355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яцек Дукай » Лёд (ЛП) » Текст книги (страница 1)
Лёд (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 06:05

Текст книги "Лёд (ЛП)"


Автор книги: Яцек Дукай



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 95 страниц)

Яцек Дукай
Лёд

Мы не мерзнем


I. Варшава

Если солдат стреляет из ружья, то в тот же миг начинает свое существование рана, которую пуля пробьет в неприятеле через какое-то время; если кто-то глотает порцию неизлечимого яда, то в этот же момент начинает существовать окончательный смертельный процесс, даже если бы завершение его должно было бы прийти только лишь через пару дней. Верно говорили древние: мы умираем в момент своего рождения. Власти над последующим путем пули и яда (и в плане выживания) мы не имеем.


Глава первая
О тысячерублевом сыне

1 июля 1924 года, когда пришли за мной чиновники Министерства Зимы, вечером того же дня, в канун сибириады, только тогда начал я подозревать, что не существую.

Под периной, под тремя одеялами и старым габардиновым пальто, в кальсонах с начесом и вязаном свитере, в носках, натянутых на другие носки – только ступни выступали из под перины и одеял – наконец-то размороженный после более десяти часов сна, свернутый в колобок, с головой, втиснутой под подушку в грубой наволочке, так что звуки доходили уже мягкими, согретыми, отлитыми в воске, словно жучки, завязшие в смоле – именно так они продирались вглубь, постепенно, с громадным трудом, сквозь сон и подушку, миллиметр за миллиметром, слово за словом:

–  Гаспадин [1]1
  Автор неоднократно использует в тексте слова на русском языке, но в написании они близки к разговорной простонародной речи, намеренно акающей, иногда передразнивающей (гаспадин, а не господин). Такие слова я буду выделять курсивом – Примечание переводчика.


[Закрыть]
Венедикт Ерославский.

– Он.

– Спит?

– Спит, Иван Иванович.

Один голос и другой, первый низкий и хриплый, второй низкий и певучий; еще до того, как поднять одеяла и веки, я уже видел их, как они наклоняются надо мной: хриплый с головы, а певун – со стороны ног, царские ангелы мои.

– Разбудили паныча Венедикта, – подтвердил Иван, когда я расклеивал второе веко. Он тут же кивнул Бернатовой; хозяйка послушно покинула комнату.

Иван придвинул себе табурет и уселся; колени он держал вместе, а на коленях – черный котелок с узкими полями. Высокий vatermorder [2]2
  Высокий стоячий воротник на мужской сорочке, в буквальном переводе – отцеубийца (нем).


[Закрыть]
, белый словно снег на полуденном солнце, неприятно резал мне глаза, белый vatermorder и белые конторские манжеты, ослепительные на фоне единообразной черноты их костюмов. Я захлопал глазами.

– Позвольте, Венедикт Филиппович.

Позволили они себе сами. Второй присел в ногах кровати, стягивая перину своей тяжестью, так что мне пришлось ее отпустить; схватившись теперь за одеяла, я приподнялся в своей берлоге, тем самым, открыв спину – холодный воздух сразу же забрался под свитер и кальсоны, а я – окончательно проснувшись – задрожал.

Пальто я накинул на плечи, колени подсунул под подбородок.

Гости весело глядели на меня.

– Как здоровьице?

Я откашлялся. В горле собралась ночная мокрота, во всех отделениях желудка едкая кислота: от чесночной колбасы, огурцов, чего мы там еще вчера употребляли, от теплой терновки и папирос, кучи папирос. Я отклонился к стенке и схаркнул в горшок. Согнувшись чуть ли не пополам, я долгое время тяжело кашлял.

После этого я оттер рот разорванным рукавом пальто.

– Лошадиное.

– И ладненько, и ладненько, а то мы боялись, что вы и с кровати не встанете.

Я встал. Бумажник лежал на подоконнике, втиснутый под горшок с мертвой пеларгонией. Я вытащил бумагу и подсунул ее Ивану под нос.

Тот и не глянул.

– Ну, гаспадинЕрославский! Да разве ж мы городовые какие! – Он еще сильнее выпрямился на своем табурете, мне казалось, что такое просто невозможно, но он выпрямился, теперь уже кривыми казались стены, шкаф горбатым, дверь – пораженной сколиозом; обиженный чиновник вздымал подбородок и выпирал грудь. – Милостиво просим вас к нам, на Медовую, на чаек со сладостями, комиссар все время заказывает себе шербеты, бабки ромовые и песочные, рожки сливочные, прямо от Семадени – истинный разврат для нёба, если позволите так выразиться; правильно, Кирилл?

– Можете, Иван Иванович, как же не можете, – запел Кирилл.

У Ивана Ивановича были крупные усы, сильно напомаженные и подвернутые кверху; Кирилл же весь был гладенько выбритым. Иван вынул из кармана жилетки часы-луковицу на плетеной цепочке и объявил, что сейчас пять минут пятого, комиссар Прейсс весьма ценит пунктуальность, а во сколько он там на ужин выходит? С генерал-майором договорился во «Французской».

Кирилл угостил Ивана нюхательным табаком, Иван угостил Кирилла папиросой, приглядываясь за тем, как я одеваюсь. Я плеснул в таз ледяной воды. Кафельная печь остыла. Затем подкрутил фитиль в лампе. Единственное окно комнаты выходило на тесный дворик; стекла настолько заросли инеем и грязью, что даже в полдень мало пропускали солнечного света. Когда я брился – это еще в те времена, когда брился – мне приходилось ставить перед зеркалом лампу, горящую на полный фитиль. Зыга расстался с бритвой сразу же после прибытия в Варшаву и отрастил достойную попа бородищу. Я глянул на его кровать с другой стороны печи. По понедельникам у него лекции, так что он, видно, поднялся еще на рассвете. На кровати Зыгмунта лежали черные шубы чиновников, их перчатки, трость и шарф. Дело в том, что стол по самые края был заставлен грязной посудой, бутылками (пустыми), книжками, журналами, тетрадями; Зыга сушил носки и белье, свешивая их с края столешницы, прижимая с другого конца анатомическими атласами и латинскими словарями. А в самом центре стола, на многократно читанном, засаленном Ober die Hipothesen welche der Geometrie zu Grunde liegen [3]3
  «По вопросу гипотезы о геометрии покоящейся Земли» (нем.)


[Закрыть]
Римана и на куче пожелтевших газет «Варшавский Курьер», которые мы держали ради растопки, для затыкания расширенных морозом щелей и высушивания сапог, а так же для того, чтобы завернуть бутерброды – там вздымался двойной ряд свечей и огарков, руины стеаринового Парфенона. А под стеной напротив печи высились ровные стопки томов в твердых обложках, сложенных по формату и толщине, а так же по частоте прочтения. Висящая над ними на закопченной стенке плакетка с Маткой Боской Остробрамской из Вильно – единственный остаток от предыдущих квартирантов, которых Бернатова выкинула на улицу по причине «непристойного поведения» – совершенно уже почернела и теперь выглядела, скорее, как элемент средневекового доспеха для лилипутов. Иван долго присматривался к ней, с громадным напряжением, сидя на табурете очень ровно, левая рука, держащая папиросу, отклонялась от тела строго под углом сорок пять градусов к телу, правая рука лежала на бедре рядом с котелком, морща брови и нос, вороша усами – тогда до меня дошло, что он почти что слеп, что это канцелярская близорукая крыса, на носу и под глазницами у него были следы от очков – без очков он мог рассчитывать исключительно на Кирилла. Они вошли прямо с мороза, так что очки Ивану пришлось снять. У меня и самого здесь иногда глаза слезятся. Воздух внутри доходного дома густой, тяжелый, пропитанный всеми запахами человеческих и животных организмов; окон никто не открывает, двери сейчас же захлопываются, и щели под порогами затыкаются тряпками, чтобы, Боже упаси, тепло из дому не ушло – ведь за отопление нужно платить, и если бы было достаточно денег на уголь, то я вообще бы не гнездился в этих темных клетушках, где воздух плотный, тяжкий; им дышишь – словно пьешь воду, выплюнутую соседом и собакой его; каждый твой вздох уже миллион раз до того прошел через туберкулезные легкие мужиков, евреев, возчиков, мясников и проституток, вырвавшийся в кашле из черных гортаней, он возвращается к тебе снова и снова, просочившись сквозь их слюну и слизь, пропущенный через отравленные грибком, завшивевшие и гнойные тела; это они выкашляли, высморкали, вырыгали его тебе прямо в рот – и ты должен его проглотить; тебе надо дышать – дыши!

– Про-простите.

По счастью, сортир в конце коридора не был занят. Я блеванул в дыру, откуда в лицо пахнуло ледяным смрадом. Из под обосранной доски вылезали прусаки. Я давил их ногтем большого пальца, когда они добирались мне до подбородка.

Выйдя снова в коридор, я увидал Кирилла, стоящего в углу комнаты – он не спускал с меня глаз, сторожил, а не смоюсь ли я от них на мороз в кальсонах и свитере. Я понимающе усмехнулся. Чиновник подал мне носовой платок и указал на левую щеку. Я вытер. Когда же попытался отдать платок, Кирилл отступил на шаг. Я усмехнулся во второй раз. У меня широкий рот, который усмехается без особого труда.

Я натянул единственный свой выходной костюм, то есть, тот самый черный костюм, в котором сдавал последние экзамены; если бы не слои белья под низом, он свисал бы сейчас с меня, как со скелета. Чиновники смотрели, как я зашнуровываю ботинки, как застегиваю жилет, как сражаюсь с жестким целлулоидным воротничком, прикрепленным к последней хлопчатобумажной рубашке. Я забрал документы и последние деньги: три рубля и сорок две копейки – взятка из этого получится символическая, но с пустыми карманами в присутственном месте человек ощущает себя голым. Со старым бараньим кожухом ничего поделать было нельзя – заплаты, пятна, кривые швы, только другого у меня просто не было. Пришельцы молча глядели, как я сую руки в несимметричные рукава, левый был длиннее. Я вновь усмехнулся, теперь уже извиняясь. Кирилл послюнил карандаш и что-то скрупулезно записал на манжете.

Мы вышли, Бернатова, по-видимому, подглядывала сквозь приоткрытую дверь – она тут же появилась рядом с чиновниками, вся зарумянившаяся и болтающая без умолку, чтобы вновь провести их по лестнице с третьего этажа вниз и через два дворика-колодца к главным воротам, где дворник Валенты, поправив шапку с латунной бляхой и спрятав трубку в карман, поспешно смел снег с тротуара и помог чиновникам усесться в сани, поддерживая господ под локоток, чтобы те, не дай Бог, не поскользнулись на льду. Бернатова засыпала их, уже сидящих, потоками жалоб на гадких квартирантов, на банды привислянских воров, что вламываются в дома даже днем, и на ужасные морозы, из-за которых набухшие изнутри от сырости окна выпирают, а трубы лопаются в стенах, и что никакая гидравлика с канализацией долго в земле не выдержат; под конец бойко заверила, что давно уже подозревала меня в различных преступлениях и недостойном поведении, и обязательно донесла бы соответствующим властям, если бы не тысяча и одна обязанность с неприятностями на ее голову – пока кучер со своих козел за спиной у Кирилла не стрельнул бичом, и лошади не дернули сани влево, заставив женщину отступить, и так мы отправились в путь к варшавскому представительству Министерства Зимы, к давнему дворцу краковских епископов – Медовая 5, угол Сенаторской.

Не успели мы свернуть с Кошиковой на Маршалковскую, как посыпал снег; я натянул шапку на уши. Чиновники, в своих обширных меховых шубах и в котелках, похожих на ореховые скорлупки, сидели на низких сиденьях саней: Иван возле меня, Кирилл спиной к извозчику, они напоминали жуков, которых я видел в учебнике Зыгмунта: толстые, овальные туловища, короткие лапки, маленькая головка, целость глянцевито-черная, замкнутая в геометрической симметрии эллипсов и окружностей. Форма, столь приближенная к идеальному шару, сама по себе бросается в глаза. Они глядели прямо перед собой бесстрастным взглядом, со стиснутыми губами и выдвинутыми вперед подбородками, высоко поднятыми жесткими воротничками, безвольно подчиняясь движению саней. Я думал чего-нибудь узнать от них по дороге. Мне казалось, они сами начнут говорить про взятки за дружелюбие, за отсутствие спешки и внимательности. Но они молчали. Вот спрошу я их – как? Про что? А они сделают вид, что меня не слышат. Хлопья липкого снега кружили между нами. Я спрятал замерзшие руки в рукава кожуха.

Во «Французской Кондитерской» горели огни, электрическое сияние, бьющее из громадных окон, надергало вокруг силуэтов прохожих ореол из светящейся шерсти. Летнее солнце должно было стоять на небе еще высоко, но, как обычно, над городом висели тяжелые тучи – даже фонари зажгли, очень высокие, со спиральными верхушками. Мы свернули на север. Из кондитерской Островского, на перекрестке с Пенкной, выбегали девушки в красных пальтишках и белых пелеринках с капюшонами; их смех на мгновение пробился сквозь уличный говор. Он напомнил мне про незаконченное письмо к панне Юлии, и ее последний вопрос-вскрик. Рядом с Островским, у Веделя [4]4
  Кафе магазина Веделя. В редактировании сцен, связанных с Варшавой, огромную помощь переводчику оказал Андрей Гриневский, за что ему большое спасибо.


[Закрыть]
, мы договаривались с Фредеком и Кивайсом на карточные вечера. Тут же рядом, сразу же за кинотеатром «Сокол», в доходном доме Кальки, Милый Принц снимал квартиру для ночных игр. Если бы я поднял голову и глянул налево, над котелком Ивана, можно было увидеть окно на третьем этаже дома под номером 71, то самое окно, из которого выпал Фредек.

На перекрестке с Новгородской висела примерзшая к фонарному столбу жирная корова – сухожилие темного льда соединяло ее с верхней частью фасада пятиэтажного дома. По-видимому, корова была из последней партии скота, что пригнали на бойню на Охоте [5]5
  Охота – район Варшавы.


[Закрыть]
, зимовники все еще ее не отрубили. В перспективе улицы, над крышей здания «Сфинкса» маячило черно-синее гнездо льда – громадный струп твердой, словно бриллиант, замерзшей массы, соединенный сетью ледовых нитей, сосулек, перевязей и колонн с домами по обеим сторонам Маршалковской и Злотой – со строениями, фонарями, культями замерзших деревьев, балюстрадами балконов, эркерами, шпилями куполов и башенок, с чердачными помещениями и дымовыми трубами. Понятное дело, что кинотеатр «Сфинкс» давно уже не действовал; на верхних этажах свет не горел.

Когда мы проехали Новогродскую, сани притормозили. Кучер указал на что-то кнутом. Ехавший перед нами экипаж съезжал на тротуар. Кирилл оглянулся через плечо; сам я высунул голову вправо. На перекрестке с Аллеями Иерусалимскими стояли два полицейских, с помощью свистков и криков сгоняя движение со средины мостовой – над ней как раз перемерзал лют.

На несколько минут мы застряли в вызванном им заторе. Обычно, люты перемещаются в городах над крышами, редко когда спускаясь к земле. Даже с этого расстояния мне казалось, что я чувствую исходящие от него волны холода – задрожал и инстинктивно втиснул подбородок в воротник кожуха. Чиновники Министерства Зимы обменялись взглядами. Иван быстро посмотрел на часы. На другой стороне улицы, за столбом с объявлениями, оклеенным плакатами, рекламирующими борцовские турниры в цирке на Окульнике [6]6
  Улица в Варшаве.


[Закрыть]
, одетый на английский манер мужчина расставлял архаичный фотографический аппарат, чтобы сделать снимок люта; фотография наверняка не появится в газете, конфискованной людьми с Медовой. Иван с Кириллом даже внимания на него не обратили.

Лют был исключительно шустрый, до наступления темноты он должен успеть перебраться на другую сторону Маршалковской, за ночь вскарабкается над крышами, часам к пяти точно успеет добраться до гнезда над кинотеатром. Когда в прошлом году морозник перебирался с Праги в Замок по Александрийскому мосту, мост пришлось закрыть почти что на два месяца. А этот тебе ледовичок – подождать с четверть часика, и наверняка заметишь его движение, как он перемерзает с места на место, как перемещается во льду, по льду, от льда ко льду, как лопается за ним сначала одна, затем другая кристаллическая нить и постепенно осыпается сине-белая пыль; минута – кшшр, две минуты – кшшр; вместе со снегом ветер подхватывал самые легкие дробинки, но большая их часть тут же вмерзала в черное стекло, в которое превращалась за лютом уличная грязь – лед льда – и эта тропа шершавой замерзшей массы, словно след слизня, тянулся на пару десятков метров по Иерусалимским аллеям, по тротуару и фасаду гостиницы. Остальное уже успели сколоть зимовники, а может, все и само растаяло; вчера после полудня термометр у аптеки Шнитцера показывал пять градусов выше нуля.

Лют не перемещался по прямой линии, не удерживался он и на постоянной высоте над мостовой (они вмерзают и под поверхностью земли). Более четырех часов назад, судя по раздробленной архитектуре льда, лют начал менять траекторию: до сих пор он перемещался едва лишь в метре над срединой улицы, но потом, три часа тому, он направился по резкой параболе ввысь, куда-то над вершинами фонарей и верхушками замороженных деревьев. Я видел оставленный им ряд стройных сталагмитов – они сияли отраженным блеском фонарей, отражениями цветных неонов, огней, бьющих их окон и витрин. Последовательность сталагмитов обрывалась над трамвайными рельсами – всей тяжестью лют завис на звездчатой сети морозострун, растянутых в горизонтальной плоскости и тянущихся ввысь, к фасадам угловых зданий. Под него можно было бы войти, если бы нашелся кто-нибудь, настолько сумасшедший.

Иван кивнул Кириллу, и тот выкарабкался из саней с гримасой нежелания на лице, зарумянившегося от щипающего мороза. Может мне еще и повезет, подумал я, может мы опоздаем, комиссар Пресс уже уйдет на ужин, договоренный с генерал-майором, а меня отправят с Медовой ни с чем. Спасибо Тебе, Боже, за эту сосульку-калеку. Я передвинулся на лавке, опершись плечом о боковую стенку саней. Подбежал газетчик – «Хирохито разбит!», «Специальный выпуск «Экспресса» – Мерзов торжествует!» – я отрицательно покачал головой. У заторов в центре сразу же образуются сборища, появляются уличные торговцы папиросами, святой водой и освященным огнем. Полицейские отгоняли прохожих от люта, но за всеми ведь не уследишь. Банда уличных пацанов подкралась со стороны ресторана Бриземейстера. Самый отважный среди них, с перевязанным шарфиком лицом и толстенных, бесформенных рукавицах, подбежал к люту на пару десятков шагов и бросил в него котом. Котяра летела по высокой дуге, растопырив лапы, вопя во все горло… и вдруг пронзительное мяуканье прервалось. На люта животное упало, скорее всего, уже мертвым, чтобы неспешно скатиться с него в снег, превратившись в замерзший камень: ледовая скульптура с растопыренными конечностями и вытянутым в струну хвостом. Мальчишки отбежали, буквально воя от утехи. Пейсатый еврей грозил им с порога ювелирной лавки Эпштейна, грязно ругаясь на идише.

Тем временем, Кирилл подскочил к старшему полицейскому и, схватив его под локоть, чтобы тот не побежал за уличными мальчишками, начал ему что-то внушать тихим голосом, но с явной помощью размашистых жестов другой руки. Городовой крутил головой, пожимал плечами, чесал темечко. Младший из пары полицейских покрикивал на товарища: давай же, шевелись, помоги! На Аллеях сцепились полозьями пара саней, вызывая еще большую неразбериху – транспорт выезжал на тротуар, пешеходы, ругаясь на польском, русском, немецком и еврейском языках, убегали из-под колес и из-под копыт; перед винным складом на замерзшей грязи упала матрона с габаритами гданьского шкафа [7]7
  Стиль мебели, производимой в Гданьске, с массой резных деревянных украшений.


[Закрыть]
, трое джентльменов пыталось ее поднять, на помощь поспешил пузатый офицер, и так вчетвером они поднимали ее: на раз – упала, на два – грохнулась, на три – уже половина улицы лопалась от смеха, а тетка, покрасневшая словно вишня, пронзительно пищала, махая толстыми ножками в маленьких башмачках… Не удивительно, что на перекресток мы оглянулись только при звуках рвущегося листового металла и треска ломающегося дерева. Автомобиль столкнулся с повозкой угольщика: один конь упал, одно колесо отвалилось. Полицейский отпихнул Кирилла, бегом бросился к аварии. Плененный внутри крытой машины автомобилист начал давить на грушу клаксона; вдобавок под капотом что-то грохнуло, будто бы кто из двустволки выпалил. Этого было уже слишком много для сивки, запряженной в стоящие рядом сани. Перепуганный конь дернул вперед, прямо на люта. Кучер схватил вожжи, но и само животное тоже должно было почувствовать, в какую стену холода попало – оно еще энергичнее рвануло в сторону, закрутив санями на месте. Может, полоз зацепился за тротуар? Или сивая лошадь поскользнулась на черном зеркале льда? Я уже стоял в министерских санях, вместе с Иваном присматриваясь происшествию над стоящим перед нами рядом экипажей, но все происходило слишком быстро, слишком неожиданно, слишком много движения, крика, света и теней. Сивая лошадка упала, перевернулись сани, которые она везла, на землю покатился с них весь груз – пара десятков пузатых бутылей в корзинах с опилками; корзины вместе с бутылями покатились к самому центру перекрестка, часть из них, должно быть, разбилась, по льду разлилась желто-зеленая жидкость – керосин, подумал я – и уже рванул огонь! От чего? От электрической искры автомобиля? Брошенной папиросы? Удара о камень подкованного копыта? Не знаю. Голубое пламя прыгало по всей ширине лужи, высоко, все выше, на метр, на полтора метра ввысь – почти доставая вмороженного в воздушную сетку люта.

Сгорбившись над аппаратом, фотограф постепенно, методично, выжигал вспышкой снимок за снимком. И что он потом на них увидит? Что сохранится на стекле и отпечатается на бумаге: снег – снег – бледные ореолы фонарей – темная грязь, темная мостовая; темное небо – серые фасады домов в перспективе широкого городского ущелья – на первом плане хаос угловатых форм экипажей, заблокированных в заторе – между ними и между людских силуэтов бьет сияние чистого огня, настолько светлого, что карточка в этом месте кажется совершенно не экспонированной – а над ним, над пламенем белизны, что белее белого, в самом сердце арабески льда расстилается лют, лют, массивная молния мороза, растопыренная звезда инея, живой костер холода – лют, лют, лют над меховыми шапочками девушек, лют над шапками и котелками мужчин, лют над лошадиными мордами и будками повозок, лют над неоновыми вывесками кафе и салонов, магазинов и гостиниц, кондитерских и булочных, лют над Маршалковской и Аллеями Иерусалимскими, лют над Варшавой, лют над Российской Империей.

Когда потом мы ехали к Саской [8]8
  Саская (Саксонская) площадь


[Закрыть]
, по Крулевской улице, мимо Сада, мертвого под многолетней намерзшей массой, мимо колоннады, обвешанной сосульками, мимо прикрытых снежными навесами башен и соборов на Саской площади, по направлению к Краковскому Предместью, та картина – остаточная картина и представление – приходили ко мне раз за разом, настырное воспоминание с непонятным значением, картина увиденная, но не понятая.

Чиновники, вполголоса и бурча, обменивались какими-то замечаниями, кучер орал на невнимательных прохожих, метель как-то успокоилась, зато делалось холоднее, дыхание замерзало на губах, зависая перед самым моим лицом в виде белого облачка; потные лошади двигались в тучах липкой сырости – Королевский Замок был все ближе. Перед поворотом на Медовую я увидал его над Зыгмунотовой Колонной: погруженный в блок темного льда Замок – и огромное гнездо Лютов над ним. Черно-фиолетовый струп достигал половины крыш Старого Города. В погодные деньки вокруг Большой Башни можно увидеть стоящие в воздухе волны мороза. Чтобы измерить этот мороз на термометрах не хватает делений. У костров на границе Замковой Площади держали стражу жандармы. Когда из гнезда вымораживается лют, улицы закрывают. В самом начале генерал-губернатор установил здесь кордон из драгун Четырнадцатого Малороссийского Полка, но потом весь полк отправили на японский фронт.

А вот крыша Дворца Краковских епископов оставалась свободной от ледовой наросли. На первом этаже со стороны улицы Сенаторской все так же размещались изысканные магазины – электрические фонари освещали рекламы Эксклюзивных деликатесов Николая Шелехова и чаев Московского Торгового Дома Сергея Васильевича Перлова – но главное крыло со стороны Медовой, под верхушкой в стиле рококо и в пилястрах с коринфскими навершиями, принадлежало Министерству Зимы. Над обоими проездами висели черные, двуглавые орлы Романовых, инкрустированные тунгетитом цвета оникса.

Мы въехали во внутренний двор, полозья саней заскрежетали по мостовой. Чиновники высели первыми, Иван сразу же исчез в дверях, насадив на нос очочки; Кирилл остановился на ступенях у порога и глянул на меня. Я открыл рот. Он приподнял бровь. Я опустил взгляд. Мы вошли.

Рассыльный взял у меня кожух и шапку, а привратник подсунул громадную книгу, в которой я должен был вписать свое имя в двух местах; ручка выскальзывала из застывших пальцев – может записаться за благородного господина, нет, я, я сам. Неграмотное простонародье тоже посещает коридоры начальства Зимы.

Все здесь блестело чистотой: мрамор, паркет, стекла, хрусталь и радужное зимназо. Кирилл провел меня по парадной лестнице, через два секретариата. На стенах, под портретами Николая Второго Александровича и Петра Раппацкого, висели солнечные пейзажи леса и степи, весеннего Санкт-Петербурга и летней Москвы – из тех времен, когда весна и лето еще имели туда доступ. Чиновники не поднимали головы, но я видел, как советники, референты, обычные конторщики и писари провожают меня взглядом, после чего обмениваются между собой кривыми усмешками. Когда заканчивается присутственное время? Министерство Зимы никогда не засыпает.

Чрезвычайный комиссар Прейсс В. В. занимал обширный кабинет с антикварной печью и нерабочим камином; высокие окна выходили на улицу Медовую и Замковую Площадь. Когда я вошел, разминувшись на пороге с Иваном, который, скорее всего, уже объявил меня, господин комиссар, повернувшись ко мне спиной, занимался самоваром. Он и сам был похож на самовар: корпус пузатенький, грушеобразный, и маленькая, лысая головка. Двигался он с излишней энергией, руки трепетали над столом, ноги не переставали танцевать – шажок вправо, шажок влево – я был уверен, что он напевает чего-нибудь под носом, улыбаясь при этом, с румяного личика на мир глядят веселые глазки, и что гладкий лобик комиссара Зимы не нарушает ни единая морщинка. Тем временем, поскольку он не поворачивался, я стоял у двери, заложив руки за спину, позволяя теплому воздуху заполнять легкие, обмывать кожу, расплавлять кровь, застоявшуюся в жилах. Можно было сказать, что в кабинете было даже жарко – большая, покрытая цветастой майоликовой плиткой печь не остывала ни на мгновение, окна в кабинете покрылись паром настолько, что через них можно было видеть, в основном, размытые радуги уличных фонарей, удивительным образом сливающихся и расходящихся на стеклах. Это было вопросом, имеющим огромное политическое значение, чтобы в Министерстве Зимы никогда не царил холод.

– Ну, и почему же вы не присаживаетесь, Венедикт Филиппович? Садитесь, садитесь.

Румяное личико, веселые глазки.

Я сел.

Шумно вдохнув, хозяин кабинета, опустился со своей стороны стола, сжимая в руках чашку с парящим чаем (меня не угостил). Слишком долго он здесь не сидел, стол был совершенно не его, комиссар выглядел за ним словно ребенок, играющийся в министра, наверняка следовало бы заменить мебель. Его должны были прислать только-только, и прислали – царского чрезвычайного комиссара – откуда? Из Петербурга? Из Москвы? Из Екатеринбурга? Из Сибири?

Я набрал воздуха в легкие.

– Ваше Благородие позволит… Я арестован?

– Арестован? Арестован? Да с чего же подобная мысль пришла вам в голову?

– Ваши чиновники…

– Мои чиновники!?

– Если бы я получил повестку, то, обязательно, сам бы…

– Разве вас, господин Герославский – только он произнес мою фамилию правильно – не пригласили вежливо?

– Я считал…

– Боже мой! Арестованный!..

Он всплеснул руками.

Я сплел пальцы на колене. Все гораздо хуже, чем думал. В тюрьму меня не посадят. Высокий царский чиновник желает со мной поговорить.

Комиссар начал вынимать из стола бумаги. На свет появилась толстая пачка рублей, печати. Я под бельем покрылся потом.

– Таак… – Прейсс громко отхлебнул из чашки. – Примите мои соболезнования.

– Слушаю?

– В прошлом году у вас умерла мать, правда?

– Да, в апреле.

– И вы остались сами. Это нехорошо. Человек без семьи он… как это… он сам. Это плохо, ой, плохо.

Комиссар перелистнул страницу, отхлебнул, перелистнул следующую.

– У меня есть брат, – буркнул я.

– Так, так, брат, на другом конце света. Это куда же он выехал, в Бразилию?

– Перу.

– Перу!? И что он там делает?

– Строит церкви.

– Церкви! И наверняка часто пишет.

– Ну… Чаще, чем я ему.

– Это хорошо. Скучает.

– Да.

– А вы не скучаете?

– По нему?

– По семье. Когда в последний раз вы что-нибудь слышали от отца?

Страница, другая, глоток чая.

Отец. Так я и знал. О чем еще можно было говорить?

– Мы не пишем друг другу, если вы это имеете в виду.

– Это ужасно, ужасно. И вас не интересует, а жив ли он вообще?

– А он жив?

– А! Жив ли Филипп Филиппович Герославский! Жив ли он! – Прейсс даже вскочил из-за своего оперного стола. Под стеной, на легеньком стеллаже из зимназа стоял большой глобус, на стене висела карта Азии и Европы; комиссар завертел этим глобусом, ударил ладонью по карте.

Когда он поглядел на меня снова, на пухлом личике уже не осталось и следа от недавнего веселья, темные глаза уставились на меня с клиническим вниманием.

– Жив ли он… – прошептал комиссар. Затем взял со стола пожелтевшие бумаги. – Филипп Герославский, сын Филиппа, родившийся в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году в Вильковце, в Прусском Королевстве, Восточная Пруссия, Лидзбарски повят, с одна тысяча пятого года российский подданный, муж Евлагии, отец Болеслава, Бенедикта и Эмилии, приговоренный в одна тысяча седьмом году к смертной казни за участие в покушении на жизнь Его Императорского Величества и в вооруженном бунте; так, путем помилования смертная казнь была заменена пятнадцатью годами каторги с лишением прав и конфискацией имущества. В одна тысяча девятьсот семнадцатом году ему простили остаток срока, приказав жить исключительно в границах амурского и иркутского генерал-губернаторства. Не писал? Никогда?

– Матери. Возможно. В самом начале.

– А сейчас? В последнее время? Начиная с семнадцатого года. Вообще?

Я пожал плечами.

– Вы, наверняка, и сами хорошо знаете, когда и кому он пишет.

– Не дерзите, молодой человек!

Я слабо улыбнулся.

– Извините.

Он долго приглядывался ко мне. На пальце его левой руки был перстень с каким-то темным камнем в оправе из драгоценного тунгетита, с выгравированной эмблемой Зимы. Комиссар постукивал перстнем по столешнице: тук, тукк – парные удары были сильнее.

– Вы окончили Императорский Университет. Чем занимаетесь сейчас?

– Готовился к экзамену на докторскую степень…

– И на что же вы живете?

– Даю уроки математики.

– И много этими уроками зарабатываете?

Поскольку улыбка уже была, мне осталось лишь опустить взгляд на сжатые ладони.

– По разному…

– Вы являетесь частым гостем у ростовщиков, все евреи на Налевках [9]9
  Район Варшавы.


[Закрыть]
вас знают. Одному только Абизеру Блюмштейну вы должны больше трехсот рублей. Триста рублей! Это правда?

– Когда Ваше Благородие мне сообщит, по какому делу меня допрашивают, мне будет легче признаться.

Тук, тукк, тук, тукк.

– А может вы и вправду, какое преступление совершили, что так от страха потеете, а?

– Будет лучше, если Ваше Благородие соблаговолит открыть окно.

Прейсс встал передо мной; ему даже не нужно было особенно наклоняться, чтобы говорить мне прямо в ухо – сначала шепот, затем ворчливый солдатский тон, а под конец чуть ли не крик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю