355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яцек Дукай » Лёд (ЛП) » Текст книги (страница 22)
Лёд (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:05

Текст книги "Лёд (ЛП)"


Автор книги: Яцек Дукай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 95 страниц)

…Ждали мы темной ночи и такой пустоши, леса за путями, чтобы никто не видел, как мы выпихиваем тела из окна купе – так что это можно сделать, пан Бенедикт, две женщины способны справиться – и чтобы никто этих тел потом не нашел. Мы выбросили их в лесу, поезд шел через чащобу, наверняка они тут же скатились с насыпи в заросли, а там уже добрались до них звери. А если кто потом и обнаружит обкусанные, гнилые трупы, то никто же не узнает голых женщин без лица, а если кто что и подумает, то именно про нас – а не про Елену Мукляновичувну с теткой, они же по Сибири путешествуют.

…Мы только опасались, а не ожидает ли их кто в Москве; но нет. Все пошло гладко. Правда, первая ночь в Транссибе много нервов нам стоила. Вы же меня видели, ведь не от пудры я была такая бледная, я и вправду думала, что это именно нас разыскивают. Мариолька решила пересидеть в купе, сколько можно, симулируя женские недомогания, чтобы не выдать себя отсутствием манер и некрасивым обращением, опять же, языков она не знает. А у меня есть алиби, я больная, меня пожирает чахотка, мне все можно, пугливая девонька в тени преждевременной смерти, разве не может она играть в преступления и детективов, разве не может выдумывать мрачные истории, чтобы заинтриговать мужчину, истории про убийства, обманы и про авантюрное прошлое? Ха!

Поезд стоял на омском вокзале, в полумраке между фонарями за окном перемещались людские фигуры, сквозь ночь неслись одинокие голоса, иногда просыпался станционный колокол; если же не считать этого, повсюду царила тишина, не стучали колеса, не грохотали машины, не свистел локомотив. Тот, кто должен был высаживаться, уже сошел; кто должен был садиться – уже сел; остальные путешественники вагона-люкс мирно спали. Один раз кто-то прошел по коридору. Я-онони на мгновение не отвело взгляда от лица панны – нужно ее как-то называть – панны Елены. Она закончила рассказ и легенько усмехнулась.

Правда или ложь?

Холодный электрический свет, наполовину смешанный с холодной тенью, стекал с белых щек, по белой шее, впитывался в кружева и рюши, параллельными струйками спускался по складкам гладкой материи, сливаясь мелким остатком на подоле, на который панна скромно сложила худенькие руки. Я-оноподумало о знаках тени вокруг Теслы, о собственном отражении в зеркале. Зато образ панны Елены был свободен от наименьшего даже обманчивого искажения, совпадали линии света и темноты, соответствовали движения и отсутствие движения, все было чинным, правильным, очевидным. Поезд отдыхал на вокзале, поэтому ритмичное покачивание прекратилось, девушка сидела спокойно, выпрямившись, поглядывая немигающими глазами, с головой, повернутой в четверть, с приподнятым подбородком, словно она позировала даже не для фотографии, но для портрета, картины, которую пишет мастер кисти.

Потянулось к коньяку. Как раз сейчас можно было налить полные рюмки. Панна не захотела. Выпило одну; затем, с улыбкой (кривой), еще и ее порцию. Елена не отзывалась, ждала. Чем дольше протягивалось молчание, тем больший банк накапливался на столе. Расстегнуло воротничок. Может быть, просто встать и выйти – нет, ведь это же не ее купе; попросить ее уйти – но как, в голову ничего не приходит, ни единого слова, ни единого жеста – она победила, повернув подбородок на пару десятков градусов, комбинация стройных пальцев на оконном стекле и кожаной туфельки на ковре парализовала собеседника.

Правил игры не знаешь, но, тем не менее, играешь.

Я-онооткашлялось.

– Сны туман, лишь Бог не обман, панна Елена, – уже шепотом, очень тихо в этой ночной тишине, хриплым шепотом. – Все, что мы тут рассказываем, рассказываем по собственной памяти, то есть, так или иначе, с правдой тут столько же общего, как и у Мифа с Историей. Я не стану притворяться, будто бы… Ну ладно, Зейцов начал, и это, видимо, заразно, и вправду, не следовало мешать тьмечь со спиртным. Ах, я вам не признался…! Ну что вы на меня так глядите, я не пьян. Мне хотелось…

…Сны туман, лишь Бог не обман, не кажется ли панне, что все ваше детство, это один большой сон – разве не помните вы его, как помнят сны: обрывками, склеенными без очередности, сцена за сценой без логической связи, в одной я птица, в следующей – рыба, потом – человек, затем снова птица, и самое удивительное – удивительнее всего то, что я совсем этому не удивляюсь, как-то все это проходит гладко, соединяется с собой, накладывается без какой-либо логики, тем не менее – одно из другого следует, как цветок следует из семени, как цыпленок следует из яйца, как взрослый человек возникает из ребенка; так же и те сцены развиваются в соответствии с тайными правилами, с мягкой очевидностью, в успокоительной тишине, под теплым светом – сон – детство. Именно так я и попытаюсь вам рассказать.

…Вот сцена, свидетелем которой я не мог быть, но во сне мы видим подобные события, при которых не присутствовали и в которых нам не снится собственное присутствие: чужеземное имение, чужие одежды серьезных мужчин, на столе книга и крест, на которых господа клянутся, а между ними и мой отец. И когда отец говорит, все слушают очень внимательно, кивают, аплодируют и кричат «виват», а под конец отец поднимает руку, и тогда столь сильная эмоция овладевает всеми – в том числе и меня, которого там нет – что воспоминание обрывается, а после него следует уже совершенно иное…

…В котором я плаваю в речке возле леса, а на лугу, в разливе солнца, словно в струях желтого водопада, сидит мама с моей сестренкой Эмилькой; та еще совсем-совсем маленькая, но мы с братом, каким-то чудом почти что взрослые, брызгаем на нее водой, кричим, Эмилька, кувыркающаяся в траве, тоже смеющаяся, хватает пухлыми ручонками щекочущие ее личико лучи, а мать, в большой соломенной шляпе, склоняется над нею; и обе распадаются в этом водопаде на полосы и пятна света, цветастые, радужные – как я это вижу, яркие брызги счастья. Я что-то кричу им, показываю кого-то, стоящего на другом берегу, нечеткий черный силуэт, и тут брат с индейским кличем топит меня. Эмилька исчезает с моих глаз. Во всем этом нет никакого смысла, нет какой-либо правды, и все-таки во сне, в детстве, во сне о детстве очень сильно впечатление, что это был последний раз, когда видел сестру живой.

…Страшное ночное нашествие, с лошадями, грохочущими по тракту, красными фонарями в темноте, стуком в двери, с грохотом подкованных сапожищ по полу дома, с гневными и испуганными криками – я просыпаюсь, уже мокрый от пота, прислушиваюсь с дрожью. Кого ищут, кого проклинают, кто виновник всех этих криков и бешенства? Филипп Герославский, где Филипп Герославский, говорите, где он! Мы прекрасно знаем, что вам известно! Почему кричат по-русски – ведь это же не Варшава. Но оказывается, что они заехали в наше имение в Вильковке, а обыскивают варшавский дом: я выглядываю на улицу, над крышами дымы фабрик и предрассветное зарево. Ищут отца, всегда и повсюду ищут отца, там и тут. Карета царской полиции стоит перед воротами, усатый салдат,похлопывающий лошадь по шее, поднимает голову и глядит прямо на меня, он заметил детское лицо в окне, вытягивает руку – хотел приветствовать? подозвать? погрозить пальцем? Я, перепуганный, отскакиваю и больно падаю на пол. Ищут отца, все время ищут отца!

…А теперь мы на престольном празднике, в людской толпе, в говоре и музыке, между животными, грязными крестьянскими детьми, бегающими босиком – а я же в воскресном костюмчике иду рядом с фатером, с ладошкой, замкнутой в его руке, настолько маленький, что приходится задирать голову, чтобы увидеть, улыбается в этот момент папа, или же на его лице мрачное выражение; чаще всего именно это, второе. Мы идем от прилавка к прилавку, все отцу кланяются, он останавливается, чтобы поговорить то с тем, то с другим, с войтом, с приходским ксендзом, тот гладит меня по голове. Я размышляю, а откуда все эти люди отца знают, раз его никогда нет, мы так редко его видим, наверное, к чужим он людям чаще заходит? Очень долго думаю над тем, как его об этом спросить, но в конце, конечно же, не говорю ни слова. Отец заботливо склоняется – не хочу ли я леденцового петушка? Киваю головой. Отец торгуется с мужиком. Кто-то, повернутый к нам спиной, громко ругается, ужасно матерясь; отец его за это громко отчитывает. Тот, крестьянин с папиросой в губах, глядит на меня с высоты с ненавистью, не помню более чистой ненависти на человеческом лице. Я прячусь за отца. Тот упирает мужику палец в грудь, придержите-ка свой язык черный при детях и женщинах, нехорошо в божий праздник вы поступаете. И чем сильнее отец его распекал, тем сильнее этот мужик меня ненавидел. Я расплакался. Отец рассердился и отвел меня к матери, тормоша за ухо. Петушка, конечно же, он не купил.

…Церковная тайна, под крестом Христовым вышептанная – в костеле, потому что здесь нас никто не подслушает, а ведь ты уже большой мальчик, должен понимать некоторые вещи. Это мне мать шепчет, когда мы сидим одни на пустой лавке, после пикника. Секрет, тайна! Возбужденно слушаю. Мать улыбается, чтобы отогнать детские страхи. В один прекрасный день ты все поймешь, говорит она, будешь отцом гордится. Но мы живем в недобром свете, люди Бога распяли, Господа Нашего, люди много зла один другому творят, одни других угнетают, а более всего тех, кто осмелился за угнетенных голос поднять – как твой отец. Отец ничего не боится, шепчет она. Да, отец ничего не боится. Есть люди, которые его ненавидят за это, говорит она. Вспоминаю мужика на престольном празднике – ненавидят, ненавидят. Мать склоняется ко мне. Если тебя спросят, если кто-то чужой спрашивать начнет – ты ведь ничего не скажешь, правда? – потому что не видел, мы же отца уже много месяцев не видели, с тех пор, как в город переехали, мы его не видели. Я понял, что должен лгать. Мать ничего не подсказывала; я сам торжественно перекрестился и, прижимая ладонь к сердцу, поклялся с тех пор фальшивые свидетельства давать. Мать тихонечко рассмеялась и поцеловала меня в лоб.

…Сон во сне во сне, панна Елена, и нет никакого способа их отличить. По вечерам, когда мы уже лежали в кроватях, брат любил мне рассказывать необычные и возбуждающие истории, которые, как он утверждал, на самом деле приключились с отцом: как он на конвои царские нападал, освобождая захваченных русскими поляков; как он из тюрьмы бежал, как из поездов золото захватывал (понятное дело, на добрые дела его предназначая), как с другими героями в их тайных укрытиях огромное восстание готовил, накапливая оружие и порох, как ездил он с посольствами к королям в Европе и во всем мире, склоняя их к Польскому делу отважным и разумным словом. Брат выдумывал, а может чего подслушал из разговоров взрослых, может быть, услышал уже придуманное другими детьми; так или иначе, потом мне все это самому снилось. Но, может, все случилось на самом деле, я же видел сны про рассказы брата. Я видел отца в ночной погоне на лошадях – видел в лесной битве – видел на уличной баррикаде – видел ораторствующим под золотыми гербами – видел с ружьем в руках – видел в странном, фантастическом мундире бело-красного цвета. Мне приходилось лгать, так никто бы мне не поверил, так бы меня просто высмеяли.

…И все-таки он приходил, на самом деле приходил, ночью, когда никто не видел, прокрадывался через окно, или через подвал, или с крыши, либо тихонько стуча условленным стуком, а мать, завернувшись в черную шаль, открывала ему, не зажигая света. Сразу же, не говоря ни слова, она вела его в дом, они исчезали в темноте. Видел ли я это? Мог ли видеть? Может, мне снилось, будто бы я видел? А солдаты с жандармами тоже не прекращали свои неожиданные приходы, иногда один-два, иногда вежливо, иногда же с шумом и угрозами. Как-то раз на улице привязался к нам толстячок в слишком большом для него котелке, он даже конфетами угощал: а если, детки, хотите поделиться какой-нибудь тайной… папочке вашему опасность грозит, если мы вовремя его не найдем… вы же не хотите папочке зла, правда? Он раздавал визитки, детям и взрослым, кому попало, совал сладости в карманы. Он мне тоже снился. Какое-то время я боялся всех мужчин в котелках – найдут папу и заберут его.

…И все-таки он приходил, то ли это была одна ночь или несколько различных ночей, видимо, я сбегал со второго этажа, подглядывал, спрятавшись в тени, раз помню: его быстрый, тихий шаг, и объятия, в которых он поднимал мать в воздух, мне казалось, будто он выжимает из нее всю жизнь, та цеплялась за его одежду, клала палец на его губах; один раз она обнаружила у него за поясом револьвер с длинным стволом, он тут же вырвал его у нее. Еще я видел, как он уходил, слышал в предрассветной тишине их спешный шепот, адреса, фамилии, дни, часы. Я слушал очень внимательно: ведь это были секреты, которые мне нужно было сохранять; но ведь вначале их необходимо было узнать, чтобы потом их не выдать, обернуть в ложь – ведь правда?

…Другой ночью, а может и той же самой, ворвались без стука, выламывая двери, разбегаясь по дому, мне пришлось убегать по лестнице и сразу в постель, пока меня не заметили. Какой-то другой ночью… нет, это не могло быть на втором этаже, потому что там мы спали с братом и Эмилькой, нет, никак на втором, ведь зачем бы отцу туда входить, зачем сюда бежать?… той ночью он пришел чуть ли не с какого-то бала, во фраке, с подстриженной бородой, с белым галстуком-бабочкой. Есть тут какой-либо смысл? Ну что, черт подери, он делал на балу, прячась от полиции? Когда они вскочили с криком – Филипп Герославский, где Филипп Герославский? – он побежал по коридору в комнату Эмильки. Зачем? Мать бежала в одну сторону, служанка в другую, с задней лестницы выскочил толстый жандарм с фонарем в руке. Двери открывались и закрывались, мать повернула с лестницы, жандарм вдруг громко заорал, бах, бах, бах, раздались выстрелы, на что снизу ответили другие крики, и на пороге комнаты Эмильки появился отец с револьвером в руке. На его бальном костюме поблескивало несколько красных пятнышек. Он увидал маму, увидал меня – значит, я там был! То есть видел все своими глазами! – и гневно меня оттолкнул. «Забери его!» Мать потянула меня в спальню. Отец сбежал. В комнате Эмильки нашли застреленных жандарма и сестренку.

…Панна Елена? Есть ли в этом смысл вообще? Ведь не держится же все это кучи! Сон, сон, кошмар. Что я вам… Впрочем, если бы я действительно был пьян… О! Прошу прощения.

Дали сигнал к отходу, локомотив засвистел, засопел и дернул состав. Экспресс выезжал с омской станции. На оконном стекле попеременно разливались пятна света и мрака, по мере того, как вагон проезжал мимо очередных фонарей; интервалы делались все короче, пока, наконец, не победил мрак, когда вагон оставил за собой последний фонарь. Туук-тУУК-туук-ТУУК, тук-тук-тук-ТУК, спасения не было, азиатская ночь – клуб чернильной жидкости, расползающийся в воздухе – заполнила все купе, опала на ковер, заклеила черным крепом обивки и деревянные панели, развалилась на кровати, обернула угольной вуалью панну Елену, которая (нет, это было совершенно не по-человечески) все это время, слушая, ни разу не пошевелилась; теперь же вздрогнула, когда из этой неподвижности ее не вывело движение поезда. Сделала ли она какой-то жест или просто пригладила юбку – я-ононе увидело, темнота затопила все купе вместе с панной Мукляновичувной, темнота мрачнеющая, наитемнейшая.

– Панна Елена, ведь вы мне не верите, правда? – Ощупью я-онопотянулось к практически пустой бутылке с коньяком. В темноте брякнуло стекло. – Это не алкоголь, я не пьян, все это та тьмечь. Вы меня слышите? – Поезд ускорял ход, я-оноподняло голос. – Я вас очень прошу! Вы выиграли, я сдаюсь. Я бы пал к вашим ножкам, но… Но. Сон туман, один Бог не обман, я не могу это объяснить, ведь ни на мгновение мне в голову не приходило, что отец хотел Эмильку убить, что это не был только чудовищный несчастный случай, безвинная смерть, так что никак этого объяснить нельзя, вы же видите, я пытаюсь, но что я могу, что могу, бормочу тут без всякого смысла, как раз это те самые вещи, которые невозможно рассказать другому человеку. Так почему же это сделал – а может, и не сделал – сколько мне было тогда лет, шесть, семь, Боже мой, когда сейчас я пытаюсь себе представить: оттачивающий то самое письмо ночью, при свечке, в страшной тревоге, что вот-вот кто-нибудь войдет и застанет, но никто не застал; детской кириллицей старательно выводя адрес на конверте, высунув язык, с пальцами босых ног, поджатых в возбуждении; дышащий на бумагу, размазывающий кляксы, тысячекратно проверяющий каждое слово и предложение. «Где находится Филипп Герославский» На обороте даже карту нарисовал. Его схватили в следующее воскресенье.

…Но, естественно, схватить его могли совершенно случайно, могли и без моей помощи, ведь они уже были очень близко, какие шансы, что письмо вообще дошло куда следует, что я правильно запомнил адрес с визитной карточки Господина в Котелке, какие есть шансы, будто кто-то поверил в анонимный донос, выписанный каракулями, ну, скажите же. Впрочем, сколько это лет прошло – отец не написал мне ни разу. Я ему тоже не писал. Не знаю, выдал ли он что матери, она никогда не призналась, и все же, если на следствии ему сказали, если показали ту анонимку… мог ли он догадаться? Как вы считаете? Панна Елена? Панна Елена. Панна Елена!

Правда или ложь?

Глава пятая
О светлых и темных сторонах похмелья (светлого и темного)

Я-оноглянуло в цилиндр интерферографа: свет, свет, свет, свет, свет – столько же правды и неправды, что и солнечных бусинок, то есть много.

Осторожно коснулось виска, где утреннее похмелье выбивало свой ритм – бум-бум-бум-БУМ. Ночью, во сне, он успел сыграться с ритмом колес Экспресса; после пробуждения услышало второй поезд, машину, разогнавшуюся на внутренних поворотах черепа, от лба до темени. Проезжая левый висок, она с грохотом проскакивала соединение мозговых рельсов: это и было четвертое БУМ. Ведь выпило всю бутылку коньяка – панна Елена прекратила после трех рюмок – а потом, когда она ушла, я-онооткрыло еще и джин. Опять же, не следовало бы забывать про водку Зейцова. Ничего удивительного, что плело все, что слюна на язык несла.

Я-оноспрятало интерферограф, подвигнулось с постели. Над миниатюрной умывалкой промыло рот. В зеркале показалось небритое лицо с распухшим носом и засохшим струпом на губе. Взяло туалетные приборы, набросило халат. Сколько времени? Без часов трудно оценить даже пору дня, когда за окном, над грязно-зелеными равнинами висит такое свинцовое небо – куда не глянешь, небо, куда не глянешь, равнина, Сибирь. У самого горизонта безбрежную степь отделяет более темная линия леса; скоро Транссиб снова въедет в тайгу. На фоне зелени – когда вот так смотрело, растирая глаза – переместилась черная точечка: конь, всадник на коне, туземец в звериных шкурах и длинной палкой у седла. Какое-то время он мчался галопом параллельно Магистрали, потом исчез, как будто бы сквозь землю провалился. Глянуло в Путевадитель.Вторник, двадцать второе июля (по российскому календарю – девятое), то есть, если на обед еще не звали, это означает, что Экспресс находится где-то между станциями Татарская и Чулымская.

Закрыв купе, отправилось в ванное отделение. Первое из них было свободно. Покрутило золоченую арматуру, вода ударила в оправленную мрамором ванну. Здесь имелось только одно маленькое, овальное окно; молочно-белое стекло быстро покрылось паром, и Азия до конца убралась за границы европейского мира вагона класса люкс. Ту-тук, хлюп-хлюп, погрузилось по шею. Раз уж нельзя очиститься на самом деле, пускай хоть тело будет чистым. Грязь с кожи сойдет легко – а вот то, что залегает в голове…

Эта игра и не могла закончиться добром – на какую бы сторону не упала монета, правды или лжи – ведь произнесенное слово, правдивое или лживое, остается с нами: пока мы о нем помним, абсолютной правдой будет для нас то, что мы его высказали. Не в этом ли, по сути, и основан феномен Святой Исповеди? Не считается грех, но слово о грехе. Не жизнь, но слово о жизни. Не человек, но слово о человеке. Не правда, но слово о правде. О том, что сделали. О том, чего не сделали. О добре, о зле, обо всем, о чем можно исповедаться. О… о… о…

Действительно ли после перехода границы Страны Лютов, когда интерферограф Теслы покажет двухзначную логику света, здесь проявится некое видимое изменение? Ведь люди и дальше будут лгать без всякой умеренности. Ведь не приобретут они чудесным образом способность распознавать правду.

И тогда, есть ли смысл спрашивать про «правдивую» панну Елену Мукляновичувну? И все же, я-ононе могло прогнать из головы эту мысль, она все время возвращалась, словно поезд, курсирующий внутри черепа, один оборот за другим, и еще раз, и еще, хотя стучит в висках, хотя неприятный вкус в губах, и снова:

То ли варшавская хитрюга, дочка дубильщика, вышколенная блатным Бунцваем, воровка и убийца, с помощью такой же хитрюги Мариольки, изображает обманную Елену Мукляновичувну? – или же Елена Мукляновичувна, угнетенная многими годами болезней, впечатлительная девочка с чрезмерно развитой фантазией, обманно представляет бунцваевскую хитрюгу, кровавую мошенницу?

Экспресс еще не добрался до Зимы, еще длится поездка, правда еще не замерзла – так что обе мадемуазели одинаково правдивы.

Я-онообмылось холодной водой, пока в кожу не вонзились ледяные иголочки, и дрожь отрезвления не пробежала по телу. Протерло покрытое паром зеркало. Во всяком случае, свет и тень успокоились, нет ни следа после вчерашнего потьвета. Какими эффектами проявляет себя похмелье после зарядки теслектричеством? Вполне возможно, что и сам доктор Тесла никогда не испытал такого, день за днем накачиваясь тьмечью, всегда еще до того, как закончилось влияние предыдущего сеанса.

Во время бритья я-оносцарапало струп с губы. Губа быстро заживет; гораздо хуже с носом. Лезвие атаковало кожу под тщательно приложенным углом, в качающемся вагоне нужно было бы проявить совершенно цирковое искусство, чувство скрипача-виртуоза. Удастся – или не удастся, но тогда кровь на лице.

С бритвой у щеки я-ононачало напевать какую-то плясовую мелодию. Откуда этот неожиданный прилив хорошего настроения? Ведь для него нет никаких причин, все причины – против. Может, только панна Елена – ведь еще два дня совместной поездки – ха, тоже мне, повод! Обмыло лицо. На губах возникла кривая, неприятная усмешка. Панна Елена, обе панны Елены, постарше и помоложе. Что пришло из памяти, не является ни правдой, ни неправдой. (Поезд в черепе переехал с одного пути на другой). Тогда из меня выкачали почти всю тьмечь. Память прошлого – прошлое в памяти – иная память, иное прошлое – какая же ложь, более правдивая, чем правда, заключена во втором зашифрованном письме?

Быстренько запахнуло и завязало халат. В коридоре увидело идущего с противоположной стороны господина Путина. Я-оноотступило, чтобы пропустить его перед ванными. Тот сделался багровым как свекла, буркнул что-то, извиняясь, отвел взгляд от побитого лица. Я-оносглотнуло стыд – совершенно физиологическая деятельность, что-то проплыло от головы, вдоль позвоночника, до самых пяток: некий горячий яд, от которого деревенеют мышцы, натягиваются сухожилия, и кислота заливает внутренности.

У себя в купе скрыться не успело – со стороны перехода показался проводник, не толстый Сергей, а из другого вагона первого класса.

– Ваше благородие! – воскликнул он, подняв при этом руку, потом подбежал. В руке у него был бумажный лист, сложенный маленьким квадратиком. Я-оноглянуло, когда тот представил его на раскрытой ладони, словно на подносе для писем. – Мадмазель весьма настаивала, чтобы как можно скорее.

– Сколько времени? Мадемуазель Мукляновичувна на завтраке?

– Нет, нет, милостивый сударь, это мадмазель Филипов, из восьмерочки второго вагона.

Передав письмо, он поклонился. Я-оносхватило его за руку.

– Что это?

– А что?

– Откуда это у тебя? – рявкнуло, дернув проводника раз и второй, пока мужик не вырвался с весьма оскорбленной миной. Отступив на шаг, он одернул материал цветной куртки, поправил аксельбанты.

– Этот вот перстень, – указало пальцем. – Покажи!

Тот осторожно протянул сжатую в кулак руку. Блеснул гелиотроп с гербом Кораб.

– Уверяю вас, ваше благородие…

– Откуда он у тебя?

– Нашел.

– Где?

Тот пожал плечами.

– На смотровой платформе, в самом конце состава. Лежал… в щелке, среди всякого хлама.

Я-онорассмеялось. Правадникхмуро хлопал глазами, уверенный, что смех направлен против него. Замахало руками, чтобы его удержать, как можно скорее открыло купе и нашло бумажник.

– Даю тебе за него десятку.

Проводник задумался.

– А ну как начальник узнает…

– Пятнадцать.

Сошлись на восемнадцати. Вытерев замшевым лоскутком, сунуло его на палец. Он сидел так же хорошо, что и три дня назад, то есть идеально. Потом завязывать галстук, задрав подбородок над жестким воротничком, выпрямившись – кого видело в зеркале? Графа Гиеро-Саксонского с рожей в синяках.

Первым делом, перед тем, как идти на люди: разбить к черту все зеркала.

Дело второе: никогда не говорить два раза одну и ту же ложь или ту же самую правду. Нельзя заново войти в одну и ту же реку, невозможно войти в одного и того же человека. Только кто это поймет? Кроме панны Елены – никто. Все притворяются, будто бы произошли из одного прошлого, ба, они даже ссорятся по причине этого прошлого: не так все было! я помню лучше! Трудно найти большую глупость. Я-оновынуло из ящика смятое расписание поездки. На листе было записано второе письмо отца – восстановленное по памяти после сеанса доктора Теслы.


Я-онопереписало его на чистом листке. Следовало предположить, что метод шифровки идентичен первому письму. Но здесь выявление регулярных последовательностей шло уже не так легко – KNK, KNK, чего еще больше? Отступ в 21 знак – пароль из трех-, семи– или двадцати одной буквы. Следовательно, необходимо разбить письмо на 21 алфавит… Не имеет смысла. Чего-то не замечается, что-то здесь должно уходить от нечетко нацеленного внимания. А другие повторения…?

А может это всего лишь банальное похмелье, побочный эффект – может, это и невозможно расшифровать без заряда теслектричества в теле, без протока тьмечи в мозгу. Нужно растемнить башку, только потом…

Хватит!

Экспресс, не останавливаясь, проехал станцию Кожурла. Небосклон несколько прояснился, палитра света, стекавшего на землю, уже более соответствовала летней поре: немного желтизны, чуточку синевы, кое-где ослепительная белизна – световые столбы, пробитые невидимыми тучами. Даже звук колес состава звучал как-то по-другому, более мягко, глухо, протяжнее: длук-длук-длук-ДЛУУК, длук-длук-длук-ДЛУУК. Я-онооткрыло окно, выставило голову. Ветер растрепал волосы, глянуло в сторону хвоста поезда. Тот слегка поворачивал, ясно была видна линия идущих за горизонт рельсов. Когда так глядело, в небесах провернулись фильтры божественного фотопластикона [129]129
  Зрелищное устройство, изобретенное еще в конце XIX века, в котором после того, как посетитель бросает в приемник мелкую монетку, проворачивается карусель с фотографическими снимками. В фильме «Ва-банк» у Датчанина был именно такой фотопластикон – Прим. перевод.


[Закрыть]
, и прямо на пути за Экспрессом свалился столб солнечного сияния, словно бы ангелы направили на эту точку свои прожектора; и тут же вдоль рельсов заиграли цветастые радуги, вспыхнули желто-зеленые, фиолетовые, розовые, пурпурные рефлексы, мерцающие ленты, словно полосы aurora borealis [130]130
  Северное сияние (лат.)


[Закрыть]
,только не на северном небе, но растянутые на путях Транссиба. Длук-длук-длук-ДЛУК. Стало понятно, что поезд движется уже по зимназовым рельсам, что это уже край Предзимья, сегодня или завтра он въедет в Царство Льда. Я-оноинстинктивно нащупало интерферограф во внутреннем кармане пиджака, Гроссмейстер явственно выступал за ремнем под жилеткой. Другой инстинкт руководил пальцами, которые нервно повернули гербовый перстень то в одну, то в другую сторону. Поверни перстень, произнеси желание. Я-онозакрыло окно. О, щедрый джинн, забери меня из этого проклятого поезда! С панной Еленой или без нее. Кто-то постучал в дверь. Открыло. Зейцов.

– Добрый день.

– А, так, так, приветствую, в чем дело?

Тот несколько смешался, встретив подобную сухость. Прочесал пальцами волосы, уже не такие всклокоченные, как вчера; и вообще, выглядел он вполне пристойно, если сравнить со всегдашним состоянием Филимона Романовича Зейцова, даже костюм какой-то свежий надел, светло-бежевый, в красную полоску, правда, ужасно безвкусный – но чистый; и по бывшему каторжнику никак не было заметно вчерашней пьянки; он глядел осознанно, глаза не натекли кровью, голову он держал прямо. Вот только был он сильно сконфужен и стоял сейчас на пороге, сжимая себя за локти, пялясь по сторонам, словно бы забыл, зачем вообще стучал в двери.

– Ну, говорите же! Ведь уже… а собственно, сколько у вас времени?

Зейцов вынул часы.

– Начало двенадцатого.

– Ага, выходит, скоро обед. Так? Слушаю?

Тот почесал шрам, оставшийся после отмороженного пальца, и вдруг поднял взгляд.

– Я к вам с просьбой, Венедикт Филиппович. Можно войти? Простите, как-то трудно собраться здесь, в коридоре… Впрочем, извиниться, опять же, должен, да, с самого начала, извиниться, да. А за что? А за то, что вчера наболтал, ведь ничего не знал про отца вашего, вы должны поверить, если бы знал…

– Да войдите же, войдите. Только в чем, собственно, дело? Потому что никак не пойму. Какое вам дело до моего фатера?

– Так ведь уже сегодня, за завтраком, благодарствую, сегодня все уже об этом сплетничают; не то, чтобы в обществе там крутился и сам в разговорах участие принимал, гы-гы, сами же знаете, как оно бывает: бывший каторжник, пария на всю жизнь; но тем сильнее прислушиваюсь, и что с вечера забыл, так сегодня и вспомнилось, как услышал их рассказы, особенно, госпожи Блютфельд, которая рассказывала историю отца вашего…

– Ах! Выходит, FrauБлютфельд рассказывала историю отца! Тогда уже весь поезд знает, иначе и быть не может. Вы говорите, говорите.

– Отец Мороз, так назвали, Отец Мороз. С лютами разговаривает, представьте, и что он им шепнет, то люты и выполняют, и такой вот порядок Зимы на Землю ложится, так по слову отца вашего Лед протекает по землям и народам, и вот теперь, вы зачем в Сибирь едете?

– И зачем?

– Ну да, вот тут извиниться я должен, не сердитесь, Венедикт Филиппович, вы же не будете сердиться, правда? Я же вижу, что вы человек хороший.

– Да с чего, черт подери, я должен сердиться?

– Ой, ой, уже сердится, вот душа горячая! – Зейцов засопел, скривился, нервно глянул за окно. При этом он передвинулся на кровати, лишь бы подальше, и снова начал чесать свои шрамы. – Видите ли, если бы вчера вечером я не наболтал, что наплел, про Авраама, про Историю, про оттепельников с ледняками, а прежде всего – про Бердяева… А они же слышали, один другому повторил с пятого на десятое, и вышло так, представляете, что мы с вами разговаривали, что не я говорил, а мы беседовали – и кто конкретно чего сказал, никто и не помнит. И теперь оказывается, будто вы рассказывали про свои планы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю