясь в себя, обратил внимание на воспалённость глаз – не от компьютерного ли переутомления? Но… Солнце, солнце и ожидание светлого активного дня всё же возвращали ему хорошее настроение: через каких-то полчаса он на свежую голову откроет компьютер и сам себе поможет узнать: можно ли прекрасное унизить прекрасным. И вообще-то – вроде бы некстати также вспоминалось ему – «всё прекрасное – вне тела»; так-то, на замысле надо сосредоточиться, на замысле: кстати ли, некстати, но он ведь ничуть не комплексовал уже из-за того, что в последнее время женские тела в его спальне не появлялись…
Хотя…
Не эти ли врождённые васильково-синие вспышки глаз притягивали так к нему женщин? На сей раз он приятно пощекотал себя вопросом, содержавшим нужный ему ответ: в этом притяжении ведь и сами возлюбленные его признавались; молодцевато напружиненный Германтов пошире открыл в спальне форточку и, жадно, полной грудью вдохнув весенний прохладный воздух, отправился в ванную.
* * *
Нет, сначала, предвкушая облегчение, юркнул он в соседнюю дверь… сипло прожурчала вода, исторгнутая сливным бачком; а уж теперь – в ванную.
* * *
Между прочим, в это же самое время в Москве, на Остоженке, в своём эксклюзивно декорированном и обставленном с помощью английского консультанта в «стиле бунгало» двухуровневом пентхаузе, замаскированном, однако, дабы не смущать взоры демократических горожан, под пуристскую мансарду, принимал контрастный душ и Виктор Натанович Вольман.
Читал, читал почти всю ночь по лубянскому заказу ксерокопированную лабуду: похоже, если и не единственным, то уж точно главным достоинством своевременно «нашедшегося» романа был его возраст – как-никак пролежал под спудом более семидесяти лет, на этом и стоило бы сделать упор в рекламной кампании. Подойдёт, подумал Вольман, выплёвывая попавшую в рот воду, доверительная интонация: мол, автор, как искушённый марафонец, пропустил вперёд… и великодушно позволил прославиться когорте писателей, как бы предчувствуя, что именно за ним всё равно останется последнее слово; и далее, далее в таком же соревновательно-душещипательном духе. Но – дело делом, а не надо было ночью пить виски.
Читал, листал взад-вперёд никчёмный, несобранный роман, который по всем признакам своим не должен был бы нынче привлечь внимания, однако вскоре будет провозглашён бестселлером; читал и пил…
Голова тяжёлая…
А сколько забот сулил ему наступавший день! Памятка обязательных дел, составленная им накануне, заняла страницу. К тому же Вольману предстояло сегодня лететь в Ригу на похороны матери и, хотя близости давно между ними не было… Да, похороны, поминки и перелёт ночным рейсом из Риги в Мюнхен – тот ещё будет денёк, врагу не пожелаешь. Правда, из Мюнхена в Венецию не спеша, с перерывом на обед в Зальцбурге – проверит, на высоте ли всё ещё австрийские шницели, – покатит он на машине, переведёт дух, любуясь Альпами. Хорошо ещё, что отложил визит в Питер – Вольман так и не решил, готов ли он для щекотливого разговора с вероятными наследниками по поводу лотов венецианского аукциона; пока в качестве пробного шара покатил осторожное электронное письмо, ждал ответа. «И как в эту мышиную возню меня затянуло?» – вздохнул. Ворочал банковскими миллионами, а тут какие-то спорные бумажки, заплесневелая рукопись, интерес к которой заказали ему до небес раздуть, хотя цена ей две копейки в базарный день. Да ещё разменная мелочовка эта отвлекает от рыкающей возни по-настоящему опасных зверей; как бы не принудили бойцы Кучумова пентхаус им за долги отдать. Чем же соблазнял консультант-дизайнер, а он, Вольман, бездумно ему на крючок попался? «Стиль бунгало» смело дополнялся дорогущим вишнёвым штофом в духе мадам Помпадур, белыми колоннами а‑ля античность… Новый круг истории? Разве не славненько получилось, античность – для варвара? О, для варвара как раз подойдёт и буржуазно эклектичный мраморный камин с упитанными голыми дамами, как бы греющимися у огня. Всё как раз – для Кучумова, всё по его уголовным вкусам! Да ещё разведслужба Кучумова, рыскающая по банковским счетам, легко может дотянуться до вольмановских бутиков на Рублёвке, до апартаментов в Лондоне. Но заботы заботами, а сейчас-то, утром, Вольман почувствовал себя защищённым от всех угроз и напастей – дотянется ли, не дотянется, достанет, не достанет, а чувствовал сейчас, что защищён, сюда сейчас не дотянется даже длиннорукий Кучумов со всей своей вооружённой скорострелами и пыточными утюгами братвой, которая, казалось, уже весь подлунный мир взяла под контроль. И хотя полёт на похороны уж точно ничего приятного Вольману не сулил, худа без добра не бывает – Кучумов сегодня до Риги не дотянется, это точно, разведчики внезапный вылет наверняка проворонят и не узнают, куда отправится он из Риги. И, само собою, Кучумов не дотянется до Венеции, не успеет дотянуться, там-то, в безопасной, как пишут путеводители, и беззаботнейшей суете сует и можно будет перевести дух, и мелкие аукционные интрижки, которым он должен будет уделить всего-то два-три часа, не испортят там ему настроения… В Венецию, в Венецию, вон, вон из Москвы, перенасыщенной рисками, вон из политических и бизнесовых войн её, не знающих перемирий, из Москвы, из Москвы, – улыбаясь, поменял направление трёхсестёрных стенаний. Забавно, думал Вольман, поводя белыми жирноватыми плечами, блаженно поворачиваясь под душем, это надёжное стеклянное убежище с водопадом славно заменяет ему доспехи, кольчуги, он почувствовал себя защищённым даже в Москве, в этой замечательной, просторной, с хайтековским – итальянские дизайнеры оставались лучшими в мире! – закруглением из чуть пупырчатого матового стекла душевой кабине-капсуле. Как бодряще и ласково-приятно массировал плечи, грудь, спину Вольмана сплошной, тяжёлый, то горячий, то холодный поток воды, обрушивавшийся на него с энергией Ниагары, да ещё с игривой неожиданностью остро-колюще били, словно пронзить спешили, то сбоку, то сзади кинжально-тонкие и сильные струи. Даже голова прочищалась и облегчалась; гидромассаж бодрил, хватило бы только бодрости на предстоявший Вольману длинный и нервно-тяжёлый день. Струи вылетали из специальных, окантованных выпуклыми хромированными колечками отверстий; свою последнюю – по времени её выпуска – душевую кабину Вольман называл вертикальным джакузи.
Под душем Вольман действительно забыл о московских рисках. И так расслабился он под душем, что даже тогда не вспомнил о них, нешуточных рисках этих, когда накинул на плечи апельсиновую махровую простыню.
А вот когда надевал халат…
Как же он позабыл об ушлом питерском компаньоне Габриэляне, который не раз Вольмана в рискованных ситуациях выручал? В тёмном и разветвлённом бизнесе Ашота Габриэляна, конечно, чёрт бы ноги переломал, но ведь были – точно были – у Габриэляна и охранные предприятия, конфиденциально предоставлявшие клиентам международный эскорт. С безотказным Ашотом сейчас же надо связаться, сейчас же, подумал Вольман, входя в изящно меблированную кухню-столовую. Пусть два ашотовских охранника в шапках-невидимках встретят ночью в Мюнхене, в аэропорту, куда он прилетит из Риги, и сопроводят в Венецию и там глаз не будут спускать. Да, хотелось бы в распрекрасной Венеции не думать об угрозах Кучумова.
* * *
И в то же самое время, заметим, на посадку в аэропорту Домодедово заходил самолёт из Новосибирска. Пассажиры оживали после ночного рейса; открыл мутные глаза и костистый старик с морщинисто-тёмным лошадиным лицом. «Сходка получилась удачной, всё обговорили-обмяли, – подумал он, испытав чувство уверенности, надёжности – на подголовниках кресел слева и справа от него лежали откалиброванные затылки охранников. – Зря только пили потом с братвой без меры, да ещё ночью в небесах радикулит постреливал…» Зашёлся сырым кашлем, а прокашлявшись, выплюнул в бумажную салфетку мокроту. Перебирал минут пять свои давние геройства, отчаянно смелое по молодости и, слава богу, очень-очень давнее уже мокрое дело, когда решился грохнуть не пожелавшего делиться магаданского золотодобытчика да картины мазал для отвода глаз, подпольным миллионером хотел прожить… С того справедливо отобранного золотишка и пошли акции Кучумова вверх, только вверх, ни разу потом срок ему не припаивали, ещё бы, у него давно с милицейскими всё вась-вась. Колёса коснулись бетона полосы, самолёт, взревев двигателями, задрожал, запрыгал под аплодисменты пассажиров, натужно замедляя свой бег. Старик вспомнил также про необеспеченные кредиты в банке «Москва», про немалый долг, который ему, несмотря на ласковые напоминания, так ещё и не вернул рыжий нефтяной субчик; долг обнаглевший чистюля не возвращал, хотя сам при этом, как докладывали финансовые разведчики, скупал в лучших местах недвижимость; надо будет выспаться и…
Последний раз субчика надо будет предупредить, у него, докладывали, будто бы маленькая дочка учится в Лондоне, вот и…
Входя в гудевший, как исполинский стеклянный улей, зал прилёта, старик ухмылялся: он уже знал как привести в чувства «рыжего».
* * *
Наскоро позавтракав, Вольман отправил Габриэляну мейл. И, по совпадению, тоже в Питер был отправлен… да, куда же, как не в Питер, покатил вкрадчиво-деликатный Вольман свой пробный шар по поводу любезной консультации и прочего.
* * *
А вот шустрая петербургская журналистка Виктория Бызова в этот час уже спешила в редакцию на Гороховую, где близ Красного моста, над популярной пиццерией, базировалась её модная и престижная, проворная в погоне за сетевыми сенсациями, оказывавшимися на поверку, после проглатывания их, псевдосенсациями, интернет-газета «Мойка. ru». Бызова опаздывала, нервничала… Вскоре она улетала в заграничную командировку за очередной сенсацией, которую надеялась, если подозрения её оправдаются, увести из-под носа одной закрытой московской бизнес-структуры, которая – дошла конфиденциальная информация – явно мутила воду или пыль пускала в глаза, это уж как угодно: информаторы, знакомые с подоплёкой аукциона Кристи, советовали Виктории обратить внимание на самый нейтральный лот, в нём значились личные бумаги… Перед отлётом, как водится, скопились неотложные дела, надо было отсмотреть главные интернет-порталы, угадать, чем дышат конкуренты… Встала рано, как назло, однако даже к автобусной остановке на проспекте Ветеранов Бызова никак не могла добраться, прорвало теплотрассу, чуть ли не на пол-Ульянки разлилось, затопив ведущую к проспекту улицу, парящее озеро, пришлось огибать внезапное озеро кипятка по пустырю с ледяными колдобинами, но в конце концов…
* * *
Утро было ясное, солнце подкрашивало верхушки панельных пятиэтажек, вот уже кирпичные дома потянулись, за ними – полоса леса. Бызова зевала – не выспалась; вечером в ресторане «Мансарда» с видом на эффектно подсвеченный Исаакиевский собор отмечали по семейной традиции день рождения её покойного деда, учёного-биолога, исследователя генетических механизмов наследственной памяти, который несколько лет назад скончался в Америке, а вернувшись домой, смотрела до глубокой ночи сериал «Преступление в Венеции». И зачем она смотрела эту жуткую дребедень? И машину, как назло, вчера не успела забрать из автосервиса… А может, это и к лучшему, не для того же поменяла резину, чтобы устраивать заплыв в кипятке.
В том же 130‑м автобусе, до остановки которого добралась-таки в конце концов Виктория Бызова, ехала к метро и Инга Борисовна Загорская, полноватая женщина лет пятидесяти, театроведка, хранительница знаменитой коллекции костюмов в Театральном музее. По совпадению, она тоже собиралась за границу, на аукцион, где должны были, судя по торопливо и небрежно изданному каталогу, продаваться редкие артефакты: театральные эскизы Бакста, Головина и ещё чьи-то, очень любопытные… И ещё, кажется, был Юркун; два подкрашенных акварелью рисуночка Юркуна, изображавших темноволосую диву в пышном оперном сарафане со вскинутой рукой, особенно заинтересовали; на тусклой каталожной страничке, в уголке, характерная подпись Юркуна сплеталась с загадочным словечком, к тому же – затёршимся; удалось всё же разобрать по буковкам: «валуа», но почему-то – с маленькой буквы… Надо навести справки, проконсультироваться. Инга Борисовна проживала совсем далеко от центра, в Сосновой поляне, и, пока ехала, многое успела обдумать и пришла к заключению, что это – фамилия; попыталась перебрать в памяти имена-фамилии известных актрис… Вспомнила, что недавно рассматривала в музейном архиве парную фотографию: обнявшись, Ольга Лебзак и Лариса Валуа, оперная певица. Что-то ирреальное было в той фотографии, будто бы дрожащие контуры у обеих давно забытых фигур… И открытые рты, зажмуренные глаза; возможно, ослепила их фотовспышка. А непроходимое парящее озеро, в котором плавали, как коробчатые пароходы, одинаковые дома, увидела она только из окна автобуса на той остановке, где в автобус втиснулась, поработав локтями, Бызова. Эффектная девушка; Инга Борисовна сразу обратила внимание на неё – высокую, кареглазую, с каштановой чёлкой до разлётных бровей…
* * *
Сжатая со всех сторон Бызова вспоминала в автобусе вчерашние ресторанные истории Ильи Сергеевича Соснина, одноклассника деда, а сейчас – усохшего, сутулого, седовато-плешивого старичка с провалившимися щеками и крупным носом. Антошка, как называл до сих пор покойного деда Илья Сергеевич, был, оказывается, отчаянным малым, испытывая судьбу, частенько играл в свою русскую рулетку: не глядя по сторонам, с рискованной лихостью вылетал он из двора Толстовского дома, в котором жил тогда, на Фонтанку, проверял – собьёт ли, не собьёт его «Эмка» или «Победа».
* * *
Чёрный мощный внедорожник БМВ мчался в Сергиев Посад, старик с лошадиным лицом дремал и не сразу услышал телефонный звонок.
– Рыжий в Венецию на аукцион отправляется, через Ригу и Мюнхен, он себе заказал охрану, чтобы из Мюнхена сопроводили его…
– Кружным путём летит, чтобы следы запутать?
– У него в Риге вроде мать умерла.
– А в Мюнхене что забыл?
– Петляет, наверное…
– Что за аукцион?
– Сам не пойму, на кой ему этот акуцион, там в лотах мусор один, какие-то письма, рисуночки.
– У кого заказал охрану?
Услышав ответ, старик улыбнулся удаче: так это и получше будет, чем в Лондоне выслеживать Рыжего, Скотланд-Ярд водить вокруг кривого пальца, да и цены за услуги там нашими беглыми героями взвинчены несусветно… Венеция так Венеция, а пока уберём-ка его охрану… Старик тут же поменял планы, дал новые поручения. «Да, – подумал, откидывая голову на одетую в свежий чехольчик упругую кожаную подушечку и закрывая опять глаза, – пока предупредим-ка его, в последний раз предупредим; в Питере с мокрым делом поменьше шороха будет, даст бог, потонет в других делах».
* * *
Ох, сколько вроде бы случайных людей откуда-то прибывают, куда-то едут по своим надобностям, покупают билеты, строят и меняют планы и – спешат, спешат; сколько же ничем не связанных судеб сталкивается и разлетается ежемоментно в этом броуновском движении; за всеми не уследить и…
* * *
И пока автобус подкатывает по проспекту Ветеранов к метро, а Германтов всё ещё принимает душ, чтобы сразу не утонуть в хляби чужих судеб, не запутаться в хитросплетениях чужих планов и отношений, стоит, наверное, отвлечься от актуальнейшей суеты сует, царящей в бестолковом мире людей, и совершить, то ли, это попутно припоминая и комментируя, неторопливую экскурсию по германтовской квартире.
* * *
– Какие хоромы, – ошеломлённо прошептала Катя, когда вошла, но не такой уж большой была квартира, а ныне, на фоне модных интерьерных наворотов, выставляемых нуворишами напоказ, не очень-то и приметной и уж точно вполне обычной для многих, отнюдь не обязательно роскошных, доходных домов Петроградской стороны и довольно-таки в связи с занятостью хозяина и равнодушием его к бытовому лоску запущенной, ждавшей давно ремонта, но всё-таки…
Весна…
– Совсем заржавела, – вздыхала по утрам, подходя к зеркалу, Катя: веснушки, не дожидаясь лета, темнели, делались красновато-коричневатыми.
– Агатовыми, – говорил Германтов.
– Правда агатовыми?
И стояла Катя у этого же зеркала в спальне, а он ещё лежал в этой же широкой постели и неизменно оценивающе смотрел на неё, стройную и высокую, с горизонтальной линией плеч, с майоликовой, плоской и прямой, трапециевидной, как у древних египтянок, спиной, плавно сужавшейся к талии, с узкими, лишь чуть округлыми бёдрами, белыми упругими ягодицами, стройными сильными рельефными ногами… Катя изучала цветовые особенности своих веснушек, он любяще-пристально рассматривал Катю сзади, а взгляды их вдруг встречались где-то в глубине зеркала.
Как долго дожидался он её ответного взгляда.
Лёгкая в движениях фигура с прямой спиной, цветастая юбка-колокол… Фигура, удалявшаяся в сумерках академического коридора; можно ли влюбиться с первого взгляда в затылок, стройную высокую шею, почти горизонтальную линию плеч, спину, колыхания юбки и рельефные икры ног?
Можно, это доказано: тогда-то его и пронзила стрела Амура.
Он, не испытав ещё искусительного обаяния её, и не подумал даже в тот миг о её глазах, губах…
Кто она, кто? И встретит ли он её ещё раз… Нити протянулись между ними, и его сразу стрела пронзила, но как узнать, на каком она факультете? Не подкарауливать же её в коридоре, у тёмной железной лестницы, изо дня в день, радостно замирая, дожидаясь, пока она соизволит вновь пройтись, раскачивая колокол юбки, по сумеречному тому коридору… Но вскоре, прогуливаясь по великолепной, залитой солнцем академической анфиладе второго этажа, он подошёл к одному из высоких, смотрящих на Неву окон – она, несомненно, она сидела между сфинксами, на уходящих в воду ступенях. Солнце, залившее Неву расплавленным золотом, било Германтову в глаза, но он не мог не узнать сразу затылок, шею, плечи, спину. Он слетел-скатился вниз по лестнице, в два гигантских прыжка пересёк вестибюль, перебежал перед растрезвонившимся трамваем набережную, но… незнакомка исчезла, будто бы невская волна слизнула её.
И, наверное, с месяц ещё он в безнадёжности мысленных вожделений будет рассматривать затылок, шею, плечи, спину, пока вдруг не увидит её в глубине скульптурной мастерской сквозь щель приоткрытой двери… Всё повторялось, рифмовалось необъяснимо? Да, Анюта заглядывала в комнату-мастерскую Махова, он заглядывал… И уже не мог он от Кати отвести глаз, влюбился в спину, но как же поразило её лицо, её заразительно живая подвижность.
– Позвонки как фасолинки, чем выше они, тем меньше…
– А шейные позвонки на что похожи?
– На драже…
– Я хотела бы красиво стареть, красиво, но медленно-медленно, так медленно, чтобы нельзя было моё старение заметить, – оценив экспансию и цветовые метаморфозы веснушек, делилась Катя своими скромными планами на будущее.
– Не возражаю, – говорил Германтов. – Старей медленно и незаметно, совершенно незаметно, идёт? А ещё лучше – старей, расцветая.
И она, смеясь, едва их взгляды встречались в зеркале, оборачивалась… И кидалась тормошить: вставай, вставай, лежебока.
* * *
И штора на окне спальни, плотная, тяжёлая – та же, что ещё при Кате была, и узорчатые занавеси – матовый бордовый узор на розово-коричневатом блеске – в гостиной не поменялись более чем за двадцать лет, и мебель… Не любил он новых вещей!
И на кухне висел алый шёлковый абажурчик, который когда-то ещё Катя подвешивала, взобравшись на табуретку.
О, давно обжитая, но всё ещё обживаемая воспоминаниями квартира непроизвольно и терпеливо писала портрет своего хозяина.
Если угодно – действительно портрет без лица, нерукотворный, иносказательный, но какой же объёмный, точный.
Германтову нравилось «неправильное» пространство его квартиры. От входной двери тянулся коридор, но не проведённый по линейке, как в квартире на Звенигородской улице, нет, коридор был со смещением, с уступом – на стене-пилоне, образовавшем этот уступ, давно пора было подклеить отодравшиеся обои, – уступ как бы специально отмерял зону для вешалки, а сразу за уступом, налево, был широкий, с двумя застеклёнными дверными створками, но всегда открытый, зримо расширявший коридор проём в кухню. Кухня была удобная, просторная – кухня-столовая площадью около двадцати квадратных метров, и совсем уж «неправильная», «лежачая», как бы улёгшаяся вдоль фасада, и при этом – по форме – пятиугольная, ибо один из углов её был энергично скошен стеною лестничной клетки. Да и сама-то лестничная клетка, тоже «неправильная», с треугольной дырой между маршами… Да, один из углов кухни, привычно прямой, был заменён двумя углами, тупыми, и от этой нестандартности почему-то делалось так уютно; к тому же на кухне было большое, самое большое в квартире, окно с низким широким подоконником, на нём нежился в одиноком рыжем горшочке чудесный кактус-долгожитель, явный рекордист, ещё в незапамятные времена Анютой посаженный, будто бы не водой ею политый, а эликсиром бессмертия… А вот здесь, на кухне, у этого большого круглого стола, с грохотом упал на пол Сиверский. На беду не оказалось рядом с ним такого кардиолога-реаниматора, как Гервольский. А солнце всё выше; за окном до полудня, если везло с погодой, горел, меняя цвета и оттенки огненной гаммы, солнечный брандмауэр, орошал кухню отражённым и пёстрым светом; сбоку от брандмауэра, за сутолокой аттиков и лучковых фронтончиков, за ломкой ржавчиной крыш, слуховыми окошками, трубами, антеннами угадывался серенький, отделанный цементной штукатуркой фриз Фоминско-Левинсоновского дворца культуры. Во дворе, тоже, кстати, неправильной формы, чуть сместившись с условно-центральной точки его, высился старый тополь, который, когда начинала шуметь и колыхаться листва, вдруг зарастал коричневато-красными, цвета Катиных веснушек, серёжками, а затем обильно и исправно каждый июнь замусоривал пухом весь двор: детскую, обнесённую штакетником и хлыстиками вечных саженцев площадку с песочницей, анилиново-яркими грибками и горками, открытую автостоянку и ряд некрашеных, с лиловатой окалиной, металлических гробиков-гаражей. Невесомые лохмотья свалявшегося пуха елозили по земле, асфальту, сметались туда-сюда, даже на улицу их выдувало из подворотни, и тугой ветер-проказник с залива, вдруг засвистев, неожиданно подхватывал и швырял их в синюю корму медленно проползающего по узкой улице троллейбуса, а когда уползал троллейбус, ветер нёс паклевидные клочки пуха, то подбрасывая их к солнцу, чтобы они загорались с радужным блеском, то медленно опуская в тени; но когда ещё ветер понесёт по воздуху пух к Большому проспекту…
Сейчас на голых ветвях тополя беззаботно покачивались вороны.
Избавились от предрассветного возбуждения?
А главным предметом в кухне со старинным шёлковым абажурчиком был уже, как ни странно, новейший, плоский, жидкокристаллический телевизор с удлинённым экраном, опиравшийся изящной ножкой своей на специальную вращающуюся подставку. Что же до обязательных столиков-шкафчиков-полочек – ярко сверкнула на нижней полочке медная джезва с отогнутой ручкой, – двухкамерной раковины из нержавейки, электроплиты, финского холодильника, большого круглого обеденного стола, то им отводилась роль функционального окружения…
Так вот, следующей за коридорным уступом и кухонным проёмом дверью налево, была дверь в знакомую нам уже спальню, тоже смотрящую во двор. В спальне с зеркалом и платяным шкафом поблёскивали над кроватью две застеклённые, старинные, восемнадцатого века гравюры, уже многократно упомянутые нами, да, два вида с водною гладью, главные, ставшие символическими пространственными эмблемами виды Петербурга и Венеции, а упирался коридор в ванную…
Оборвалось глухое шуршание падающей воды… Прикручен душ?
Справа же от коридора, за высокой двустворной остеклённой и чаще всего распахнутой дверью располагались две комнаты: просторная, почти тридцатиметровая, гостиная, служившая также Германтову кабинетом – он в ней и бездельничал, и сочинял-писал, и смежная с гостиной-кабинетом удлинённая комната, где по периметру её и до потолка поднимались румынские – их ещё Катя с муками доставала, больше месяца ходила на переклички – стеллажи с раздвижными стёклами, тесно заполненные книгами и журналами, преимущественно французскими… Там же, в уголке удлинённой комнаты, не занятом стеллажами, приютилась оттоманка, накрытая стареньким красно-коричневым туркменским ковром, на ней когда-то спал Игорь.
Окна обеих комнат смотрели на улицу, с утра – затенённую, сизовато-серенькую… Часа через два-три во дворе угаснет брандмауэр, а в эти окна ударит уже с улицы прямой солнечный свет.
Раздался лёгкий дверной щелчок; вышел из ванной Германтов.
* * *
В гостиной тоже были стеллажи, на них – избранные философы, те, которых он предпочитал держать под рукой, от Декарта с Паскалем до Сартра, о, «Бытие и ничто» была одной из любимых книг Германтова, он чаще, пожалуй, чем другие книги, снимал её с полки, листал, смакуя избранные мысли, иногда делал это по утрам, прежде чем сесть за письменный стол, и Сартр неизменно одаривал его эпиграфом для трудового дня. И, конечно, был Мальро, его «Голоса безмолвия», пожалуй, самое глубокое из написанного о живописи. И были тут же книги Дерриды, вскрывшего и описавшего сложнейшие структуры нынешней пустоты. Здесь же, полкой ниже – как заметил однажды тот же Шанский, «книжный джентльменский набор для совращения бывшего шестидесятника»: десятитомное собрание сочинений Томаса Манна, «Степной волк» и «Игра в бисер» Гессе, и «Человек без свойств» Музиля, и Пруст, почти весь – на русском и на французском, и первые из прочитанных, ардисовские ещё томики Набокова-Сирина, сочинения берлинских лет, в мягких обложках, жёлтой, синей – жёлтый «Подвиг», синий «Дар», да ещё тоненькая книжечка – «Весна в Фиальте»… Впервые открыв «Дар», сразу же и прочёл про куриный бульон, которому не дано уже закудахтать, и прочёл про непременные ингредиенты русского романа: про типов, любовь, судьбу, разговоры, описания природы, а под конец романа – «настоящему писателю должно наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, который, в свою очередь, лишь отражение автора во времени». Читал, не в состоянии оторваться от чтения, – лучший русский писатель, лучший русский писатель, по которому изнывать будет, когда он размахнётся, Россия. Да, размахнулся, ещё как размахнулся – сквозь папиросный дым прошлого доносились слова Сониного рассказа о парижских впечатлениях от внезапного самовлюблённого гения; читал, читал, сидя на полу, ох как затекли тогда ноги, разболелась поясница. Читал и вопрошал: куда же так спешил ты, щедрый посланец идеологического противника Марк Гилман? Задержался бы, когда волшебно разгрузил свой рюкзак, выпили бы кофе, да и поллитровка «Столичной» дожидалась случая в морозильнике, а уж случай-то редкий выдавался! И внушительно выстроились на полках ещё относительно недавно драгоценно-запретные Шестов, Бердяев, Франк, Розанов, и нью-йоркское издание прозы Мандельштама, и платоновский «Котлован» с предисловием Бродского, и стихи самого Бродского, и – совсем уж смешно! – «Бодался телёнок с дубом» разместился на стеллаже рядышком со стареньким – сохранял зачем-то, возможно, ради этого хулиганского соседства – «Кратким курсом истории ВКП(б)», тем самым, в шинельно-серенькой картонно-бумажной обложке, с малюсеньким «б» в скобочках; да, смешно, с другой-то стороны к «Краткому курсу…» примыкали теперь ещё и тома «Красного колеса». Германтов часто, стоило задержаться случайному взгляду на стеллажах, вспоминал, как же чудесно возник в дверях гигант американец с рюкзаком, набитым многими их этих запретных когда-то книг.




























