355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яцек Дукай » Лёд (ЛП) » Текст книги (страница 30)
Лёд (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:05

Текст книги "Лёд (ЛП)"


Автор книги: Яцек Дукай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 95 страниц)

– Хорошо излагает! Налейте ему водки!

Сергей схватился за голову. Он начал громко упрашивать, стонать, умолять, мало кто его слушал, новое развлечение раззадорило воображение пассажиров Транссиба; они созывали товарищей, собирались группами – словно на пикник; возбужденный юноша прибежал с биноклем; кто-то помчался к начальнику поезда за свистками. Мужчины вынули часы, сверяли время, при случае сравнивая по коротким стрелкам свои родные временные зоны. Появился еврей из купейного вагона с собакой на поводке, криволапым кобелем весьма сомнительного происхождения, и тут же кто-то начал требовать одежду беглеца: след, собака должна взять след, пускай понюхает! Раздали свистки. Пришел начальник поезда, только его уже никто не слушал. FrauБлютфельд привела с собой официантов с корзинами бутербродов; провиант разобрали по карманам. Татарин из купейного продал два старых компаса, по пятерке за штуку. Monsieur Верусс, обцеловавши руку вдовушки, побежал к себе в купе за блокнотом и карандашом, размахивая огромной корзиной для пикников, видно, еще наполненной неразобранной едой. Разыгравшиеся дети попытались было забраться в вагон Теслы; серб с грохотом задвинул огромную дверь. Одноглазый джентльмен, сосед панны Мукляновичувны по вагону-люкс, одиноко направился в тайгу с ружьем в руке и патронташем на плече. Как по сигналу – в тайгу отправились и другие экспедиции. Начальник состава махал фуражкой крича им вслед про условленные сигналы – один длинный гудок: возвращение; три коротких: нашли – только ни о какой договоренности здесь не могло быть и речи. Сергей с мрачной миной сидел на зимназовом рельсе и кусал ус. Слуги в княжеских ливреях, отставив длинноствольные винтовки, плевали махоркой в кусты ежевики. Над раскрытыми настежь пассажирскими вагонами и покрытым мерцанием «Черным Соболем» шумели деревья; ветви берез расположились изогнутыми зигзагами, словно нервничающий художник изобразил их подскакивающим на бумаге перышком. Розовый мотылек танцевал над блестящей от пота лысиной начальника, в конце концов – присел на нее, дети показывали на него пальцами. На заднем плане хлопала чистейшая белизна: ветер выдул занавески в окнах вагонов-люкс. Для этого пригодился бы Галь [169]169
  Искал и в Гугле, и в Википедиях – не нашел ничего. Прим. перевод.


[Закрыть]
, подумало я-оно,кто-нибудь из импрессионистов, специалистов по средиземноморскому солнцу, размазывающему контуры известняковых колоколен, оливковых рощ, парусников на горизонте. Небольшая картинка, прямоугольник, десять на семь дюймов: краски желтая, зеленая, голубая и черная (черная-ониксовая, чтобы написать зимназо паровоза). Название: Лето в тайге.Или: Тайга в Лете.Картина оправлена в толстую, топорную рамку из темного дерева. Дачники [170]170
  Здесь игра слов. По-польски слово «Letnicy» можно перевести и как «дачники», и как «летние люди, люди Лета» – Прим. перевод.


[Закрыть]
, Азия и машина.

О большом значении краткого обмена мнениями между доктором Конешиным и герром Блютфельдом

Птицы пели в тайге, в церковной тишине между деревьями; свет с зеленых витражей ниспадал на дикие тропки, на кусты, отягощенные неизвестными плодами, на траву, усеянную неизвестными цветочками, на мужчин в элегантных костюмах, прогулочным шагом переходящих от одного солнечного просвета к другому.

– ….вчера вечером. Юрга. Тутальская. Сейчас же повозка пришла, кажется, со стороны Литвинова, если я правильно понял начальника. А между ними никаких поселений, только эта подвозная деревня на столыпинском праве; разве что охотник или золотоискатели в секретном прииске. Так что дурной пацанможет бежать на север, пока не попадет в Северный Ледовитый океан. Или в болото, что скорее всего.

…Я и вправду советовал бы не нагружать колено; при удаче, когда вы позволите ноге отдохнуть, через недельку-две будет как новенькая.

– Доктор, вы же видите, это HerrБлютфельд не может нас нагнать.

– А если что, кто будет вас нести назад? Те две прелестные мадемуазели, которые вами занялись – они никогда бы мне не простили. Уже пятый десяток, а я все еще нахожу это увлекательным феноменом, то свойство характера, даже и не знаю, как его назвать – мед, который притягивает женщин. Вы ведь всегда пользовались успехом, правда?

Я-онорасхохоталось.

– Спасибо, господин доктор, благодарю, вот это запомню, развеселили вы меня замечательно!

– Хорошо воспитанный сын из богатого семейства, с чистым сердцем и незапятнанной репутацией – нет, даже и не взглянут. Но достаточно только появиться в городе авантюристу и гуляке, прохвосту, обесславившему себя в трех уездах – и тут же огонь у девиц в глазах, шепоточки по салонам жаркие. Ну почему он их так к себе притягивает? Почему порядочное, постоянное и надежное их только отталкивает? А потому, видите, что это же скучно, так и скажут: скучно!

– Все это по причине французских романов.

Доктор Конешин глянул искоса.

– Долгие годы я был счастливо женат.

– Верю.

Доктор задрал голову, словно загляделся на кроны деревьев. Я-оношло молча, раздвигая поросль тростью турка. Направление северное, следовательно, легко ориентироваться по мху на стволах; этот мох обозначало горизонтальными черточками, на трости оставался зеленый налет. А вот доктор касался коры деревьев, мимо которых проходил, кончиками пальцев, даже не опираясь на них, как бы проверяя, действительно ли они стоят там, где он их видит: береза, береза, вяз, сосна, клен, а тех, неизвестных чудищ азиатской дендрологии, что выше кедров, коснулся даже дважды.

– Эта молоденькая американка, Филипов… это дочка старого инженера? Или, может, внучка?

– Не знаю.

– Мне она показалась излишне невинной… Хммм. – Симметричный доктор задумчиво дернул себя за рыжие бакенбарды. – Иногда трудно узнать.

– Что вы имеете в виду?

– В случае определенной разницы в возрасте, когда мужчина ангажирует себя в дела сердечные, когда он связывает себя с женщиной, если вы меня понимаете, молодой человек, если вообще способны это понять… тогда уже не видишь только лишь женщину. И в этом тогда имеется некая двузначность, двойной вид, наложение изображений, – он показал руками на высоте лица, – словно в тех стеклянных игрушках: глядишь левым глазом, видишь молоденькую любовницу; глядишь правым – видишь дочку, которой у тебя не было.

– Потому что она и то, и другое.

– Так. Нет. – Конешин раздраженно пнул муравейник, отскочил. – Ах, раз уж мы вышли из Люкса…

…Опыт отцовства, господин Бенедикт, опыт отцовства – то, что мужчина становится отцом – нельзя сравнить с опытом материнства. Матерями становятся постепенно, в многомесячном процессе, женщина дорастает до этой мысли и роли по мере того, как в ней растет дитя. А отец становится отцом неожиданно, день в день, час в час, в один миг. На него это спадает, словно нож гильотины, отделяющий время не-отцовства от времени отцовства. Когда он в первый раз возьмет ребенка на руки, тогда «поверит» в его реальность. Или, что хуже, когда в один прекрасный день просто узнает: «У тебя сын», «У тебя дочка». Без промежуточных этапов. Мужчины не ходят в положении, они не носят бремени. Они не изведывают отцовства в собственном теле. И подготовиться невозможно.

– Но мать всегда знает, что она – мать; отец никогда не может быть уверен, что он является отцом. Может подозревать. Может верить. Может делать вид, то есть, постановить: вот тот будет мне сыном, вон та будет мне дочерью – даже если при этом она является кем-то совершенно другим; это акт ума, но не биологии. До конца он останется отцом условным, если-отцом, чем-то между истинным родителем и не-родителем. Зато мать материально, непоколебимо уверена, как та земля, по которой мы ступаем.

– Ха, видно, вы совсем не знаете женщин! Достаточно минуты беседы, чтобы убедиться, что они живут в мире между истиной и фальшью. Мы, мужчины, несчастные сыны Аристотеля.

Я-онозасмеялось.

– Почему «несчастные»?

– А как же еще? Тот, кто способен только лгать и говорить правду, не имеет ни малейшего шанса по отношению к кому-то, кто свободно отрицает одновременно и ложь, и правду. Сколько раз вы не соглашались с прекрасным полом? И сколько раз признавали вашу правоту? Ба, сколько раз под конец вы даже не знали, а какими вообще были ее резоны?

Я-онотак грохнуло тростью по стволу березы, что обрывки белой коры брызнули в стороны.

– Знаю я, чего вы хотите! – рявкнуло. – Тоже мне, Лекарь Истории! Доктор Людских Событий!

Конешин остановился, успокоил дыхание.

– Я пытаюсь вас предостеречь, – спокойно сказал он. – Только одно добро может из всего этого выйти, как уже вам говорил; тогда же, если вы и вправду найдете способ излечения Истории. Необходимо взять эту обязанность на себя, рассудить в соответствии со своим пониманием. Но не продаваться Поченглам, не наниматься в качестве бессмысленного исполнителя: какую Историю себе купят, такую выпросите у Отца Мороза. И, тем более, не позволить поработить себя даром! Не дать себя обвести вокруг пальца какой-нибудь хитрозадой девице, поддаться на ее красивые глаза, ласковое словечко и рыцарскую жалость, пока, в конце концов, вы и сами не будете знать, чего хочешь сам, чего хочет она, что думаешь сам, а что она тебе подсунула между слов, что хорошо, что плохо, что правда, что ложь – такая История, словно женский каприз.

– Вы считаете, будто бы панна Мукляновичувна…

– Все это лишние отвлечения! Искушения мира чувств, которые вы обязаны как можно скорее оттолкнуть! То, что удобно и не является необходимым – жизнь, которую вы уже познали, но могли познать и другую – да какое это имеет значение?

За старым кедром почва спадала к мелкой балочке; спустилось не спеша по мягкому грунту, подпираясь тростью.

– Вы внушаете мне мои же собственные мании! – подняло я-оноголос, не оглядываясь на идущего сзади симметричного доктора. – Но вот по каким признакам должен я узнать «здоровую Историю»? Является ли здоровой та, замороженная подо Льдом? Но, может, более здоровая – это свободная История Лета? Ба, да и вообще, существует ли какая-либо материальная разница между миром множества правд и миром только одной правды? Мы с вами эмпирики, вы и я, тогда скажите: как я должен измерить инструментами природоведа конец одной логики и начало другой?

…Я могу выдвигать гипотезы, могу сколачивать теории, выискивать явления, связанные с тем или иным физическим воздействием, например,феномены света, о которых, уверяю вас, очень много любопытного может сказать доктор Тесла, для этого он даже сконструировал специальные оптические инструменты; могу, наконец, исследовать различные эффекты, вызванные тунгетитом; но вот по чему я узнаю, что это, как раз, вовсе и не новые физические проявления, случаи, обнажающие несовершенство нашего описания природы – но лишь последствия связывающей нас логики?

…А раз вообще логика является измеримой силой, давящей непосредственно на материю или на воздействия между материей, как гравитация, электричество, так можно ли, после пересечения границы Лета и Зимы, логики Герославского и логики Аристотеля, можно ли на каком-нибудь придуманном логометре увидеть приток и отток этой силы? Ведь точно так же я мог бы сказать, что всяческий мороз способствует двухмерной логике, ибо всякая вещь, когда она заморожена, становится более конкретной, стабильной, обладающей единой формой, так что же, это ртутный столбик показывает силу классической логики – и не назвали бы вы такое понимание примитивным, разве не было бы это наглым злоупотреблением авторитета науки?

…Ас другой стороны – пускай господин доктор глянет сейчас вместе со мной – с другой стороны, логика – это всего лишь язык описания действительности, критерий правильности предложений этого языка, и вот теперь прошу мне сказать: после путешествия в неизвестную, экзотическую страну, к чужому народу, с иными обычаями – а ведь вы, господин доктор, много поездили – и вот, прибыв на чужбину, когда вы садитесь писать письмо семье, и в нем нужно дать отчет об этой новой действительности: что вы видите за окном, каких людей встречаете, как они себя ведут, каковы их привычки и праздники, каков порядок между ними, у них в домах, на улицах, в головах; когда вы пытаетесь воплотить в слова дух этой страны, но только верно, откровенно, без сознательной-бессознательной цензуры – не находите ли вы тогда свой старый язык, язык другой земли, крайне неподатливым, неадекватным, неподходящим для этой задачи?

Доктор Конешин сравнялся на тропке – не тропке, подстраивая свой шаг под хромоту, и внимательно зыркая исподлобья то на неровную почву под ногами, то на лесную округу, то в сторону; при этом он больше всего прищуривался.

– Как вижу, вы об этом немало размышляли.

– Мне не позволяют размышлять ни о чем ином.

– Вы ведь математик, вы сами говорили, правда? – Математик, как и вы сами, работает с абсолютными величинами; даже спрашивая про логику, вы спрашиваете в соответствии с логикой, заранее избранной, да-да, нет-нет. Граница, главное – найти границу! Измерительные приборы! Четкие и выразительные критерии! Таков ваш «научный метод». А я практик, практик знаний, собранных из тысячелетнего опыта других практиков, опыта неуверенного, ошибающегося, испорченного предрассудками и недостатками чувств, мараю руки в вонючих ранах, наощупь копаюсь в скользких кишках. Я не должен вылечивать все до единой коросты на теле пациента, чтобы заявить, будто он заболел оспой. Со скольких капель начинается дождь, и заканчивается обычная морось?

…Я вижу симптомы и называю болезнь. Начиная с мира идей, как правильно говорил этот каторжник, Зейцов, ибо там все начинается, то есть, уже в идеях: что было надежным, сейчас уже ненадежно, что было единым, сейчас уже множественно; что было необходимым, теперь подлежит выбору воли. Законы! Религии! Иерархии! Системы правления! Общественный строй! Вы же видите, что происходит в мире, вы же не слепой. Они же бросают бомбы на улицах и стреляют в министров, и это всего лишь малая часть.

…Впрочем, вы уже тоже назвали вещи по имени. Да, История может существовать только подо Льдом; нет Истории, когда не существует прошлого. Оставленный каждый в собственном Сейчас, без гарантии непрерывности между тем, что было, тем, что есть, и тем, что будет – мы получаем вот это: войну, хаос, уничтожение, несогласие и ненависть, смешение всех ценностей, распад порядка – люди, которые ни во что не верят, или, что еще хуже, верят в такое множество вещей одновременно, что уже и не знают, во что они верят – государства, которые сомневаются в собственной легитимности – народы, которые отказываются от собственной национальности и рисуются под чужую – повелителей, которые боятся владеть и желают служить, то есть, чтобы ими владели – подданных, которые желают быть сюзеренами королей; темных крестьян, недоучившихся подростков, неграмотных с фабрик и продажных крикунов, что желают налагать законы на тех, кто лучше их, чтобы перевернуть всяческий порядок и поставить подлых над добродетельными, глупцов над мудрецами, бедных над богатыми, ленивых над трудолюбивыми, дураков над талантливыми, простаков над непростыми, ложь над правдой!

Я-оноснова рассмеялось.

– То есть, разница между нами такова, что вы желаете на ненадежных, туманных фундаментах возводить конструкцию железной уверенности, памятники священной необходимости, в то время как я ищу надежный способ ухватить эту неуверенность.

– Слишком легко вы это воспринимаете…!

– Зато вы – прямо страх берет!

Симметричный доктор с раздражением отмахнулся.

– Вполне возможно, капитан Привеженский был относительно вас прав… но, может, и нет. А может, нет, возможно, мне достался шанс, один на миллион, встреча в дороге, такая вот случайность: что мое слово как-то повлияет на Историю! Что я коснусь Истории голой рукой, будто тело телом. И вы еще удивляетесь?

Балка перешла в небольшую котловинку, посреди которой тайга несколько проредела, здесь стояли исключительно старые великаны с раскидистыми ветвями. Открытые чистому небу полянки поросли плотными зарослями колючих кустов, небольших деревьев со спутанными ветками. На некоторых из них, между шипами и листьями были видны недозрелые ягоды, миниатюрные сливки. Доктор сорвал несколько, надкусил, сплюнул.

– Зато вот варенье из них, пальчики оближешь, – буркнул он себе под нос.

Под дубом, сразу же за солнечным просветом, висело гнездо ос или шершней, они кружили низко над землей. Герр Блютфельд замахнулся, пытаясь отогнать насекомое, и сбил засохшую ветку, которая обсыпала его превратившейся в пыль гнилой древесиной и серыми иглами. Все это попало ему на волосы, за воротник, пришлось подпрыгивать и смахивать с себя колючие крошки. Доктор усмехнулся (симметрично). Подумало, что сюда и вправду могут забредать медведи – к этим осам, к пчелам – или медведи не слишком любят дикий мед? Все это взялось из русских сказок – точно.

За дубом треснула ветка, зашелестели заросли, что-то громко зашуршало. Я-оноприостановилось, инстинктивно подняло трость, сердце заколотилось. Обменялось взглядами с доктором Конешиным. Тот скорчил вопросительную мину.

Театральным жестом он приложил ладонь ко рту и крикнул:

– Господин Фессар! Господин Фессар, отзовитесь!

Я-онозакусило губу. Палка палкой, но и вправду – с такой ногой далеко не удерешь. Оперлось спиной о сосну. Может, лучше сразу Гроссмейстера…

– Господин Фессар!

– Тихо там, это не он! – отозвался кто-то из чащи.

Облегченно вздохнув, пошло через заросли, издалека обходя ветку с гнездом. Доктор, развеселившись, икал и кашлял сзади.

В паре десятков аршин за дубом, под тремя березами, наклоненными одна над другой словно упавшие друг на друга костяшки домино, стоял офицер царского военного флота из вагона первого класса номер два, по словам Гертруды Блютфельд, посланный через Азию с назначением на новый корабль в Николаевске. Его окружила плотная завеса мух и мелкой мошки, в руке он держал револьвер. Когда он отступил шага на три, я-онозаметило останки зверя: олень или что-то на оленя похожее, но значительно меньше, без рогов, уже сильно порванное, с шеей, выкрученной над спиной, с разорванным корпусом, растасканными повсюду внутренностями, издающими ужаснейшую вонь.

– Я услышал, как этот зверь жрал, – сообщил капитан. – Подошел, а он удрал. Рысь, как мне кажется.

Конешин с Блютфельдом остановились рядом. Военный представился: капитан второго ранга Дитмар Клаусович Насбольт, офицер броненосного крейсера Зимы «Месть Владимира Мономаха», честь имею. Спрятал револьвер, пожал всем руки.

– Господин капитан был один?

– Нет, еще три человека, разошлись как-то.

– С этой псиной?

– Вы правы, скорее всего, потащит к свежей падали.

Я-онопихнуло падаль тростью. Мухи разжужжались заново, вырываясь черным флагом на три-четыре аршина над обнаженным мясом. Голову оленя я-онотолкнуло уже сильнее, та без какого-либо сопротивления повернулась на мягкой, словно студень, шее. Потянуло носом, сладкий запашок влился в горло, склеил язык с нёбом; сглотнуло слюну, та застряла в пресной сладости. Открыло широко рот, вокруг жужжали мухи; встало на изъеденных кишках, нагнулось вниз, пальцы стиснулись на грязной, желтоватой шерсти под самой головой животного – мертвое, мертвое, мертвое – крутнуло его голову туда, крутнуло сюда, словно мокрая, неуклюжая кукла, из верхней челюсти торчали два зуба; пнуло передние ноги олененка, выше, ради симметрии, пускай теперь глянет вверх этим своим черным глазом…

Доктор Конешин схватил за пиджак, дернул, оттащил.

– Господи, да что же это вы вытворяете – падалью играетесь?!

Рвота пошла, он едва успел отскочить; согнувшись пополам, опершись на трость, выблевывало на лесную подстилку жидкое содержимое желудка. Доктор, качая головой, искал в кармане платок.

Рядом подскакивал господин Блютфельд, вспотевший и запыхавшийся, с фиолетовым от усилия лицом, вытряхивая иголки из рукава.

Симметричный доктор подал еще один платок.

– Вытрите руки, не дай Бог, подхватите еще какую-нибудь гадость.

Выругалось, зацепив опухший палец.

Доктор вздохнул, потянул носом, дернул себя за бакенбард и снова вздохнул.

– Пошли отсюда.

Я-онооткашлялось.

– Какой-нибудь ручей… Прополоскал бы рот.

– Может, чего-нибудь перекусим, самое времечко. Господина Блютфельда, сам видел, супруга обильно снабдила.

Г еррБлютфельд похлопал себя по карманам обширного пиджака и потряс переброшенной через плечо сумкой.

Доктор первым перешел на другую сторону зарослей, раздвигая высокие ветки, наступив при этом на крупный гриб-дождевик, от которого пошел кислый запах; штанины сразу же покрылись коричнево-зелеными пятнами.

Под северным склоном котловины, в тени склонившихся ветвей тянулась россыпь белых валунов, как будто бы какой-то таежный циклоп разбил здесь мраморную стенку. По камням, сверху, с самого края склона, тек узенький ручеек.

Подошло к нему, обмыло ладони. Господин Блютфельд как можно быстрее воспользовался случаем и уселся на валуне рядом, откинув голову в тень, он обмахивался шляпой. Опираясь на трости, согнулось низко-низко, чтобы подхватить водную струю прямо в рот. Но ручеек менял направление стока, перескакивал по неровностям камней – потому забрызгал глаза, забрызгал подбородок, смочил повязку, сорочку и галстук, и только потом на мгновение вскочил на язык. Брызгающие капли щекотали странным образом ставшую очень чувствительной кожу.

– Ну, как по заказу, – прокомментировал это доктор Конешин, усаживаясь рядом с Блютфельдом. – У Бога сегодня замечательное настроение, господин Бенедикт, он исполняет все ваши желания. Он спас вас от того, чтобы вы свернули шею, остановил поезд, позволил выкарабкаться с парочкой царапин и растяжений, усаживайтесь тут, пожалуйста, что хотите: с селедочкой или икрой, а вот теперь способствует вам даже в столь малых вещах. – Доктор рассмеялся свойственным только ему образом, так что даже герр Блютфельд на миг перестал есть. – Может, пора Его отблагодарить, вы не считаете?

Я-оноразвернуло толстенный бутербродище. По камню путешествовал жук, раздавило его тростью, хитиновый панцирь приклеился к палке, пришлось стереть его салфеткой, в которую был завернут хлеб. Симметричный доктор приглядывался ко всем этим манипуляциям с едва скрываемым весельем.

Вонзило трость Фессара в мокрую землю между ногами.

– А может, вы бы уже прекратили? Сами же говорили, что вам Бог в Истории ни для чего не нужен. Это удары ниже пояса. Я обязан вам обещать – что? что уболтаю отца на Историю по вашему манеру? Канешна,как же – как же! А вот гляньте на следующее: Бог есть Бог, то ли люди, то ли люты, все помещается в его знании и замысле. Следовательно, любая попытка войны с Историей, изменения ее хода, хотя бы и для того, чтобы ее выпрямить – будет войной с Богом. Возможно, Бердяев и прав, может, и ошибается… я уже об этом спрашивал, так что спрошу по-другому: разрешена ли с точки морали самооборона перед Историей? А? Ешьте, и не болтайте глупостей.

Зато герра Блютфельда подгонять было не нужно, челюсти его уже работали с производительностью горно-обогатительной дробилки, хруп-хруп, из обслюнявленых губ высыпались крошки и целые куски мяса и салата. А поскольку не мог глотать в темпе жевания – пищевод работает намного медленнее зубов – то остальное допихал пятерней, словно шпунт в бочку, со свернутыми пальцами и основанием открытой ладони заталкивая жратву в рожу, так что был он сейчас уже не пурпурный, а красно-синий и сине-черный, от усов до мохнатых бровей и линии темных волос, густо смазанных бриллиантином. Можно было чуть ли не ожидать, будто избыток еды, затолканной подобным образом в глотку, начнет выходить через уши, словно из мясорубки – через уши и нос, длинными спиралями покрытого слизью фарша. Хруп-хруп, а слюну он стирал с подбородка рукавом.

Отвело взгляд. Ело медленно, держа хлеб руками, всеми шестью здоровыми пальцами. Повязка мешала, пришлось сорвать ее со щеки.

– Когда я лечу людей, – между одним и другим куском бормотал симметричный доктор, глядя прямо перед собой, в зелень и зеленую тень, – когда я впускаю им в жилы искусственную химию, человеческим разумом изобретенную, чтобы усмирять болезни и естественные возрастные недуги – так действую ли я против Бога? Ведь я же противлюсь порядку природы, животному плану жизни и смерти. Порчу часы природы. «Самооборона перед биологией». Как, это вот с точки зрения морали, разрешено, а?

…Человек управляет собственным разумом – потому он и человек. Мы жили в лесах, в пуще, – обвел он рукой окружающую тайгу, – в мире неизменном, в саду, не спроектированном человеком; теперь же живем в крупных городах, в высоких зданиях из материалов, не данных нам в природе, в неестественном тепле, при неестественном свете. Мы жили в свободе семьи и царства; теперь живем, организованные в соответствии с умственными проектами, в неестественных порядках, концепцию которым дал человек. Мы жили работой тела; теперь живем работой ума, во всяком случае – некоторые из нас. И скажите мне, молодой человек: мы жили веками и тысячелетиями в естественной стихии Истории, происходило то, что должно было происходить, иногда мы глядели назад и увиденное описывали, но поток истории напирал и напирает далее, не стреноженный – так почему же теперь мы не можем жить в Истории, спроектированной человеком?

Я-онопережевывало его слова в ровном ритме; иногда мысль доктора застревала – не пережеванная – между зубами, и тогда процесс жевания задерживался.

– Именно потому: поскольку научный прогресс является двигателем Истории. – Выковыряло кусочек мяса ногтем. – Можно ли предвидеть изобретения, еще не изобретенные? Можно ли включить в исторические теории силы науки, ей еще не ведомые? Здесь у вас, господин доктор, логическое противоречие: прогнозирование такого прогресса равнозначно самому прогрессу – описав с опережением в соответствующих деталях открытие электричества, тем самым подобное открытие совершаешь. Потому не может существовать какое-либо описание Истории, выходящее за рамки настоящего; никакая надежная теория Истории, в соответствии с которой мы могли бы Историю спроектировать, и никакие подобные умственные действия не решат, какая История для нас хорошая, а какая – плохая.

Симметричный доктор прищурил левый глаз, нарушая симметрию.

– Раз знания о том, что является хорошим, что морально разрешено, не исходит от разума – то откуда? – Он вздохнул, потянулся, распаковал второй бутерброд. – Хмм, ветчина просто превосходная, ах, да еще подышать зеленым воздухом можно, вот, вот что здоровое и естественное, движение и питание, хмм, так вот, представьте себе, что выходит к нам сейчас из леса Сын Божий, но, внимание, Сын Божий как из Священного Писания, то есть кто – отметьте: какой-то не ученый дикарь, плохо одетый, шкуры, одежда не стиранная, и пускай даже будет говорить на разных языках, но что он знает, знакомы ли ему машины, знакомы ли поезда, знакомы ли силы электричества и химии, знает ли он все то, что знаем мы, и более того: как материя сложена из атомов, где Земля и Солнце висят во вселенной среди звезд, как передаются болезни; знает ли он микроскопический мир заразных микробов, умеет ли он летать на аэропланах, ездить на автомобилях; знает ли он все, что знать можно? Ба, ведь именно в этом состоит человечность Иисуса, в ограниченности – ограниченность, антитеза абсолюта: неполнота, порок, незнание. Прежде всего, незнание – первое различие между Богом и человеком: замыкание законченного разума в «здесь и сейчас».

…Так легко принять телесную человечность Христа! То, что он истекал кровью, что страдал, что был слишком слаб, чтобы поднять крест, что он ел, пил, потел. Но когда приходится размышлять… Колебания в Гефсиманском Саду, моменты сомнения, даже приступы неожиданных эмоций – все так. Но вот ошибался ли когда-либо Господь Иисус? В самых мелких, приземленных вещах. Ведь как же так – Христос неуч? А по сравнению с любым образованным европейцем начала двадцатого века он глупцом бы и показался, а точнее, суеверным дикарем.

…Но, поскольку он творил чудеса… поскольку ссылался на противоречащие разуму истины… Вы видите, господин Герославский? Вы приглядитесь к нему! Подумайте-ка! Кого он вам напоминает? Вы же видите – чего и кого вы защищаете? – бога безумств России, императора сумасшествия, паразита стихий – ну, видите, чья же это власть над Историей?

– Распутина.

– Так!

На эти слова за симметричным доктором, слева, произошел неожиданный взрыв; глянуло: герр Блютфельд плевался яблочными огрызками.

– Мудрость! – буркнул он, фыркнул и сплюнул.

Я-онотолько изумленно глядело. Доктор Конешин даже встал. Сейчас он отряхивал костюм, глядя на Блютфельда из-под рыжих бровей.

HerrБлютфельд вытер платком лицо, затем высморкался в него – громко, энергично.

– Мудрость! – просопел он и поднял взгляд на доктора. – Да о чем вы говорите? Мудрость – это не знания! Как же там его звали, того греческого шуга – Сократ – какая зараза, две тысячи лет, и вновь то же самое, а теперь еще и машины, машины, МАШИНЫ! – Он запыхался и долгое время приходил в себя, хватаясь за грудь и свистя через нос. – Мудрость! Раз увидели микробов, то уже знают, что есть добро, а что есть зло! Кто вас учил? Французы, наверняка! Англичане! Не различают: мудрость – расторопность – знания. Одни буквы с цифрами! Тьфу! И еще будут кривиться с отвращением: что самое главное учение в истории, учение, открывающее дорогу к спасению, смогли выйти из уст необразованного пророка! Не знает добра, потому что нет ума, ума, УМА! Тьфу!

Так он и плевался, покраснев. Вспомнился Мишка Фидельберг у Хершфельда. Похожесть даже пугала. Блютфельд – Фидельберг, Фидельберг – Блютфельд. И то, как говорил, и то, как распалялся при этом.

– Да о чем вы говорите! О той Истории, о машине деяний, о намерениях Божиих, но как – всегда высматривая порядок и уверенность, чем они больше, тем лучше, господина графа – не графа даже от малейшего «может быть» воротит, а господин доктор желает иметь мир, сложенный человеком в соответствии с тем, что быть обязано – Зима хороша, поскольку не допускает ничего, кроме правды и лжи; Лето плохо, поскольку в нем ничего надежного – разве не так, не это я от вас слышал? – так вот, я, уфф, черт подери, я скажу вещь совершенно противоположную! Я выскажу вещь совершенно не очевидную!

…Лето – хорошее, Зима – плохая! Неуверенность – это хорошо, уверенность в правде и зле – вот плохо! Хорош хаос, зол порядок! Хорошо отсутствие Истории, История разбитая, мириады перемешавшихся прошлых и будущих – вот это хорошо! Зло – это единственная История, История злая! Она злая, злая, ЗЛАЯ!

…Плох закон, писанный на несчастьях миллионов, плохо священное правление, необходимое, основанное на страданиях народов, зол математический порядок кандалов и тюрем. О, если бы могли существовать порядки невинные и правление сомнений! Но в том трагедия, что любая История, на Правде построенная – видите ли вы это, замечаете, ведь должны же видеть! – всякая История, замкнутая во Льду, сковывает, в первую очередь, человека: Правда не зависит от меня, Правда находится надо мной. Тогда не нужен Бог и не нужен человек. Разум, порядок и История призывают самые ужасные тирании, с которыми невозможно сравнить безумства Распутина, преступления одного или другого сумасшедшего, пускай даже и императора, Бога-царя, никак нельзя это сравнить с эксплуатацией зла неразумного, неорганизованного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю