355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яцек Дукай » Лёд (ЛП) » Текст книги (страница 4)
Лёд (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:05

Текст книги "Лёд (ЛП)"


Автор книги: Яцек Дукай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 95 страниц)

Об ослепляющей темноте и других непонятках

Лют все так же висел над Маршалковской. Я заглянул в столовку на углу, но Зыгу там не застал. Быстренько заглотал картошку с укропом, запивая кефиром. Заполняющий харчевню горячий, сырой воздух – жирный туман – втискивался в легкие, пропитывал одежду запахами дешевой еды. Почесываясь под кожухом, я подумал, что, видимо, достиг той степени безразличия и неряшливости, когда, чувствуя чужую, своей вони уже не замечаешь. Эти взгляды и усмешечки чиновников Зимы… Да разве и Тадеуш Коржиньский не отодвигался незаметно от меня, не отклонялся от стола? Я умею не замечать того, чего замечать не желаю; умею и улыбаться сквозь смрад.

Я отправился в баню под Мессалькой [20]20
  Какая-то варшавская баня, на вывеске которой была изображена Мессалина – Прим. перевод.


[Закрыть]
. Выходящий на костел Святого Креста фасад высокого каменного здания недавно отреставрировали, в витрины фронтальных контор вставили мираже-стекольные витражи в замороженном зимназе, близнецы банных витражей. Силуэты прохожих отражались в цветном стекле, проплывая волнами, словно экзотические картины подводной жизни, странная флора и фауна под подцвеченным слоем воды – пальто, шубы, кожухи, накидки-этуали, муфточки, пелерины, шляпы, котелки, шапки, лица светлые, лица с черными бородами, замотанные шарфами, в очках… Я остановился. Вот там: котелок, голубые глаза под черными полями, гладкие щеки – я повернулся – исчез среди прохожих. Привидение, или действительно это был Кирилл с Медовой? А если даже и так – почему сразу же предполагать, что Кирилл следит за мной? Зачем это ему? И почему именно он, а не какой-нибудь анонимный шпик из охранки? Мне не хотелось в это верить.

Отмокая в горячей воде, я повторял про себя слова рассказа Коржиньского. Фотографии производили меньшее впечатление, чем именно слова – в прусских и австрийских газетах я видел уже немало снимков лютов, их гнезд и даже соплицовых; впрочем, еще при Столыпине издательство Гебетнера и Вольфа выпустило посвященную им монографию авторства петербургских природоведов; Министерство Зимы не конфисковало всего тиража, там были фотографии гораздо лучшего качества. Но замороженный до черноты палец Коржиньского с вонзенным в него зубом – большой палец, которого он сам не откусил, но отгрыз…

С другой стороны, это могла быть обычная болезнь пожилых людей: их поглощает собственная память, все меньше они живут тем, что воспринимается каждодневно, все сильнее тем – что помнится. Чаша весов прошлого перевешивает чашу настоящего и будущего, и так случается, что в ответ на вопрос о погоде за окном, человек описывает грозу, которую запомнил еще с детства – раз пятый, десятый – не осознавая того, что повторяется – как раз этого он и не помнит.

Сколько раз рассказывал свою историю Тадеуш Коржиньский? И наверняка, всегда в темной комнате, после наступления темноты, при единственной зажженной лампе, в тишине. Сколько раз он вынимал шкатулку и бережно разворачивал медовую замшу? Фотографий нет, ты должен поверить моей памяти. Обычный недуг пожилых людей. Ему наверняка уже больше пятидесяти. Мне вспомнилась мать Фредека Вельца, ненамного старше. Со смерти Фредека ее память застыла, словно картинка в фотопластиконе, вперед не движется, новых картин не аккумулирует – она попросту не принимает мира, в котором Фредека нет среди живых. Это разновидность добродушного сумасшествия, который на склоне жизни случается у людей доверчивых и ласковых, с мягким сердцем.

Она никогда не ложится спать до полуночи, зато потом компенсирует это, подремывая большую часть дня; я знал, что меня она примет. Обычно, я захожу к ней по дороге от Коржиньских – как прошел денек, как вы себя чувствуете, пани Мария, не забыл ли хозяин принести угля, а эти пара рублей – это от Фредека, сам он, к сожалению, не мог, завтра обязательно заскочит, ведь вчера же он был, правда?

Она открыла, едва я постучал, как будто бы ждала у дверей или высматривала меня через окно. Экономка уже вернулась к немцам, которые снимали квартиру на пятом этаже; к вдове она заходила часа на два-три. Остаток дня госпожа Вельц проводила в одиночестве. Дома она не покидала. Иногда к ней приходили соседи или знакомые соседей – она гадала им на картах, по руке, толковала сны. А что еще остается на старость женщине из хорошего мещанского дома? Сплетничать, на пяльцах вышивать, сватать молодых, вспоминать собственную молодость. Когда-то она нагадала мне, что женами у меня будут пять или шесть женщин, которые родят мне четверых сыновей, что я соберу громаднейшее состояние, но – вдобавок – умру совсем молодым.

– Ну, заходите же, пан Бенек, я чайку заварю, мороз снова ужасный, вы видели эти тучи на западе, ночью такой снег упадет, что…

– Я только на минутку, завтра никак не смогу, так что…

– Утром Фредерик забегал позавтракать, кое-что для вас оставил, вон там, на комоде.

– Ах, Фредерик… так.

Пани Вельц затащила меня чуть ли не силой из прихожей в маленькую гостиную – маленькая, слегка сгорбленная женщина в черном платье, черном чепце, вся в черных кружевах – вот уже девять лет она носила траур по инженеру Бельцу, который умер от воспаления легких во время первой зимы Лютов. Я поцеловал сухую и сморщенную кожу ее запястья (от нее пахло ромашкой и нафталином). Пани Мария тут же вырвалась и направилась в кухоньку.

Сверточек на комоде был величиной с портсигар. Я развернул бумагу. Wiener Spielkartenfabrik – Ferd. Piatnik und Sohne. [21]21
  Венская фабрика игральных карт – Ферд(инанд) Пятник и Сыновья (нем.)


[Закрыть]
Карточная колода, уже пользованная. Фредек, в основном, играл Пятниками, покупая их по полдюжины колод за раз, тех, что подешевле.

– Откуда это у вас? – спросил я, когда хозяйка вернулась с чаем и пирожными на подносе.

– Что, карты? – хитро глянула та. – Сколько уже раз говорила ему, чтобы бросил эти азартные игры, ничего хорошего из этого не получится, честное слово, пан Бенек, дорогой, не могли бы вы его как-нибудь уговорить, вы же такой разумный молодой человек, а Фредерик, Боже мой, если бы он в своего святой памяти фатерауродился, так нет же, это, видимо, от бабки Горации у него, доброе сердце, но какой же пустоголовый – как видит, что никто за ним не присматривает, тут же слушает, что ему черт нашептывает…

Откуда она взяла эту колоду? Наверное, нашла в вещах сына – именно сегодня? Или уже ждала с ней – но чего?

Я спрятал карты в кармане кожуха; потом вытащил бумажник, отсчитал двадцать рублей, подумав, прибавил еще пятерку.

– Пани Мария, это я Фредеку должен, не были бы вы столь добры и передали ему, когда он зайдет в следующий раз? Я выезжаю на пару недель, так что не беспокойтесь, что я не…

– Убегаете на солнышко, в деревню, так, пан Бенек? – Хозяйка отмерила из баночки ложечку меда. – Совершенно не удивительно, доктор мне тоже говорил, что это нехорошо для моего здоровья, и чтобы я переехала из Варшавы, но куда мне переезжать, да и стоит ли, мне и так уже немного жизни осталось, но вы, молодые, и вправду, семестр в университете уже закончился?

– Зимой в Императорском каникулы. Пани Мария…

– Так куда же вы едете?

Я стиснул зубы.

– Отца проведать.

Хозяйка, смутившись, замигала.

– А разве вы не говорили, что вашего отца уже нет?

– Да нет же, ничего подобного. Жив. Еще. Наверное.

– Ах.

Она внимательно приглядывалась ко мне, склонив костистую голову в черном чепце, с наполненной медом ложечкой, наполовину поднятой к сжатым в задумчивости губам. Теперь мне следовало развернуться и уйти – сбежать – несмотря на все ее просьбы и уговоры. Но она как раз молчала – глядела на меня широко открытыми глазами, как будто бы ожидая от меня какого-нибудь-знака – висящая в воздухе ладонь дрожала все выразительней.

Наконец, она отложила ложечку и громко причмокнула.

– Но чего же ты так боишься, сынок?

Я неуверенно усмехнулся.

– Иди-ка, иди-ка сюда, – кивнула пани Мария, – я же тебя не съем.

Она схватила меня за руку.

– Покажи.

Ей удалось только лишь выпрямить мне пальцы и покачать головой над обгрызенными до крови ногтями; перед тем, как она обернула мою ладонь внутренней частью вверх, я вырвался.

– Все равно, так я тебя не отпущу, – прошипела старушка, поднимаясь. – Хочешь, чтобы я разволновалась и умерла? Фредерик мне тоже ничего не говорит, вы никогда ничего не говорите. Если бы Винсенты, да смилуется Господь над его душой, послушал меня тогда и не пошел на Прагу…

– Нет у меня времени на эти пасьянсы!

– Ш-ш, детка, сейчас все быстренько выясним – выясним, объясним, просветим – сейчас увидим, lux in tenebris [22]22
  Свет во тьме (лат.)


[Закрыть]
,давай же, давай, уже все делаю.

Что-то напевая под носом, пани Мария вынула из буфета баночку с черным огарком, убрала со стола поднос с чашками и блюдцами, корзинку с засушенными цветами, вязание и спицы, а так же свернутые рубли, поправила кружевную скатерть и переставила лампу на приземистый комод, в котором за покрытыми орнаментами дверцами скрывалась сломанная музыкальная шкатулка. Вынув огарок, она выставила его посреди стола на перевернутой крышечке банки. Затем взяла меня за руку, за рукав кожуха и энергично потащила напротив окна. – Вот тут, – сообщила она, поставив меня где-то в метре от стены, покрытой выцветшими обоями с узором из камышей и цапель. – И, пожалуйста, не двигайся, ну, очень прошу. – Я буркнул что-то в знак согласия. Так я и стоял там, сунув руки в карманы расстегнутого кожуха, с ногой, уже готовой сделать шаг к двери. Хозяйка вернулась к столу. Послюнив кончики пальцев, она свернула между ними черный фитиль тьвечки, еще немного свернула, выпрямила и прямо заурчала от удовольствия. Она радовалась на все сто, здесь не было ни малейших сомнений, ради таких моментов старушка и жила. Пани Мария поднесла спичку к фитилю. Я видел ее с боку, склоненную над столом из красного дерева, как она осторожненько приближается к тьвечке сверху, пламя чуть ли не лизало ее пальцы. Раздался тихий треск, словно бы переломалась тонкая косточка, или же ремень ударил по дереву, и огонь перескочил на тьвечку, в одно мгновение меняя цвет. Комнату заполнила яркая тьма. Дрожащий тьвет [23]23
  Здесь, как мне кажется, все понятно: темный (не черный) свет (cmiatlo). Отсюда и «тьвечка» (cmieczka) – Прим. перевод.


[Закрыть]
наполз на свет, заглатывая густой тенью круглый стол, сгорбившуюся над ним Марию Вельц, ампирные стулья, музыкальный ящик, оправленный в золото образ девы Марии с Иисусом, старый буфет, фотографию покойного инженера, сервиз берлинского фарфора, дюжину глиняных горшочков на низенькой жардиньерке, граммофон с треснувшей трубой, занавески и папоротник под окном. Тьвет, явно, вытек и дальше, за окно – над улицей Холодной должно было сделаться темнее, и если кто-то из прохожих поднял голову, то на третьем этаже доходного дома, между освещенными золотистым светом окнами увидел бы одно окно смолисто-черное. Зато здесь, внутри, границы мрака определялись предметами, находящимися на пути тьвета – отбрасываемые ими светени накладывали геометрические пятна сияния: под столом, в углу, за шкафом, за пани Вельц. Когда она пошевелилась, сдвинулась и ее яркая светень. Но тьвет не был просто лишь противоположностью света, он не отекал помех по прямым линиям, а сами границы мрака и светени не оставались неизменными. Шкаф не двигался, тьвечка не меняла положения, но прямоугольник сияния на обоях за боковой стенкой предмета мебели то сжимался, то раздувался; линия между светом и тьмой выгибалась эллипсоидально, то наружу, то вовнутрь, из верхнего угла светени ежесекундно вырастало конусное продолжение сияния, распространяющееся до самого потолка, чтобы тут же свернуться в само себя и вонзиться искривленным клыком в глубину светени… Горячечное трепетание света и тьвета не задерживалось ни на секунду. – Стой. – Я стоял на месте. Пани Мария, бормоча молитвы Богоматери, обошла стол и скрылась в сиянии в углу за шкафом. Оттуда она могла прекрасно видеть танцующую на обоях у меня за спиной светень. Я инстинктивно хотел оглянуться через плечо, считать форму света, отбрасываемого на стену. – Стой! – Я замер. Вынужденный теперь глядеть прямо перед собой, я неосторожно глянул в черное пламя тьвечки, и на длительное время ослеп, жирная смола залила мне глаза. Я стиснул веки. Пани Мария все так же продолжала бормотать себе под нос, слова сливались в мелодичное урчание. Какие же это картины высвечивал я на выцветшей бумаге с цаплями в болотах? В день святого Андрея льют воск через ключи, полученные формы тоже ничего не означают, так, детские гадания, забава, предрассудок. – А теперь думай о нем. – Что? – Об отце. Думай! Призови его, чтобы он появился у тебя перед глазами! – Меня прямо заело. Я развернулся на месте, лицом к своей светени, и открыл глаза. Силуэт холодного огня распростер передо мной руки, в колючей короне искр, на запутанных корнях молний, словно в викторианском платье, сшитом из электрических нитей, с длинной шпилькой, вонзенной под себя. Перепуганный, я отшатнулся. – Погасите это! – Пани Мария помчалась к столу и накрыла тьвечку ладонью, гася угольное пламя. В комнату вернулся свет лампы и серое сияние зимне-июльского вечера за окном.

Я тер глаза, ослепленные дважды – мраком и светом – уверенный, что под веками зрачки еще пульсируют болотными огоньками тьвета.

Вдова Вельц напоила меня горячим чаем, пододвинула пирожные.

– Никто не может сам себе гадать по тьвечке, пан Бенек, не нужно было. Что вы там увидели?

– Меня отемнослепило.

– Ой, нехорошо, нехорошо. А пан уверен, что его отец жив?

– А что?

– Да ничего, ничего, надеюсь, что он жив и здоров, прошу меня простить, я не хотела вас пугать…

– Пугать? – сухо рассмеялся я. – Чем же?

В первый раз за сегодня она избегала глядеть на меня. Пани Мария спрятала тмечку в банку, закрутила крышку, банку поставила на полку в шкафу и закрыла его на ключ. Двигалась она со свойственной для пожилых людей преувеличенной осторожностью, как будто бы каждое движение вначале нужно было продумать, запланировать и только лишь затем исполнить.

Редкими были те моменты – как этот, например – когда выражение радости покидало ее лицо, тогда на тонкой коже проявлялись все морщины, под подбородком и горлом появлялись птичьи складки, веки опадали.

– Когда Фредерик приходит ко мне, я ему тоже, как могу, гадаю. Стараюсь забыть, а раз забыть не могу, пытаюсь отвратить судьбу – предостеречь его, чтобы он судьбы избежал. Мне знаком свет смерти, ту светень, которую он отбрасывает, это его рок, предназначение – я ему говорю, только он не слушает меня, может вас послушает, вы приглядите за ним, пан Бенек, прошу вас – если еще и он погибнет, как показывает тьвет – неожиданно, молодо и трагически, в гневе – если еще и он погибнет, даже и не знаю, что тогда делать.

Пани Мария осторожно присела на стуле, сгорбившись чуть ли не вполовину, трясущейся рукой поднесла к лицу батистовый платок.

– А теперь пан уезжает, и тоже – тоже – я же знаю подобный свет! – кто за вами будет приглядывать?

С каждым словом, она все сильнее сжималась на этом своем стуле, более бессильная, хрупкая, несчастная; все больше она походила теперь на маленькую, потерянную девочку – под миллионом морщинок, в темном траурном одеянии.

– Я буду молиться за вас каждый день. Пан Бенек… Уходите уже.

Об иллюзиях инея

На Желязной из разбитой телеги вылились нечистоты, теперь они замерзали на мостовой, на тротуаре. Обращая внимание на каждый шаг, я шел вдоль стены. Тут из-за угла, с Цегляной неожиданно выскочила группа пьяных рабочих, я чуть не упал. Меня тут же добродушно обругали и поплыли в своем направлении. Из забегаловок, харчевен, малин и дешевых пивных им вторили отголоски хриплых песен, пьяные выкрики, из доходных домов доносились звуки мандолины и гармошки. В самой глубине Желязной, где над снегом горели огни в угольных корзинах, избиваемый металл гудел треснувшим колоколом. Трамваи, во всяком случае – летом, должны были курсировать нормально, тем временем, рельсы обмерзали твердым льдом, достаточно было одного прохода люта, чтобы самая лучшая сталь начинала крошиться словно мел. В связи с этим, президент [24]24
  Имеется в виду мэр Варшавы.


[Закрыть]
Миллер принял решение о замене всех рельсов зимназовыми, с Сибирхожето был подписан миллионный контракт, и теперь, днем и ночью, над улицами Варшавы разносились удары молотов. Я проходил мимо групп работающих мужчин, несмотря на мороз, раздетых до рубах. Нужно было заменить и всю контактную сеть. Снова на улицы возвращались конки. С тех пор, как люты прошли через Повисле, чтобы угнездиться на Лещинской рядом с электростанцией, Compagnie d'Electricite de Varsovie [25]25
  Варшавская Электрическая компания (фр.)


[Закрыть]
постоянно переживала неприятности, пару раз она была близка к банкротству; а варшавское отделение «Электрического Общества Шуккерт и Компания» регулярно выплачивало городу лицензионные штрафы, когда освещение раз за разом отказывалось повиноваться, и целые кварталы оставались в темноте. Именно западный городской округ так и оставался слабо электрифицированным. Опершись на газовый фонарь, городовой курил трубку, забивая смрад продуктов промышленного горения. Из кухонь, прачечных, из глубоких канав и темных дворов так же поступали резкие запахи, никак не подавляемые низкой температурой. Эту округу я попытался пересечь как можно скорее. Где-то за мной другой прохожий встретился с веселой компашкой пролетариев; раздались возгласы на русском языке, вначале наполненные возмущением, затем – страхом. Я же и не глянул. Снег перестал падать; все горизонтальные и наклонные плоскости были покрыты слоем чистейшей белизны, хрустально искрящейся в газовых и электрических огнях метрополии – в такие моменты Варшава по-настоящему красива: когда она менее похожа на истинную Варшаву, а скорее – на открытку из Варшавы.

Я жил в этом городе, только город жил вне меня. Наши кровеносные системы не соединялись, наши мысли не пересекались. Вот так живут рядом друг с другом, на себе – жертвы и паразиты. Но кто здесь на ком паразитирует? Определенное указание может дать поведение лютов: они гнездятся в самых крупных людских скоплениях.

Возле Калиского вокзала я купил хлеб, колбасу, баночку жура [26]26
  Сырье для приготовления национального польского горячего жидкого блюда, журека.Жур готовят, заквашивая овсяную муку, горох и другие продукты – Прим. перевод.


[Закрыть]
и сушеные сливы. Вчера еще нищенствующий по кафешкам – сегодня чуть ли не богач; еще вчера один из варшавских вечных студентов, с перспективой очередной тысячи вечеров, проведенных над водкой, папиросами и картами, по пути к ранней старости, увенчанной более или менее романтичной смертью от туберкулеза или сифилиса – а сегодня… кто? А ведь уже более года, со смерти матери, я только и ждал оказии, ждал денег – чтобы сбежать. Прочь из этого города, прочь от этих людей, прочь от самого себя в этом городе. Каким же благословением являются для нас незнакомые люди: скажу им, что я невинный молодой преподаватель математики, которого гнетут русификаторы из конгресса, и таким для них и буду, и тут же таковым сделаюсь для самого себя; Бенедикт Герославский сползет с меня словно кожа со змеи во время линьки – ибо только так мы можем возродиться еще при этой жизни, заново родиться в этом мире; какое же это благословение – незнакомые, чужие люди!

Итак, Мыс Доброй Надежды, Антиподы, Западная Индия, может, Константинополь. Тысяча рублей – хватит.

Копчености тут же вынюхал ничейный пес, который облаивал меня от водопроводной станции до самых Артиллерийских Казарм. А под самыми воротами ко мне пристал какой-то чахоточный том в железнодорожной фуражке; я вырвался, пряча покупки за пазухой. Туберкулезник, хрипло кашляя, размахивал какой-то бумагой. Я уже хотел было крикнуть дворника Валенты, когда незнакомец успокоился; прижимая ладонь к груди, он быстро и неглубоко дышал, ритмично кивая головой, как будто и вправду заглатывал воздух, пар выходил у него изо рта мелкими порциями. Только тогда я заметил, что у него нет левого уха, под фуражкой был виден багровый шрам и опухший участок тела. Скорее всего, он его отморозил.

– Пан Бенедикт Гееросссславссский, – засвиристел он.

– Мое почтение, – буркнул я, – продвигаясь под сеточкой к воротам.

– Сссын Филиппа. У нас к вам проссьба.

– Пардон, только-только пропил последние копейки. Пропусти, пан, а то, черт подери, дворника позову!

Он сунул мне в карман кожуха ту самую бумагу – заклеенный конверт.

– Пан передассст ему, он будет знать.

– Что? – я выбросил конверт на снег. – Уматывай отсюда!

Чахоточный укоризненно глянул на меня. Поднял конверт, отряхнул его, вытер рукавом.

– Думаете, мы не знаем, что, происходит на Медовой? Чиновники говорят. – Он снова закашлялся. – Бери!

Крикнуть? Убежать? Трахнуть его банкой по лбу?

Очень осторожно я взял конверт рукой в рукавице.

– Если только это какие-то проклятые пилсудчиковские…

– Не пугайссся, сынок. Так, несколько словечек от друзей из ссстрельцов…

– Что, у вас нет своих людей в Сибири?

– Это уже пять лет, как нашшши люди с ним виделись.

Я пожал плечами.

– Ну что же. Если вам так нужно, отправьте туда с письмом нарочного.

Одноухий ничего не ответил – я глянул, отвел глаза – и только тут до меня дошло, что пепеэсовцам [27]27
  PPS (Polska Partia Socialistyczna – Польская Социалистическая Партия). Основана в 1892 году. Партия левого, рабочего направления, но нацеленная на обретение Польшей независимости. Одно время среди руководителей ППС был Юзеф Пилсудский. Партия считалась важной политической силой вплоть до 1948 года. После установления ПНР партия действовала подпольно – Информация Википедии.


[Закрыть]
и пилсудчикам отец нужен по тем же самым причинам, что и царским.

Я огляделся по улице; ночь только начиналась, по тротуарам все еще пробегали пешеходы, по заледеневшей мостовой проезжали сани и телеги. Я отступил к затененным воротам.

– Зима за мной следит.

– Уже нет.

Я отступал до тех пор, пока не вошел в первый внутренний дворик дома. Маленький чахоточник остался перед воротами – худенькая фигурка в полукруглой раме темного проезда. Он глядел на меня из-под кривого козырька фуражки, сунув руки в карманы длинного пальто.

– Передай. Он будет знать.

– А может ты агент охранки!

– Ну, не пугайссся.

Потом он натянул фуражку на отсутствующее ухо и ушел.

Зыга еще не вернулся. Я погрыз колбасы с хлебом, запивая холодным журом. Конверт был заброшен на кучу книг, прямоугольник чисто-белого цвета притягивал взгляд. Сам же я спустился к Бернатовой, купил ведро угля и разжег печку. Частично убрав со стола беспорядок, я открыл папку Альфреда – но тут же мне вспомнилось незаконченное письмо к панне Юлии, я обнаружил его вложенным в последний номер «Mathesis». Так, теперь ее нужно будет убедить в чем-нибудь совершенно противоположном… Я подышал на ручку, смочил перо в теплой слюне. И забудьте, что я тут написал выше. За это время произошли события, делающие невозможным исполнение наших планов до конца, как мы их задумали. Я выезжаю, и меня не будет в Королевстве с месяц, а то и больше. Мой отец, которого вы не знаете, хотя, как подсказывает мне память, панна встречала его раз или два, когда мы были еще детьми…Вилькувка, одна тысяча девятьсот пятый или шестой год, ранняя весна, зелень свежих трав и леденистая утренняя роса на яблонях в саду, белые облака на небе и гладкие ломти земли, земли настолько черной, что прямо фиолетовой; весна, и на рассвете расчирикавшиеся птицы за окнами, молоденькие паучки в трещинах деревянных стен, в воздухе запах свежего масла и свежего навоза, когда коровы выходят из хлева; и что еще: запах детства, когда я просыпаюсь с горячим солнцем на губах, под чистым льняным полотном, на гусиных перьях, а двор уже трещит, скрипит и постанывает, и стреляют старые доски под ногами Греты, когда та поднимается к нам на второй этаж, чтобы разбудить детей и проследить за утренней молитвой, а за окном – дынь-дзынь, колодезная цепь, кудах-тах-тах-га-га-га, утки, куры и гуси, а временами – короткий лай пса, покрикивания батраков, стук копыт и скрип повозки, когда приезжают гости.

…Приехали двоюродные родичи Тржцинские и дядя Богаш, и родственники матери из Западной Пруссии, и множество народу, которого никогда я раньше не встречал, пока поместье не превратилось в чужой дом, заполненный посторонними людьми, незнакомыми голосами, где все были одинаково и хозяевами, и гостями. В большом доме и домике лесника крутились целые семьи, с детьми, слугами, собаками и детьми слуг. Поначалу все это было таким возбуждающим – чтобы увидеть что-то новенькое, обычно необходимо ездить на ярмарки, в город, а тут новое приезжало к нам; люди, которых мы не знали, одежды, которых не видели, язык, который не слышали – ни польский, ни немецкий, ни французский или же латынь; как-то раз в грохоте и вони под поместье подъехал автомобиль – это уже был праздник, мы с благоговением гладили блестящую carosserie [28]28
  Кузов (автомобиля) (фр.)


[Закрыть]
; Андруха прогонял нас, крича с крыльца… Но через пару дней это уже наскучило, победила усталость от постоянного напора развлечений; я уже не различал родственников, не считал гостей – то ли они только что приехали, то ли возвращались с прогулки на озеро; я валялся на самом верху сеновала, поглядывая на двор через дырку от сучка, и засыпая так в прохладном сене, пока под лестницей не появлялась мать, которая всегда знала, где мы находимся, и это уже было время мыть руки и садиться ужинать.

…На неделю-две с родственниками приехала и Юлька; мы даже игрались вместе. Не помню, как она тогда выглядела; сама говорит, что была тогда неуклюжим ребенком – зато помню, что пани Алисия всегда исполняла ее даже самые мелкие капризы. Помню, как спрашивал я у матери, не могла бы Юлька остаться с нами подольше – насколько легче стали бы уроки, если бы гувернантка хоть отчасти прислушивалась к нашим просьбам. По-видимому, мать сохранила это в памяти как доказательство моей к Юльке симпатии.

…Эмилька тогда еще была жива, она таскалась за нами повсюду, а за ней ходила хромая такса Мигалка – они останавливались подальше и присматривались к нашим забавам огромными, влажными глазами. Сад, в особенности, годился для игр в прятки, в индейцев и ковбоев, в войнушку. Нас гонял только сгорбленный до земли татарин Учай, который всякий день обходил рощи, обнимая стволы деревьев и лаская гибкие веточки, только-только появившиеся листочки. Старшие дети, дети приезжих жестоко передразнивали его. Он грозил им березовой палкой. Для Эмильки у него в кармане всегда были конфеты-тянучки; Юлька это подсмотрела и тут же начала подлизываться и ласкаться, строить голубенькие глазки и покусывать косички – пока старик ее не прогнал. Она целый день потом дулась.

…Отец появился лишь тогда, когда совещания рода уже шли к концу, когда часть гостей уже вернулась к себе домой. Склонившись над кроватью – тень в лунном свете – как-то вечером он шепнул мне: «Болек, я приехал!» – и помню, что целую ночь потом я не мог заснуть, лежал с широко раскрытыми глазами, вслушиваясь в протяжное дыхание дома и шепот ночных насекомых. Отец приехал! Увидел я его утром, гневно кричащего на собравшихся в салоне родичей; мы подглядывали через окно, пока мать нас не прогнала. Не помню уже, что я помнил ранее – то ли отец отличался от представления об отце, или же он слился с ним в одно в моей памяти, так что никакие другие черты уже не могли его изменить, в сорочке или сюртуке, с бородой или без нее, кричащий или смеющийся, здоровый или болезненный, тот или иной – Отец. Поскольку мы видели его так редко, раз в несколько месяцев, насколько же сильнее я должен был помнить свое представление о нем. Если бы он не появлялся вообще, лишенный тела, голоса, лица и черт характера, был бы он менее правдивым? Существование вовсе не является обязательным атрибутом хорошего отца.

…Перед обедом мы еще все вышли в сад, там разделились на группки, внутрисемейные фракции, которые постепенно разошлись среди деревьев. Мы, дети, естественно, понятия не имели, о чем взрослые так заядло спорят. Хватало и угроз кулаками, вздымания рук к небу, упоминания имени Господня всуе и даже рукоприкладств, когда то один, то другой наскакивал на оппонента, настолько неспешно, чтобы другие усатые и бородатые дядья могли схватить и остановить сжатую в кулак десницу. Они расходились и сходились. Грета и Михалкова приносили из дома холодное молоко и лимонад, охлажденное в колодце пиво и и саму колодезную воду. Потом родичи прохаживались среди деревьев с кружками и стаканами, и даже фарфоровыми чашками, когда другой посуды уже не хватало.

…Я прятался за яблонями, выглядывая из-за стволов и веток – и подглядывал за ними, подслушивал, индеец в белых башмачках и соломенной шляпке, ковбой с гладко прилизанным проборчиком. Это тоже было игрой: я хихикал под нос, перебегая от яблони к яблоне. Засмотревшись на жестикулирующего трубкой отца, я чуть не столкнулся с Учаем. Тот хотел схватить меня за воротник, я удрал, теряя шляпу – но убежал не в ту сторону. – Чьи это короеды! – не сдержался отец. – Даже здесь покоя нет! – Собственного сына не узнаешь? – Болек? – Бенедикт, – хрипло поправил его старый Учай. – Ну да, так, – буркнул отец, усмехнулся и взъерошил мне волосы. Я поднял голову, широко улыбаясь в ответ. Но отец глядел уже куда-то надо мной, на дядю Богаша, который что-то спорил про цены на землю, аренду в Варшаве, и что так было бы лучше для всей семьи, и что все не могут страдать по причине одного aufbrausend Dummkopf [29]29
  Вспыльчивого дурака (нем.)


[Закрыть]
.– Не мешай папе, – оттащила меня мать. Я послушно встал возле Эмильки. – Болек! – хихикала малышка, показывая на меня пальцем. – Болек! – Веселящаяся такса тоже вывалила длинный язык. Пнуть эту дурную псину! Оборвать у Эмилии ее золотистые кудряшки! Толкнуть ее в навозную яму! Придушить! А если этого сделать нельзя – сбежать отсюда, пока весь не сделаюсь красным, пока не расплачусь. А если нельзя – Болек! – смеялся я вместе с сестричкой. – Болек! – смеялись мы – над чем? Я уже не мог удержаться, принцип стыда был сильнее злости, сильнее, чем…

– А вот хлеб на пол бросать было не нужно!

Еще сонный, я начал вылезать из-за стола. Последний листок письма приклеился к щеке; я дернулся – тот спланировал на пол, где Зыга, привстав на колени, отрепывал от грязи половину буханки.

Я громко зевнул.

– Выхожу – тебя нет; прихожу – тебя нет; вчера ужрался с нами в качель, а сегодня снова утрений пташек, ууу, прямо глядеть противно.

Зыгмунт положил хлеб на свежую газету, понюхал длинную палку колбасы, поднял бровь.

– Выпустили тебя, ха.

– Уже успел наслушаться.

– А как же. Ты только погляди, половина Цитадели за тобой сюда приехала, потащили в кандалах прямиком в Десятку [30]30
  Цитадель – тюремный замок в Варшаве; Десятка – каземат для приговоренных к смертной казни.


[Закрыть]
.

Я нашел чистый листок, починил ножом карандаш.

– Я запишу тебе фамилии и суммы. Дашь только им, никому больше, пускай хоть на стену лезут; и только это, ни копейки больше. И чтобы давали расписки, обязательно. Ага, и ты понятия не имеешь, когда я возвращаюсь.

– А когда ты возвращаешься?

Я вынул бумажник, пересчитал банкноты.

Зыга сбросил верхний кожух, покрепче перевязал фуксовскую бекешу и уже было собрался идти на кухню Бернатовой вскипятить воды – но, увидав деньги, притормозил, закурил папиросу, подкрутил ус.

– Не думал я, что у тебя такие щедрые знакомые.

– О процентах уже не спрашиваешь?

– Ну, у таких мягкодухих шейлоков. Ладно, выкладывай.

Я рассказал ему про отца и про предложение Министерства Зимы.

Приятель дернул себя за бороду так, что на глаза выступили слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю