Текст книги "Германтов и унижение Палладио"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 86 (всего у книги 97 страниц)
Наваждение?
Слева, из-за дрожавшего в мареве западного окончания Дорсодуро выползало, вырастая, нечто невообразимое…
Нечто превращалось на глазах в многопалубный круизный лайнер… Макромасшаб и микромасштаб? Монстр Гулливер, устрашающий старинные творения лилипутов? Униженно-распластанная панорама Венеции смиренно, даже смущённо, как если бы стыдилась она собственной кукольной неказистости, покачивалась в качестве выгодного фона, добавлявшего повод для самоутверждения этому самодовольному гиганту с чёрным бортом и белыми многооконными надстройками, навесами-козырьками, рядами плетёных кресел на самой верхней из палуб и скошенными, как бы наклонными трубами, вписанными в заострённо-устремлённый образ невиданной досель динамической комфортабельности.
Лайнер устремлялся к каким-то заморским островам экзотических удовольствий, а куда же могла устремляться Венеция?
Царица морей, умалённая плавучим Прогрессом, покорно тонула…
А перед ней, тонущей, красовался монстр-исполин, как бы медлительно поигрывающий под чёрно-белым фраком всеми своими мускулами.
Спасибо ещё, что он ненароком не задел чёрным боком приземистую Догану, не навалился на гордую дородную, но вмиг скукожившуюся от сравнения с плавучим гигантом Санта-Мария-делла-Салуте, а продвинувшись – как величаво-медленно, дабы все успели налюбоваться им, плыл этот гигантский монстр! – не смял библиотеку Сансовино и Палаццо Дожей, не выбросился на мемориальный берег в суицидальном порыве, как киты, выбросившиеся позавчера на пляж в Австралии.
Кит, кит… Привиделся Германтову жирно-складчатый затылок Кита Марусина, но при чём тут киты-самоубийцы, когда такой же чернобокий лайнер-гигант выбросился недавно на скалы Тосканы?
«А ведь это – мощная инсталляция, – подумал Германтов, провожая взглядом медлительно-самодовольного монстра, – куда смотрят самые продвинутые кураторы Венецианской биеннале? И почему эта нахрапистая инсталляция до сих пор не получила на Венецианской биеннале главный приз?»
Напрашивались варианты.
В пролив Сан-Марко можно было бы загнать атомный авианосец, и пусть бы взлетали с трамплина-палубы ревущие истребители.
Можно было бы поставить в проливе и высоченную – выше красной кампанилы – буровую нефтегазовую платформу на толстых столбах-стволах с консольной вертолётной площадкой на верхотуре.
На корме лайнера развевался радужно-разноцветный флаг.
«Флаг какого-то райского Карибского острова, – подумал Германтов, – как у таких же лайнеров, что причаливают к Английской набережной у Благовещенского моста».
Открыл глаза.
Панорама Венеции исчезла за расчерченным многопалубно-многооконным железным монстром, и уже казалось Германтову, что он только что видел её, эту вечную панораму, в последний раз, но теперь-то впору было бы уже всерьёз поволноваться, уцелеет ли хотя бы монастырь Сан-Джорджо-Маджоре: чёрный бок-борт уже почти касается палладианского портика монастыря…
Пронесло?
На сей раз пронесло.
Тень отползала к ступеням… А панорама Венеции, возродившись после удаления плавучего монстра, избавлялась от смущения и будто бы подрастала.
И будто бы приближалась: в узком прогале между делла-Салуте и низенькой Доганой виднелся блёклый коричневато-оранжевый фасад с белым декором – что это? Дворец Джустиниан?
Да.
Из открытых окон на верхнем этаже, разделённых лоджией с мавританскими арочками, торчали две головы.
Могли ли головы эти увидеть другие? Конечно, могли… Но Германтов будто бы один на свете их, головы эти, видел.
И Германтов будто бы воспользовался биноклем: коричневато-оранжевый фасад приближался.
Одна голова была мужской, другая – женской.
Ещё ближе, ещё.
Это – Соня?!
Она ведь рассказывала, что останавливалась в отеле Джустиниан… И там же, в отеле Джустиниан, и тогда же – в начале двадцатых годов, в один и тот же день? – останавливался Пруст. Это его голова, да-да, несомненно его, Пруст ведь писал, что смотрел из окна своего номера в отеле Джустиниан на эти белые купола и чувствовал себя счастливым! Смотрел и – до сих пор смотрит! Да, Пруст признавался, что с детства страстно желал этого счастливого мига, и миг этот не мог не остановиться. Да, Соня и Пруст находились в Венеции одновременно, и в тот день тоже было воскресенье, и тоже, как сегодня, звонили колокола, и теперь их двоих, Соню и Пруста, ничем тогда, кроме общего для них времени-места, между собою не связанных, а потом ставших в сознании Германтова нераздельными, отрезает от Германтова почти целое столетие и этот бирюзовый, слепящий солнцем пролив.
Открыл глаза.
Действительно, там, за волнистой гладью солнечной бирюзы, две головы торчали из окон; женская, молодая, с тронутыми ветерком волосами, и мужская: он различил нездоровую припухлость бледных щёк, тёмные приглаженные блестящие волосы и даже ниточку пробора…
Тень отползала, солнце касалось уже нижней ступени.
Всплескивала спереди бирюза, вдали серебрилась рябь, растянувшийся в панораму единый фасад размывался молочной дымкой.
А справа, далеко справа, уже куда правее силуэтов Сан-Джорджо-Маджоре, многопалубный монстр раскисал в мареве над невидимым отсюда открытым морем.
Никто не звонит, не пишет, вдруг кольнула Германтова грустная мысль, вот ведь, так ценил одиночество, а… А потом коллеги исправно заявятся на похороны, на похороны принято выкраивать время.
Заглянул в электронную почту.
Так, текст, который переслала Аля, пусть вылежится, его можно будет просмотреть позже.
Зазвонил мобильник: Аля.
– Юрий Михайлович, я вам вопросник, связанный с аукционом переслала, вы посмотрели?
– Спасибо, спасибо… – отключил.
Аукцион, аукцион, аукцион – все на аукцион.
Так, письмо Ванды: Юра, в Венеции очень жарко, и я вспомнила римскую жару. Как жаль, что тебя здесь нет…
Славно, я стал непременной принадлежностью жары… где жарко, там и я…
Тебя здесь нет? – перечитал. – Меня нет? Есть, пока ещё есть! И доверимся, Ванда, случаю, – уже улыбался Германтов, радуясь, что всё наперёд продумал-придумал, – если неожиданно с Вандой встретимся, тут же и сделаем из встречи большой-пребольшой сюрприз…
Так, Игорь: Юра, решил написать тебе. Сегодня двенадцатое марта, день рождения Кати, у меня выдалась свободная минута, сижу и смотрю на море.
Как смог забыть, что сегодня день рождения Кати? Закачался в мутных седых волнах наклонный шест с чёрной тряпкою на конце.
Туда-сюда, туда-сюда, с аритмичными припаданиями.
Как смог забыть?
Открыл глаза.
Перед ним слегка колебался живой бирюзовый глянец. Съёмочная группа «Преступления в Венеции» уже перебазировалась на Джудекку; расставлялись софиты, тянулись какие-то провода.
В полотняных креслицах ждали начала съёмок режиссёр и консультант, комиссар полиции.
Игорь смотрел на одно море, Германтов – на другое, хотя – встрепенулся, словно сделав географическое открытие, – хотя и там, и тут море одно – Средиземное. Хорошо всё же, что Игорь приедет со своей девушкой летом. После окончания книги им можно будет уделить больше времени. Почему-то он мысленно перебрал дни недавнего «карантина», которые обратились в прошлое, – ничего уже не могло быть прекраснее этих мучительных дней? Тень, одолев две ступени, ползла по туфле, вот-вот лицевой фасад Реденторе должен был тронуть скользящий свет, и Германтов машинально посмотрел на часы.
Вскоре он был в гостинице: принял душ, с какой-то обречённостью приблизился к зеркалу, когда водил по щекам электробритвой, потом надел свежую прохладную хлопковую рубашку. Он уже себе не подчинялся, подумал – напрочь лишился воли? Он что, не принадлежал уже самому себе, им манипулировали, он действовал, как автомат, по чужой программе?
Жара!
Так, назойливые спутники жизненных успехов, – Prada, Gucci и прочие – вдоль Frezzeria и Vallaresso.
Так, запах мочи из общественной уборной.
Так, сквозная арка Наполеоновского крыла Прокураций, Пьяцца.
Несколько фигурок в карнавальных нарядах, голуби, развалы сувениров сбоку от порталов Сан-Марко.
Справа, вблизи от кафе Florian, заметил группку знакомых экскурсантов. Все они, включая двоих в чёрных плащах и белых масках, внимательно слушали неутомимого Головчинера:
Площадь пустынна, набережные безлюдны.
Больше лиц на стенах кафе, чем в самом кафе:
дева в шальварах наигрывает на лютне
такому же Мустафе.
О, девятнадцатый век! Тоска по востоку! Поза
изгнанника на скале! И, как лейкоцит в крови,
луна в твореньях певцов, сгоравших от туберкулёза,
писавших, что – от любви.
Германтов задержался, встав за пилоном арки, – не хотелось покидать тень, да и от вдохновенного Головчинера трудно было бы отвести глаза, до чего же выразительно, как видимый комок в горле, по тощей шее перекатывался кадык.
Так смолкают оркестры. Город сродни попытке
воздуха удержать ноту от тишины,
и дворцы стоят, как сдвинутые пюпитры,
плохо освещены.
Только фальцет звезды меж телеграфных линий –
Там, где глубоким сном спит гражданин Перми.
Но вода аплодирует, и набережная – как иней,
Осевший на до-ре-ми.
– Даниил Бенедиктович, извините, но кто это такой – гражданин Перми? – чуть выступила вперёд высокая красивая молодая женщина с каштановой чёлкой, та, что из Агентства расследований, а тележурналистка нетерпеливо навела на Головчинера бликующие черепаховые очки.
– Дягилев, – пояснял Головчинер. – Великий антрепренёр-новатор, преобразователь искусств.
– Он выпивал здесь? – спрашивал Кит Марусин.
– И выпивал, и умирал, – отвечал, печально улыбаясь, экскурсовод; Головчинер уже собирался с духом и вскидывал – почти запрокидывал – крючконосую голову, чтобы продекламировать следующую строфу.
Зной, безветрие.
Пора, посмотрел на Часовую башню Германтов.
Без четверти пять он пересёк Пьяццу, прошёл под Часовой башней, взял вправо: в цветочной лавке напротив дворца Тревизари обвёл придирчивым взглядом миллион алых роз и купил милый букетик синих гортензий – вызовут ли у неё синие гортензии какие-то ассоциации? Завернул за угол, направился по узкой затенённой улице к солнечной набережной.
Когда мавры на Часовой башне ударили в колокол в пятый раз, он миновал церковь La Pieta, подошёл к небольшому, но не лишённому тяжеловесной солидности дому с внушительным цоколем и рустами, балконом на втором этаже, чёрными, с позолоченными наконечниками пик, решётками на окнах первого этажа.
У массивной двери – надраенная латунная табличка: Bruno Beretti.
Позвонил.
В гостях у Веры: долгий обед с переменами блюд, разговорами – серьёзными и не очень – и видом на купола, лагуну и острова с крыши-террасы, из-под парусинового навеса
– Жарко? – касаясь душистой щекою его щеки. – Но у нас прохладно, включён кондиционер.
– Удача! – улыбаясь, вручил цветы.
– Ну как провели первую половину дня? А ночью не перепугались? Гроза была страшная. Спасибо, спасибо, я очень люблю гортензии, – на Вере было воздушно-лёгкое и пёстрое платье тёплых тонов с круглым вырезом – к знакомой уже нитке кораллов добавились ещё две, – так идущая ей причёска на прямой пробор, с уложенными за уши прядями тёмных и блестящих волос. Тёмные восточные глаза с золотым сиянием… да, глаза другие, но как всё-таки похожа она на маму; на вешалке сбоку от лестницы одиноко висел чёрный карнавальный плащ с кружевами. – Бруно должен через три дня вернуться, и тогда… А мальчиков я сегодня в Дорсодуро отвела, к бабушке, маме мужа. А этому зеркалу четыреста лет, и совсем не помутнело, правда? – и ещё о каких-то сверхважных бытовых пустяках оживлённо болтала она, как, собственно, и полагалось бы болтать хозяйке превосходного – товар лицом – дворца при встрече гостя из унылого советско-постсоветского прошлого. – Этому дому всего-то двести пятьдесят лет, до нас он дважды перестраивался, но недавно Бруно вновь перестроил его, в современном духе, сохранив лишь фасад… Это, думаю, к лучшему, мне не хотелось сдувать пылинки с антиквариата, – они направлялись по чёрным матовым плитам пола к беломраморной торжественной лестнице, накрытой над третьим этажом стеклянным фонарём, – лестнице с закруглёнными ступенями и двумя, слева-справа, вазами с карликовыми туями. Германтов, мгновенно оглядев вестибюль, облицованный зелёным искристым мрамором – чередовались вертикальные, под деревянный клетчатый потолок, полосы, тёмные и посветлее, – подумал: ждал интерьеров старинного наследственного палаццо с мебелью и вещами шестнадцатого-семнадцатого веков, желал надышаться пылью славных времён, когда царствовала Венеция на морях, а тут всё новенькое, всё в лучшем виде, в безупречной натуральности, рекламирует разнообразную готовую продукцию фирмы Беретти.
Сияние зашлифованной мраморной слизи.
Старинным в этом кондиционированном вестибюле был только изумительный блёклый, палево-рыжеватый гобелен. На нём угадывались силуэты Словенской набережной, о чём и свидетельствовала вытканная по нижней канве гобелена надпись: Riva degli Schiavoni.
Цвета сгармонизированы – проявился вкус Веры? Однако – старинный гобелен на новёхоньком поблёскивающем, будто бы искусственном мраморе?
Старинный монохромный матовый гобелен нужен был лишь для того, чтобы оттенить цветистый блеск и новизну мрамора?
Даже в убранстве дома своего всё подчинено маркетингу?
По лестнице они уже поднялись на второй этаж, к распахнутым – красное дерево с золотыми барельефами – дверям в просторную, метров сорок-сорок пять, элегантно декорированную гостиную с неопределённого стиля мебелью, с занавешенными тяжёлыми бордовыми шторами окнами и скошенным солнечным пятном на тиснёных тёмно-изумрудных обоях. Косой луч врезался в проём приоткрытой двустворной балконной двери. На пороге гостиной их приветствовала, легко отбежав от сервированного стола, на котором бросились сразу в глаза три синих бокала, и сделав шутливо книксен, а затем лишь медленно протянув длинную белую руку с вспыхнувшим на безымянном пальце маленьким аметистом…
– Знакомьтесь, ЮМ, это моя партнёрша по управлению турфирмой, Оксана… – само собой, в отсутствие мужа было бы двусмысленно встречаться с гостем наедине. Эффектная особа лет тридцати со свисавшими до плеч волосами цвета жжёного сахара, большим ртом и – под правильными полукружьями бровей – широко разнесёнными, красиво вырезанными в припухлых веках, будто бы чуть сонными голубыми глазами. На Оксане была бежевая короткая полотняная юбка, белая блузка и жилетка из тончайшей коричневой кожи, а на шее был шёлковый туманно-болотный платок с пёстрыми разводами, повязанный как пионерский галстук.
«И обедая втроём, всё равно двусмысленностей будет не избежать», – подумал Германтов, слегка пожимая вялую податливую ладошку.
– Как вам, Юрий Михайлович, наша мартовская жара? – певучий, пожалуй, с мягкой украинской интонацией голос. – А громы-молнии ночью?! Я боялась, что наступил конец света.
– Удалось, слава богу, выжить.
– Мы стол решили пододвинуть поближе к балконной двери, – сказала Вера, – понадеемся на ветерок с моря.
Осматривался.
В одном углу гостиной был большой – белый, с коричневыми прожилками мрамор и бронзовая решётка – камин; в другом углу была изящная, с тонкой спиралью перил, модернистская винтовая лестница.
– Если спуститься – попадём в тайный подземный ход?
– Угадали: в подвал с винным погребом и в подземный ход с катакомбами, где лежат скелеты. А если поднимемся, окажемся на спальном этаже, – объяснила Вера, – и ещё выше, на крыше, там у нас большая терраса.
Знакомая гравюра: Нева в самом широком месте её, с торговыми судами, парусниками и Петропавловским шпилем; а вторая, парная, гравюра и не нужна была – в раме балконного проёма красовался монастырь Сан-Джорджо-Маджоре.
И два масляных полотна в мощных кудряво-золотых рамах, виды Большого канала – похоже, что Каналетто.
– Подлинники?
– Обижаете, Юрий Михайлович, – вступилась за хозяйку Оксана.
Полминуты на восхищение.
Так, память саднит? В прозрачной посудной горке преобладало тонкое стекло, но сиял и бело-синий чайный сервиз Ломоносовского фарфора. Краем глаза следил за Верой: и ведь никогда не была она писаной красавицей, а сейчас нельзя было ей не залюбоваться, всё лучшее в ней сохранилось и расцвело – плавные движения, осанка, стать, казалось, естественно вырастали из угловато-грациозной и порывистой «маленькой Веры»; ей к лицу были прожитые годы…
И – усилилось её сходство с мамой.
В крайнем отсеке посудной горки, как в специальной витрине, – белая атласная маска с резким профилем и глубокими вырезами для глаз. Снизу к маске был прикреплён кусок чёрного шёлка, призванный закрывать нижнюю часть лица, шею, тут же – чёрная треугольная шляпа с серебряными галунами.
– К этому наряду, – объясняла Вера, – остаётся только добавить чёрный широкий плащ-накидку с чёрной кружевной пелериной.
– Такой, как на вешалке в вестибюле?
– Такой.
– И ещё, – подошла Оксана, – чтобы почувствовать себя настоящим Карнавал Карнавалычем, маски и плаща мало, нужны белые чулки и чёрные туфли с пряжками.
– Помните Алексеева? – улыбаясь, спросила Вера:
Снимите, пожалуйста, маску, –
говорит мне врач, –
снимите,
мне надо осмотреть ваш нос.
Не могу, говорю, –
с удовольствием бы снял,
да не могу,
я всегда должен быть в маске.
– Помню! – подхватил Германтов:
Да снимите же наконец
эту дурацкую маску! –
говорит мне женщина,
которой я нравлюсь.
Не ломайтесь, снимите
И покажите своё лицо!
– И что же вы? – подключилась к игре Оксана.
Не сниму, – говорю, –
незачем,
у меня нет лица.
– Примем к сведению!
– Согласно венецианской традиции карнавальный наряд может служить оправданием любых поступков.
– Маски руки разномастным проходимцам развязывают, поэтому маски и после официального закрытия карнавала они не спешат снимать: по Венеции разбредаются привидения или призраки.
– Есть разница между привидениями и призраками?
– Нет…
– Во время карнавала активизировались маги, гадалки, колдуны и колдуньи…
Германтов посмотрел на Веру, она еле заметно улыбнулась ему.
– Время карнавала всегда использовали наёмные убийцы, их жертвы падали замертво под крики «браво»! Гремела музыка, все танцевали, а публика хохотала, считая, что упавшие притворяются мёртвыми.
– Смерть во время карнавала была почётной и желанной.
– В сумасшедшую карнавальную неделю меня преследовали плохие предчувствия, – призналась Оксана, – ко всему донимали жара, влажность, с моря каждую ночь приходили грозы.
Фото двух славных мальчиков.
– Это Фабио, старший, а это…
– Вы бы послушали, Юрий Михайлович, – сказала Оксана, – как и Фабио, и Алессандро читают наизусть Данте.
– Надеюсь ещё послушать.
Вера кивнула.
– А это? – подошёл к другому фото, побольше, на нём тоже были две головы, – двое мужчин с картинно выпученными глазами, в меховых армейских шапках-ушанках со звёздами на фоне шатров и маковок.
– Их в Петербурге, едва шапки нахлобучили, сфотографировали; был жуткий мороз, они вынужденно, чтобы не околеть, цигейковые шапки-сувениры на развале у Храма Спаса-на-крови купили…
– Как маски зимнего депрессивного петербургского карнавала?
– Почему нет? Вот это Бруно, мой муж, – продолжала Вера, – с ним его друг детства, Массимо Фламмини, между прочим, комиссар венецианской полиции.
– Отлично, можно расслабиться, наконец-то почувствовать себя в безопасности? Я, признаюсь, запуган венецианскими преступлениями.
– Расслабляйтесь, защиту гарантируем, – рассмеялась Оксана, – в дни карнавала полиции подсуетиться пришлось, но карнавал закончился, теперь преступления будут сплошь киношные… Видели киносъёмки? Серию за серией гонят.
– На карнавале у комиссара было много настоящей работы?
– Забегался: убийства, самоубийства, ограбления… Я же говорила, сумасшедший в этом году выдался карнавал, труп разряженного в пух и прах наркомана-аргентинца, когда финальный фейерверк рассыпался в небе, всплыл в Канале. Но вам ничего не угрожает, вы теперь под нашей защитой.
– Чуть что подозрительное заметим, – с напускной суровостью, нахмурив брови, подтвердила слова Оксаны хозяйка дома, – Массимо по первому нашему сигналу вышлет полицейский наряд.
– Он человек чести, не подведёт, он из древнего рода Мочениго, знаете?
– Отлично.
А Вера не без лукавства напомнила, что при правлении дожа Джованни Мочениго родился Джорджоне.
– Отлично, – повторил Германтов и подумал: что всё-таки нашла она в этом усатом лупоглазом Беретти? Неужели только умение манипулировать формулой «деньги – мраморный товар – деньги»?
– Лёгкий аперитивчик для подстёгивания аппетита? – медленно подкатился столик на колёсиках. – Сухой мартини с лимонным соком? – Вера покидала в высокие стаканы зелёные оливки и кубики льда.
Весь торец продолговатой, лежавшей вдоль фасада дворца четырёхоконной гостиной занимал внушительный – от стенки до стенки – застеклённый книжный шкаф-стеллаж с книгами и альбомами по искусству. «И как же внимательно она за мною все эти годы следила, ничего не пропущено?» – вздрогнул Германтов, увидев, что изрядную часть одной из полок занимали его книги: «Портрет без лица», «Письма к Вазари», «Купание синего коня», «Стеклянный век», «Лоно Ренессанса», «Улики жизни», «В ансамбле тысячелетий», «Джорджоне и Хичкок», все – да, ещё была по времени первая из написанных им книг, «Зеркало Пармиджанино», – да, все или почти все, его книги на русском языке и те, что переведены были на итальянский: Lo specchio di Parmigianino, Nel seno di Rinascimento, Nel complesso di millenni (Sette e mezzo punti di vista su Roma), Un secolo di vetro…
– Каким будет нынешний век, после стеклянного?
– Возможно, фантомным, изгоняющим жизнь из жизни.
– И что останется вместо жизни?
– Иллюзия.
– Подмены не заметим?
– Кто как…
– И век, иллюзорно-прекрасный, но – с фантомными болями, будет пострашнее стеклянного и всех прошлых веков, железных?
– Спросим у Веры Марковны?
Вера Марковна загадочно пожала плечами.
И были сборники эссе. И – ещё две его книги на французском, две – нет, три – на немецком… Ну да: Das glaserne Zeitalter, а-а-а, те, наверное, книги, что опередили итальянские переводы.
– Я заказывала ваши книги по Интернету, – бесшумно раздёргивала шторы на окнах Вера, заполняя гостиную мягким светом. – Солнце уже уходит.
– Юрий Михайлович, ума не приложу, когда вы столько успели написать? – спросила Оксана, позвякивая льдинками в запотевшем стакане.
– Я старый, у меня было много времени.
– Не кокетничайте, ЮМ, вам ни за что не дать ваших лет. И не вводите восторженную девушку в заблуждение, – приказала Вера и повернулась к Оксане. – Это всё написано всего за двадцать лет.
– Плюс к двадцати годам – вся предыдущая жизнь.
– Пусть так, – согласилась Вера, брызнув золотом тёмных глаз. – Жизнь вашу у вас нельзя отнять.
Укол?
– Юрий Михайлович, – какие у неё длинные руки, подумал, как у подростка, – вы пишете в Твиттер?
– Нет, я замшелое болтливое существо. Язык людоедки Эллочки победил, а я остался не у дел со своим многословием.
– Какой Эллочки?
– Щукиной.
– А-а-а-а… В этой победившей краткости какая-то есть опасность?
– Был такой психолог, Выготский; когда-то в тридцатые, задолго до появления электронных чудес, норовящих свести язык общения к дикарскому словарному минимуму, он доказывал – теперь с ним трудно не согласиться, – что структура речи определяет структуру мышления, а вовсе не наоборот, как принято было всегда думать. Итак, чем примитивнее наша речь, тем… – нежно позвякивали льдинки, поблескивали зелёные оливки на дне стакана. – Понимаете в чём опасность?
– Как же эсэмэски – получаете-отправляете?
– Не получаю и не отправляю, легко обхожусь без них.
– Мобильник-то есть у вас?
– Есть, но пользуюсь я им крайне редко, в основном, когда застреваю в лифте.
– И правильно, надо о здоровье подумать – от частых звонков по мобильнику мозговые опухоли образуются.
Укол?
– Планшетником обзавелись?
– Мне, при моей-то замшелости, вполне достаточно ноутбука.
– А блогами вы, Юрий Михайлович, интересуетесь?
– Чересчур много мусора: всякий выспренний болван спешит сообщить городу и миру о своей глупости.
– Игнорируйте болванов.
– И свой заведите блог, умный… Или уже завели?
– Нет, и меня, признаюсь, нечасто откровения посещают, к тому же не хочется выбрасывать слова в пустоту, – глотнул холодный терпко-горьковатый напиток; он ещё с времён алексеевских коктейлей полюбил вермут.
– В пустоту? – поразилась Оксана, поставив на мраморную доску камина опорожнённый стакан. – Там же, в блогосфере, столько разных людей бодается.
– Слишком разных! В блогосфере, в этом новом вселенском хаосе взаимно враждебных мнений, смыслы, если они и обнаруживаются среди нагромождений словесных отходов, аннигилируют, отсюда и ощущение разрастающейся пустоты.
– Книги не выбрасываются в такую же пустоту?
– Отчасти вы правы, выбрасываются. Но книгу ещё надо, находясь в относительно здравом уме, выловить в книжном море и – купить.
– Хорошо продаются ваши книги?
– Не очень.
– Почему?
– Кто-то резонно считает их чересчур специальными, кто-то, – вспомнил сценку в книжной лавке, – подозревает модную профанацию.
– Как у Дэна Брауна?
– Куда мне до Дэна, великого и ужасного! Его-то книжки раскупаются, как горячие пирожки.
– Завидуете успеху, славе?
Пожал плечами.
– Не скромничайте! Я видела как вы принимали дифирамбы на премиальной церемонии в вилле Боргезе.
– Человек слаб.
– Это не о вас, ЮМ, вы – кремень, даже тогда кремень, когда таете от похвал.
Укол?
Оксана чуть откатила столик с бутылками и ведёрком со льдом, взяла с полки «Джорджоне и Хичкок», полистала.
– Старые мастера, старые произведения искусства – всегда актуальны?
– Всегда! Надо лишь извлекать из них скрытые смыслы… Старые произведения искусства – запасники новых смыслов.
– А погружение старых произведений в современность помогает избегать искусствоведческой скуки?
– Пожалуй.
– Оттого, что сами произведения будто бы оживают?
– И, оживая, удивляют, мы раскрываем глаза пошире и…
– Авторы, сами художники, ожить могут?
– Метафорически.
– Всего лишь? – загадочно улыбалась Вера.
Намёк-укол?
– Ну, если бы можно было окропить их живой водой…
– Джорджоне у Беллини учился?
– Он перенял лишь что-то в смягчённой беллиниевской манере письма, не больше. Ученики вообще чаще всего не похожи на своих учителей и даже внутренне им противостоят: Джорджоне в главном не похож на Беллини – сравните в зале номер 5 Академии полотна Беллини и «Грозу», Тициан не похож на Джорджоне, Тинторетто – на Тициана.
– Тициан и Тинторетто совсем уж разные, у Тициана чистые краски, у Тинторетто – колорит чёрно-жёлтый какой-то, будто бы краски пожухли, а желтизна грунтовочного клея наружу вылезла.
– Тинторетто особый колорит искал, он специально приплывал на Мурано, чтобы смотреть на огонь в печах стеклодувов сквозь чёрно-коричневые очки.
– Правда? – удивилась Вера, красиво повернув к Германтову голову. – Впервые об этом слышу. Это факт или ваше предположение?
– Неопровержимое предположение!
Оксана всё ещё листала германтовскую книгу с приопущенной головой, так что растрёпанные волосы касались кончиками страниц.
– Как сложно, но интересно, если вчитываться, вы пишете! Ренессансная живопись и саспенс, надо же… – тряхнула головой. – Хичкок действительно мог повлиять на Джорджоне?
– Точнее, на наше восприятие Джорджоне, вне которого, нашего восприятия, впрочем, Джорджоне не существует. Всё ведь на всё влияет, прочтения произведения непрерывно меняются пережитыми нами событиями, особенно – эстетическими, ибо будущее меняет прошлое: Толстой влиял на Гомера, правда? А Джойс повлиял, допустим, на Стерна или на Диккенса ничуть не меньше, чем Стерн и Диккенс могли повлиять на Джойса; и Бунин – на Тургенева, Кафка – на Достоевского, Набоков – на Пруста. А разве Сальвадор Дали не повлиял на Боттичелли? Например, на «Рождение Венеры»? Каждая наша встреча с подлинно новым произведением искусства исподволь изменяет старые книги или картины: энергия воспринимающего сознания сам ход вещей делает обратимым, обуславливает одномоментное сосуществование разных эпох, снаряжает нас в челночные путешествия по всей воображаемой толще исторического времени.
Вера, как прежде когда-то, цепко сжала его локоть, горячо и пристально глядя ему в глаза, произнесла внушающе-тихо, почти что шёпотом:
– Энергию направленного желания и я имела в виду, когда говорила о переселении душ из чинквеченто в наши дни, помните?
Намёк-укол?
– Каких душ, – тоже зашептал, удивляясь тому, как легко он включается в разговор на эту странную тему, – избранных по вашему усмотрению? Но почему души готовы вашему желанию подчиняться?
– Я прозревала и наделялась суггестивной силой внушения, после того как испытывала личные потрясения, спасибо ломке при смене стран и религий, но и – спасибо вам.
– Мне? За что?
– Вы не прочли моё письмо и поэтому не ответили на него, а я всё поняла.
– Что – всё?
– Поняла, что не было любви. Иначе вы бы не утерпели, сразу вскрыли конверт, ещё на лестнице, в полутьме у почтового ящика. Вы влюбчивы, ЮМ, но, наверное, не способны любить. Вы способны лишь терять голову ради…
– Чего?
– Ради абстрактных идей, внезапно вас озаряющих: абстрактным идеям вы, в отличие от любви, отдаётесь самозабвенно.
– Не секретничайте! – Оксана ставила книгу на полку.
«Во всём – двусмысленность, – подумал, – во всём, а воля у меня атрофирована, я и рыпнуться не могу, не могу отрешиться от этой странно волнующей чепухи с переселением душ… И попутно – ещё один укол, заслуженный: не способен любить, не вскрыл конверт. Но к какому такому переселению душ она возвращается? – опять почувствовал себя в западне, как тогда, когда сел в Saab. – Неужели задумала какую-то страшенную месть? Может быть, она – не только колдунья, помыкающая древними душами, но и Монте-Кристо в юбке? Спасибо за нелюбовь? Не вскрыл конверт, не вскрыл, виноват и вину искупить не сможет, а сама она его ещё любит?» – ему вспомнились угол Большого проспекта и Съезжинской, мелкий колкий снег с ветром, её удалявшаяся спина.
Она уязвлена до сих пор?
Уязвлена и – тронулась рассудком?
Уязвлена, но – любит? Это было бы странно… Любит, не любит, к сердцу прижмёт, к чёрту пошлёт – нет ромашки, чтобы погадать.
«Прими всё, как есть», – включился внутренний голос.
– Юрий Михайлович, что такое искусство и зачем оно вообще нужно? – весело посмотрела. – Я внимательно в университете курс по истории искусства прослушала, госэкзамен на пятёрку сдала, однако…
Сколько раз ему задавался этот вопрос?
– На этот вопрос есть миллион ответов.
– Можно один?
– Искусство омывает и заряжает нас чистой энергией. Ну да, не удивляйтесь, все жизненные энергии засорены, если не отравлены, целесообразностью, а каждое произведение искусства моделирует движения чистого духа. Искусство воздействует на самых восприимчивых из нас как практически бесполезный, но возносящий поток.




























